Сергеева все это очень трогало. Ведь Никите Петровичу далеко за шестьдесят, и он не из числа вполне здоровых людей, - то вдруг сердце давало о себе знать, то с почками что-то не ладилось, и поддерживал он себя в течение многих лет обязательным ежегодным отдыхом и лечением в каком-нибудь хорошем санатории. А в этом году, наиболее утомительном из-за крайне интенсивной работы, отдохнуть и полечиться ему не пришлось совсем. И вот сейчас он не только все свои силы отдает напряженной деятельности главного хирурга фронта, но вникает во все детали работы, часто присутствует на операциях, проверяет лечение, следит за четкостью эвакуации. Он заметно похудел, подтянулся и стал как будто моложе. Но усталость наложила свои тени на чуть загорелое лицо, а в глазах упрямо держится незнакомое раньше выражение озабоченности, тревоги.
Костя дрожал мелкой внутренней дрожью, когда брал из рук тестя узенький синий конверт. Почерк Лены, немного детский и наивный, так хорошо знакомый по ее студенческим тетрадям, мгновенно вызвал в нем волну горячей нежности. Но в ту же минуту эта нежность сменилась тоскливым разочарованием. В письме было всего несколько строчек:
"Костик, пишу, не зная, дойдет ли это письмо. Слишком много послала тебе писем, оставшихся без ответа, чтобы сейчас вдруг поверить, что это найдет тебя. Михайлов обещал во что бы то ни стало переслать, но я уж в это не верю. Где ты? Увидимся ли? Если мое письмо дойдет, значит и ответ твой может прийти, - Михайлов обещал опять прилететь сюда. Пиши. Я здорова, много работаю. Живу в клинике. Твои живы. Тороплюсь сдать письмо, пишу между двумя операциями. Надо еще папе написать. Жду твоих весточек, нежно целую".
- Кто привез это письмо? - боясь выдать свои чувства, спросил Костя.
- Михайлов.
- Он был в Ленинграде?
- Да, на несколько часов залетал.
"На несколько часов…" - пронеслось в голове Кости. - "Пишу между двумя операциями…"
"Значит, они виделись только в клинике. Он привез письмо от отца, взял обратную почту и улетел…"
Но то, что Михайлов имел возможность хотя бы несколько часов побывать в Ленинграде, пройти или проехать по родным улицам, быть в своей клинике, увидеть Лену, говорить с ней, - представилось Косте необычайным счастьем. Он представил себе Михайлова, его встречу с Леной. Он ясно видел, как Михайлов берет обеими руками пальцы Лены, медленно поднимает ее руку и, заглядывая горячим взглядом в ее глаза, приникает губами к мягкой и нежной коже с тонкими синими жилками. Не отпуская ее руки, пристально смотрит в лицо, говорит комплименты, советует развлечься, вообще "как следует встряхнуться"…
"Ах, да не мог же он ей говорить это! - останавливал себя Костя. - Какие глупости лезут в голову. Да, конечно, словарь у него теперь новый, "военный", по приемы те же. Руки ее он, конечно, целовал, в глаза заглядывал".
- Ну, о чем влюбленный муж задумался? - неожиданно спросил Никита Петрович, отставляя пустую чашку.
Костя ничего не ответил. Потом, помолчав, спросил, можно ли будет передать Лене письмо.
- Да, конечно, Михайлов на днях опять туда слетает.
"Опять Михайлов!.. Опять слетает… И носит же его черт туда!.."
Никита Петрович устал, и Костя уложил его спать. Он бережно оградил его от сырой стены подушками и прикрыл двумя одеялами. Ему приятно было заботиться о старике. Что-то теплое и дружеское было в его неожиданном приезде. Он радовался и предстоящему разговору. Сколько интересного, важного расскажет завтра старый профессор…
Трофимов ушел ночевать к Соколову, и Костя лег на его постель.
- Вы устали, вам надо уснуть, - как можно мягче предложил он, опасаясь, что Никита Петрович поймет его слова как нежелание слушать.
- Нет, ничего, - ответил Беляев и начал рассказывать.
Он говорил обо всем, что видел на фронте, - о непостижимой душе русского человека - скромного и великодушного в мирной жизни, но непреклонного и грозного на войне, о людях, незаметных в обычных делах, но величавых перед лицом своего гражданского долга.
- Удивительные люди! - повторял он. - Иной раз поглядишь на человека и не понимаешь - откуда что берется? Тих, неприметен, - и вдруг перед тобой вырастает богатырь, громадная силища! Удивительное сердце!..
Когда Беляев уснул, Костя долго еще лежал с раскрытыми глазами, полный новых впечатлений и чувств, охваченный теплом письма Лены, встревоженный сообщениями о Ленинграде.
Рано утром они встали, не успев отдохнуть, но Костя, как ни вглядывался в лицо тестя, не видел даже и следов усталости.
Беляев обходил помещения санбата, заглядывал во все уголки, осматривал постели и белье, пробовал пищу, опрашивал больных. Потом в течение трех часов он присутствовал на операциях и пристально, не упуская ни одной мелочи, приглядывался к работе врачей, сестер и санитаров.
Костя с трудом одолел волнение, когда Беляев подошел к его столу и, став рядом с ассистентом, молча впился глазами в операционное поле, в пальцы Кости, словно завороженный тонким искусством прекрасного оператора или, может быть, наоборот, - очень недовольный им.
- Эту операцию я впервые делаю… - почему-то вырвалось у Кости, будто он уже понял, что делает ее плохо, и торопится объяснить, почему именно это получается так.
- Ничего, ничего, не волнуйся, - просто сказал Беляев. - Все идет хорошо.
На обычно бледном лице Кости кожа между колпаком и маской стала розовой. Увидев улыбающиеся глаза Надежды Алексеевны, он покраснел еще больше. Беляев не отходил от Кости до конца операции, и чем дольше он стоял, тем сильнее смущался Костя. Он уже не сомневался, что старику что-то не нравится, что у него с языка готово сорваться какое-то замечание.
Так оно и оказалось.
- Видишь ли, - тихо, но очень убедительно сказал Беляев, когда раненого унесли. - Конечно, сульфамиды - великая вещь. Это бесспорно. Но, надеясь на них, ни в коем случае не следует отказываться от старого обязательного правила: не делать глухого шва в условиях войскового района, в боевой обстановке. При малейшем сомнении в полном гемостазе или стерильности раны я решительно рекомендую лишь частичное зашивание ее, с временным дренажем.
Костя в глубине души возмутился. Как, и этот замечательный хирург не верит в сульфамиды? Неужели и он до сих пор не сумел убедиться, что сила этих удивительных препаратов превыше всяких старых правил? Неужели и он не знает, что, используя местное и общее применение стрептоцида и сульфидина, можно безусловно зашивать рану наглухо?
Костя сказал:
- Несколько месяцев практического опыта убедили нас, что сульфамиды достаточно гарантируют от…
Беляев, улыбаясь, прервал его:
- На сульфамиды надейся, а сам не плошай!
И потом, пока Костя готовил руки для следующей операции, Беляев объяснял ему, что больных с зашитой раной нельзя выпускать из-под наблюдения хирурга, дабы при самом начале воспалительных явлений сразу же можно было распустить швы.
- Практика тыловых госпиталей и клиник показала, что известный процент нагноений возникает и при тщательной сульфамидной обработке. А зачем это нам? - спросил он, строго глядя в глаза Кости. - Лишняя осторожность дает лишний процент быстро выздоравливающих. Ведь больные уходят от тебя дальше, ты за ними проследить не можешь.
- Да, конечно… - смущенно подтвердил Костя.
В нем боролись противоположные чувства: большого уважения к Беляеву, к его обширному опыту - и своей уверенности в могуществе дорогих его сердцу сульфамидов.
Посмотрев еще несколько операций Соколова, Трофимова и других врачей, Беляев вернулся к столу Кости и внимательно, от начала до конца, проследил за тем, как уверенно, обнаружив при вскрытии брюшины внутреннее кровотечение, Костя сделал все, чтобы прекратить его, с какой тщательностью провел ревизию брюшной полости и как просто, сдав раненого санитарам, сказал:
- Следующего!
- Молодец! - совсем тихо произнес старик. - Ты стал хорошим хирургом. В мирной обстановке для такого опыта нужны годы.
В перерыве после обеда Беляев собрал весь медперсонал и сделал сообщение о состоянии санбата. Как и полагается в этих случаях, он отметил достоинства и недостатки работы. Костю поразила редкая наблюдательность старика, увидевшего все, до последней мелочи, все, чего не замечали ни Соколов, ни Трофимов, ни он сам.
"Удивительно, когда он только успел все это заметить?.."
Беляев говорил и о работе хирургов, и о среднем персонале, и о способе стерилизации инструментов, и о вкусе пищи, и о состоянии больных. Во всем он обнаруживал редкое внимание, любовь и какую-то особенную, глубокую связь с делом, которому служил.
Говоря о принципах современной полевой хирургии и чаще всего обращаясь к Косте, он сказал:
- Наличие таких могучих средств лечения ран, каковыми являются стрептоцид, сульфидин и сульфазол, ни в коем случае не дает нам права обходить все, что дал нам опыт прошлого. Сейчас надо особенно глубоко вдумываться, в каких условиях и на каком этапе лечения раны необходимо применять то или иное средство, как и когда сочетать сульфамиды с другими мерами. Условия современной войны резко повысили угрозу появления инфекции в ране. И если когда-то хирурги говорили, что "огнестрельная рана должна практически считаться стерильной", - то надо помнить, что это касается времени, когда преобладали пулевые ранения, при которых многие сквозные раны заживали гладко. А сейчас преобладают раны, нанесенные осколками гранат, бомб, снарядов, вносящими инфекцию, и эти раны не дают гладкого заживления. И потому мы должны заменить старый принцип новым, строго сформулированным Николаем Николаевичем Петровым: "Огнестрельная рана должна практически рассматриваться как зараженная". Отсюда делайте выводы.
Беляев настойчиво требовал, чтобы при лечении ран местное применение сульфамидных препаратов ни при каких обстоятельствах не подменяло использования всех методов классической хирургии.
- Помните, - говорил он, - по возможности срочный хирургический туалет раны и последующая своевременная полноценная хирургическая помощь - совершенно обязательны.
Костя снова, как утром на операциях, краснел, и ему казалось, что Беляев все это говорит только из-за его, Костиного, упрямства, из-за его наивной, мальчишеской попытки возразить на серьезное указание старого, умудренного опытом и знаниями хирурга.
- В нынешней войне, - говорил Беляев, - советская медицина добилась очень многого. В армию возвращается большой процент раненых. Надо добиться еще лучших результатов, и я знаю, что мы добьемся. Этому порукой, товарищи, ваши знания, энергия и та глубокая ненависть к врагу и любовь к нашей стране, которой все мы полны. Русские врачи во все времена - и в севастопольскую оборону, и в турецкой, и в японской, и в гражданской войнах, а также и в войну с белофиннами - делали свое великое дело бок о бок с русским солдатом, сражались рядом с ним, лечили и спасали его и, если нужно было, вместе умирали.
Беляев кончил говорить, но Костя еще долго смотрел в глаза старика, так неотразимо напоминающие ему другие, близкие и родные, глаза.
VII
Лена так и не получила письма, привезенного с фронта и оставленного для нее в "Астории". Ни в тот вечер, ни в другой ей не удалось за ним съездить. Мешали частые тревоги, почти беспрерывные операции. Когда же ей удалось наконец вырваться и, воспользовавшись случайной машиной, "слетать" в гостиницу - письма в конторе не оказалось и никто о нем ничего не знал. Сколько ни расспрашивала Лена дежурного администратора и коридорных - выяснить ничего не удалось. Письма не было.
Еще несколько раз звонила Лена в "Асторию", но добиться ничего не сумела.
От кого было письмо?
Что произошло за эти долгие недели с Костей и с отцом?
Мысли, одна горестней другой, не оставляли ее ни на одну минуту.
Позднее она получила сообщение об отце, но о Косте сведений не имела, и только прилетевший с фронта Михайлов говорил ей:
- Не волнуйтесь, он в порядке.
"А если он только для успокоения говорит это?.. - думала Лена. - Если он ничего не знает или знает какую-нибудь ужасную правду?.."
- Почему же нет от него письма? - пытливо глядя в глаза Михайлову, спрашивала Лена.
- Почта, Елена Никитична, только почта виновата. Сейчас не до писем.
И Лена напряженно думала о пропавшем письме, точно так же как Костя думал о письмах, сгоревших вместе с самолетом. Ей представлялось, что именно в этом письме Костя рассказал ей обо всем, что скопилось в сердце за все эти месяцы.
Михайлов был особенно предупредителен, деликатен и шутя говорил ей:
- Вы так влюблены в своего деспота, что я не смею и подумать о милой встрече с вами…
Он задерживал ее пальцы в своих больших горячих руках, потом, комически вздыхая, говорил:
- Стар, стар… Сдал позиции… Юный терапевт победил старого хирурга…
Оставляя ей небольшой пакет с продовольствием, привезенный от отца, он снова, уже торопясь, поцеловал ей руки и быстро ушел.
Лена провожала его до лестницы, в десятый раз передавала отцу и Косте приветы, с минуту смотрела ему вслед и грустно возвращалась к себе.
"Все такой же… - думала Лена о Михайлове. - Как будто ничего не произошло".
Михайлов и в самом деле остался таким, как был. Но к его цветущему виду прибавились следы щедрого солнца, ветра, к манере держать себя - внутренний напор, новая энергия. Он много ездил, инспектировал, ревизовал, учил, сам оперировал, по поручению Беляева летал в Москву и в Ленинград, снова возвращался на фронт, и вся его крупная фигура дышала силой, энергией, уверенностью. Он больше прежнего любил вкусно поесть, по-прежнему заглядывался на женщин, свободно заговаривал с ними, ухаживал, а в Москве, встретив в одном из госпиталей молодую, очень красивую синеглазую блондинку, мгновенно влюбился и при следующем визите объяснил ей, что "вот такую он искал всю жизнь", что никогда, что бы с ним ни случилось, он не забудет, не сможет забыть ее, что после войны "они должны быть вместе".
Предложение было отвергнуто, и Михайлов улетел совсем огорченный.
"Стар стал… - думал он, - зубы выпали, когти обломались". Несколько дней он ходил влюбленный и тоскующий, но потом, попав в большой санбат, сделав несколько сложных операций, не отдохнув, помчался дальше, снова много оперировал и, когда пришел в себя, забыл о синеглазой московской блондинке и уже любовался "удивительной, неповторимой фигурой" и "потрясающим профилем" вновь прибывшей молоденькой сестры.
Михайлов сам рассказал Лене об этом и, словно боясь ее порицания, объяснял:
- Не могу без любви. Поймите! Без женщины - к черту все! Если я не влюблен, если не взволнован близостью вечно женственного и прекрасного, я быстро начинаю сдавать.
При этом он сочно смеялся, весело подшучивал над своей влюбчивостью, двусмысленно балагурил, и глаза его увлажнялись и становились еще темнее, а белые неровные зубы молодо блестели.
"Здоровенный человечище… Работает крупно, живет размашисто, любит широко и горячо… Зверь-мужик!"- вспоминала Лена слова отца.
Лена видела в окно, как Михайлов вышел из подъезда и, согнувшись, скрылся в низеньком "зисе". Машина, мягко снявшись с места, увезла его.
"Завтра увидит папу… - подумала Лена. - А может быть, и Костю…"
Направляясь в палату, она в сотый раз пожалела, что не просилась на фронт, в санбат, чтобы работать с Костей вместе, - благо сейчас широко внедряется нейрохирургическая помощь в полевых условиях. Выбраться из Ленинграда можно было бы самолетом Михайлова.
Но сейчас же она возразила себе: Ленинград - тот же фронт. Ее госпиталь отстоит от переднего края нисколько не дальше, чем любой санбат. Зато медицинские условия работы в клиническом госпитале лучше, и сама она здесь нужнее, нежели где бы то ни было. Все наиболее усовершенствованные средства исследования нейрохирургических больных в ее госпитале были всегда к услугам врачей. Каждый серьезный случай изучался самым тщательным образом. Лена сроднилась с госпиталем, с его операционной, с персоналом и больше всего с больными. В ее отделении лежали тяжелораненые. У некоторых из них, раненных в голову, были временные нарушения психической деятельности, и возвращение их к нормальному состоянию было главной заботой Лены. Она по нескольку раз в день обходила палаты, садилась у постелей, осторожно начинала беседу, напоминала о забытом, и была счастлива, если ей удавалось добиться хоть малейшего успеха. Она могла подолгу сидеть в кресле около танкиста Ивана Тарасова, потерявшего после ранения память на слова и теперь только молча улыбавшегося на все вопросы. Рана его почти зажила, волосы скрывали шрам, и только это странное молчание делало его больным. Он забыл слова.
- Что это? - спрашивала Лена, протягивая к нему чайную ложку.
Тарасов смущенно улыбался и молчал. Он забыл не только, как называется предмет, который ему показывали, но и слово, объясняющее причину молчания.
- Забыл? - наводяще спрашивала Лена.
- Забыл, - кивал он головой, - Забыл, забыл, забыл… - повторял он, стараясь удержать в памяти ускользающее слово.
- Ложечка? - спрашивала Лена.
- Ложечка, - с удовольствием подтверждал Тарасов.
- Какая? - добивалась Лена.
Тарасов напрягал память, стараясь какими-то ассоциациями добраться до нужного слова, но оно не приходило.
- Почему ты не отвечаешь? - спрашивала Лена, чтобы добиться хотя бы только что возвращенного памяти слова "забыл", но он уже, очевидно, опять его потерял.
- Я спрашиваю, почему ты не отвечаешь? - настаивала Лена.
Тарасов снова напрягался и вдруг, светло улыбнувшись, даже немного приподнявшись в кресле, громко крикнул:
- Забыл!
- Ах, забыл! - рассмеялась довольная Лена. - Скажите, пожалуйста, какой забывчивый. А ты больше не забывай. Ложечка-то все-таки какая?
- Забыл.
- А ты вспомни. Я утром тебе говорила.
- Чайная!.. - вдруг снова выкрикивал Тарасов. - Чайная, чайная, чайная… - и, устало опустившись в кресло, он тихо твердил оба слова подряд: - Чайная ложечка… Чайная ложечка…
С каждым днем Тарасов усваивал все больше и больше "новых" слов. Постепенно овладевая речью, он доставлял Лене гордую радость матери, слушающей уже не первый лепет младенца, а ритмическую речь подрастающего ребенка.
Трудно Лене было и с автоматчиком Смирновым, потерявшим память на зрительные образы и потому никого не узнававшим.
- Здравствуйте, Смирнов, - говорила Лена. - Узнаете?
- Нет, сестрица, - отвечал больной, внимательно всматриваясь в лицо Лены.
- Откуда же вы знаете, что я сестрица?
- По халату узнаю.
- А по лицу?
- Личность незнакомая.
Это повторялось по нескольку раз в день, и лишь спустя много времени он стал понемногу узнавать Лену, причем первым отличительным признаком служили ее пышные волосы. И когда Смирнов, однажды увидев входящую в палату Лену, поднялся ей навстречу и сказал: "Здравствуйте, товарищ военврач!", Лена почувствовала, как в груди ее пролилось что-то горячее. Теперь Смирнов узнавал уже всех, а Лену называл по имени-отчеству. Встречая ее по утрам, он по-военному вытягивался и шутливо-радостно рапортовал:
- Товарищ военврач третьего ранга, в пятой палате во время ночного дежурства происшествий никаких не случилось.
А ведь совсем недавно и Смирнов и Тарасов прибыли в госпиталь с большими проникающими ранами, с осколками в мозгу, без сознания. Такие раненые вызывали особое внимание Лены.