Я люблю деревья. Они всегда мне что-то говорят, что-то напоминают. На одной из киевских улиц, с забавным названием Кругло-Университетская, росло дерево-гигант. Разросшимися своими стволами оно точно опекало, благословляло улицу. Когда его срубили - а его срубили, боясь, что оно упадёт на прохожих, с годами оно всё больше и больше склонялось, - улица осиротела, стала беспомощной и безликой. Раньше я её любил, сейчас обхожу стороной.
Было и на Крещатике такое дерево-уникум, - если не ошибаюсь, американский клён, - он растёт, всегда как-то валясь в сторону, нелепо изгибаясь и, наверно же, вызывая у городских садовников ненависть. Оно чудом сохранилось от былого Крещатика (вернее, от одного из его дворов) и, бесцеремонно нарушая ранжир новеньких лип и каштанов, просуществовало, нелепо и трогательно, тыкая во все стороны свои змееобразные ветви, почти четверть века. Совсем недавно его срубили - у нас не любят ярко выраженную индивидуальность.
Кроме этого дерева-индивидуалиста, сохранилось на Крещатике ещё десятка полтора довоенных деревьев - в самом его начале, возле тех самых дореволюционных банков. На открытке двадцатых годов это жалкие саженцы, обнесённые деревянным штакетником. Никакой солидности. А теперь под ними и от дождя укрыться можно. Правда, их замечают и пользуются их услугами только в этом случае. Вообще же, кроме крещатицких старожилов, если они дожили до наших дней и что-то ещё помнят, никто и не подозревает, что это тоже старожилы, тоже свидетели многого…
Вообще, глядя на деревья, особенно чувствуешь бег времени. Как-то на заре своей юности, как всегда торопясь в школу, я на минутку задержался у Николаевского парка. Вдоль его решётки по Караваевской улице сажали тополя. Тоненькие, озябшие веточки. Тогда это была редкость. Я минутку постоял, посмотрел и побежал дальше. Недавно, проходя по тому же месту, я встретился у входа в парк с громадным, высотой в четырёхэтажный дом, раскидистым тополем, который сейчас и двумя руками не обхватишь. Да, это был один из тех юнцов, которых на моих глазах сажали миллион лет тому назад. Впрочем, зачем гиперболы, сажали их лет пятьдесят тому назад, и, глядя сейчас на него, единственного выжившего и пережившего, я как-то очень ясно ощутил, что мы ровесники и оба не первой молодости.
Ох-хо-хо…
Так кто же сменил нас, в кепочках и тапочках, на Крещатике? Мальчики в джинсах и девочки в мини. И браслеты у них, и цепочки. И попытки встречаться в кафе…
В общем-то культа кафе, как везде на Западе, у нас нет. Больше на скамеечках, в саду, во дворе, а у счастливцев с отдельной комнатой - в этой комнате. Но иной раз хочется выпить и на люду, на западный манер…
Таких мест на Крещатике - могу по пальцам сосчитать - пять. Три из них, собственно говоря, даже не кафе, а закусочные, но есть столики, а в двух шагах и "Гастроном" - можно и сбегать. В "Ливерпуле" за столиками с разноцветными пластмассовыми стульями распивают "Тракию" и "Мельник", ставя бутылки под стол, откуда их выволакивают уборщицы или "недоперепившие", всем тут известные старики. ("Ну как, дядь Петя, дела?" - "Да ничего, помаленьку. За ваше здоровье…")
Чуть в стороне от столиков вьётся длиннющая очередь. Это за "Киевским" тортом. Без него немыслимо приехать из Киева домой - в Москву, в Ленинград, Свердловск, Иркутск. Сходите как-нибудь на вокзал и посмотрите - по два, три, а то и четыре торта везут. Психоз! (Из очередей, кроме этой, меня всегда поражали две их разновидности: за кормом для рыбок и на почтамте - чисто мужская - в погоне за юбилейными штемпелями на марки.) Кафе "Ливерпуль" - место встреч друзей осеннее, зимнее. Летом же - "Морозиво" ("Мороженое") у входа в Пассаж, "Мичиган" (он же "Грот") и "Бульонная" рядом с входом в метро. Публика во всех трёх одна и та же, преимущественно студенты, художники, актёры, киношники, кое-кто из пописывающих. Чашечек с бульоном и так называемых "кремовок" (на языке официанток) для мороженого не так уж много, гранёных стаканов побольше. Большинство посетителей друг друга знает. Сидят компаниями. Время от времени кто-нибудь бежит в "Гастроном"…
В кафе "Крещатик" надо платить за вход, там эстрадные номера, здесь больше приезжих и любителей потанцевать. Рядом прилепился бар "Стекляшка", где знакомые "всему Крещатику" бармены (а они, в свою очередь, знают не меньше трёх четвертей "всего Крещатика") разливают коктейли всех цветов и градусов. В гостинице "Днiпро" три бара - один над другим, самый верхний - любимое место киевских негров-студентов, но нас, грешных, туда не пускают - нужна валюта…
С приближением одиннадцати "Ливерпули" и "Мичиганы" постепенно пустеют, зато набиваются "Гастрономы" - до закрытия осталось пятнадцать минут… После одиннадцати толпа на Крещатике редеет, определённая часть её переселяется во дворы и окрестные скверики. Дворы в Киеве особенные - там и зелень, и скамеечки, и столики (днём на них режутся в "козла"), и всякие детские площадки с качелями и какими-то горками для катания. Ну, а летом - трава… К сожалению, все эти дворы и столики известны милиции и дружинникам - дружеская беседа часто заканчивается в отделении милиции.
К часу ночи расходятся по домам с песнями под гитару или без гитары последние весёлые компании, и Крещатик затихает до утра, до первых дворников.
Увы, всё это было… Сейчас этого нет. "Ливерпуль", главное место встреч, разогнали, "Мичиган" обнесли забором, что-то строят, "Бульонная" сама по себе как-то выдохлась, в "Стекляшке", очевидно, проворовались бармены и коньяка, хоть и дорогого, но не продают… Остались дворы, да подъезды, да редкие те случаи, когда кто-нибудь из холостяков пригласит к себе…
Усложнилась жизнь. Раньше часам к восьми-девяти в "Ливерпуле" всегда кого-нибудь найдёшь, а сейчас только и осталось, что "Гастроном", у винного отдела или возле него - сидят на заборчике скверика, глазеют по сторонам, авось кто из друзей появится. Выпить-то хочется. И мыслишками поделиться…
Мыслишками поделиться… Вот это-то самое сложное.
В "Ливерпуле", выпив рюмочку-другую, позволяли себе кое-какие вольности. Не ахти какие - поругать арабов, поиронизировать над вставной челюстью Брежнева, рассказать парочку анекдотов - дома же, за чайным столом… Поразительно, до чего все уверены, что каждое слово подслушивается. В большинстве, я бы сказал, даже в подавляющем большинстве, известных мне московских, киевских, ленинградских домов достаточно только заговорить о "политике", как на телефон наваливается подушка или втыкается каким-то особым образом карандаш. Идеализация технической оснащённости определённых органов поразительна. И никто почему-то не задаётся вопросом - сколько же миллионов, миллиардов магнитофонной ленты должно прокрутиться в одном, допустим, только Киеве, если все ("ну, не все, но твой и мой, поверь мне…") телефоны подслушиваются, а магнитофоны (сколько их и сколько этажей они занимают!) не остывают.
В том, что у меня во всех углах подслушивающие аппараты, не сомневался никто. Даже я стал верить. Это резко сократило количество посетителей. Приходить стали только отчаянные смельчаки - считалось, что я слишком вольно себя веду (это у себя-то дома!). Мои попытки убедить друзей, что всё самое страшное я уже выговорил в своё время в кафе и ресторанах, никого не убеждали ("то - тогда, а это - теперь"). Те немногие "не смельчаки", которые отваживались иногда всё-таки забежать ко мне, за чаем старались не проронить ни слова, а когда я в самых невинных выражениях касался, допустим, ближневосточных событий, делали круглые глаза и указывали куда-то наверх, в угол.
Думаю, что основное, чего удалось добиться советской власти за годы своего существования, - это страх, который она вселила в людей, и точная уверенность, что КГБ всё знает и всё может.
До сих пор не могу понять, почему самые страшные тридцать седьмые годы в моей жизни, в жизни моей семьи не вызвали никаких осложнений. Загадка…
Читая Н. Я. Мандельштам, видишь, как совсем по-иному жила в те годы московская и ленинградская интеллигенция. Вернее, мы жили по-иному. Те - не спали ночами, прислушиваясь к каждому шагу на лестнице, считали светящиеся окна в соседних домах ("неделю уже не горит свет у таких-то - забрали…"), мы же о всех страшных событиях узнавали только из газет, и то о тех только, о которых писали. И не скажу, чтоб родители мои (не говорю о себе, для меня тогда существовал только театр) так уж скромно себя вели. Тётка - правдоискатель и человек бесстрашный - протестовала и писала в ЦК по поводу всяких арестов и увольнений, другая же тётка, жившая в Швейцарии, в письмах своих (а писала она регулярно, и все письма доходили) позволяла себе весьма неодобрительно отзываться о нашей системе, а когда бабушка сообщила ей о смерти А. В. Луначарского (моя семья с ним дружила в Париже), та ей лаконично ответила - "ну, что ж, одним бандитом меньше…". Думаю, этого было вполне достаточно.
Поразительно и другое - оторванность, в частности моя, от той жизни, которой жила в те годы Москва. В 1938 году мне было двадцать семь лет. Работал я во Владивостоке, в театре Красной Армии, и считался одним из самых интеллигентных, культурных, начитанных молодых актёров. Но если б мне тогда сказали, что где-то совсем рядом, в нескольких километрах от моего дома, моего театра во Владивостоке, пригороде Вторая речка (а сколько раз мы ездили туда с выездными спектаклями) умирает за колючей проволокой великий русский поэт Осип Мандельштам, я бы только вылупил глаза - "Кто, кто?". Пристало ли мне после этого удивляться, когда мой друг, военный инженер, живущий, правда, не в Москве, а в Вольске, неподалеку от Саратова, таким же "кто, кто?" отреагировал на какое-то моё высказывание о Синявском и Даниэле. Правда, в мои годы не было никаких Би-би-си и "Голосов Америки", что не очень, но всё же как-то оправдывает меня.
С улыбкой вспоминаю я сейчас своё пламенное, всех взбудоражившее выступление в стенах Строительного института на какой-то из дискуссий (тогда они ещё допускались). "Страх… вот главное, что нами сейчас руководит! - так начал я свою речь. - Страх перед дурной отметкой! Страх от одной мысли, что тебя лишат стипендии! Страх перед профессором, от которого зависит и то и другое! А он - страх - ведёт к предательству и измене…" Ну, и т. д. Поводом для этой пылкой речи двадцатилетнего студента (осуждённой, кстати, потом секретарём ЦК товарищем Гансом - кто его помнит сейчас? - и фамилия моя попала в центральную газету - и я был в восторге, как чеховский герой) послужило решение высочайших органов, осуждающее конструктивизм в архитектуре, - событие, на многие годы повергшее нашу архитектуру в состояние растерянности и упадка.
Думал ли я тогда, задиристый забияка, что эта тема - страх (о, если б перед отметками и профессорами…) - станет главной в те невесёлые дни, когда я расставался с Родиной, и явится одним из тех толчков, которые вынудили меня принять столь нелёгкое решение.
Страх…
Самое грустное - это то, что я со всех сторон слышу: "Надо понимать… Поймите же, что ему… что ей, что им… что у них…" Стараюсь понять, но не понимаю.
Не понимаю, как человек, жена моего самого близкого, самого дорогого, ныне уже покойного, друга может после тридцати лет самых близких, самых дружеских отношений вдруг эти самые отношения пресечь навсегда. Так и было сказано: "Я с ним встречаться больше не буду. Конечно, если когда-нибудь ему что-нибудь от меня будет надо, он может…" Но он не смог. Черта была подведена слишком решительно.
Не понимаю, как можно отправить назад пришедшие на твой адрес лекарства с просьбой передать их моей жене - мы были в отъезде. По телефону было сказано: "Ты сама должна понять… Я не могла иначе… И проститься с тобой я тоже не могу… Мне очень тяжело, но…" С этим человеком моя жена дружила даже не тридцать, а сорок лет. Можно сказать, самый близкий друг - совместная работа в театре, эвакуация, последние годы…
Не понимаю, когда оправдывают моего друга, с которым мы учились в одном институте, и ближайшего моего соседа (его окна видны из моих окон), забывшего вдруг ко мне дорогу (он попрощался со мной телеграфно), словами: "Пойми же, ради Бога, что ему надо объект сдавать… Зачем ему рисковать?" А друг этот в своё время любил прибегать по вечерам ко мне, усталый и раздражённый, - "Дай чайку… Хочется как-то всех послать к чёртовой матери, дёргают со всех сторон, сил нет…" И делился со мной всеми сложностями и перипетиями своей работы. Потом предпочёл не делиться - там же, мол, всё прослушивается. Может, он прав, объект-то сдавать не мне, а ему…
И ещё один друг… И ещё… И ещё…
И стало пусто. И телефон умолк. И я перестал звонить. Старался понять. До сих пор стараюсь. Но не выходит.
* * *
Вечерний Крещатик натолкнул на мрачные размышления. Может, утренний или дневной немного успокоит нас? Вряд ли. В дневные часы он одержим. Магазинная и лоточная вакханалия. Моя квартира в самом центре, и вся толчея перед моими глазами. Когда-то, до войны, Пассаж был тихой улочкой с художественными салонами, книжными магазинами. Сейчас это "Детский мир", где меньше всего детей и с избытком взрослых.
Что происходит со взрослыми, когда где-то "выбросили" кофточки, босоножки или апельсины, - говорить не приходится. С ужасом и великим сожалением думаю о тех, чьи окна выходят в этот самый "Детский мир". Наши, слава Богу, выходят в противоположную сторону, которая шумна только по утрам, когда разгружают ящики в тылах магазинов. И только по воскресеньям в Пассаже тишина. Магазины закрыты. Бродят голуби, да во дворе "Гастронома" единственная на весь Пассаж очередь - сдают бутылки.
Бывает время, когда Крещатик меняет своё обычное лицо. Это - праздники и дни футбольных матчей. Население его тогда увеличивается в десятки раз. В дни футбола не рекомендуется заходить в "Гастроном" - всё равно ничего не добьёшься, - а в дни праздников и салютов прекращается движение транспорта и улица во всю свою ширину и длину отдаётся во власть пешехода, если это спокойное слово можно применить к топчущейся на месте или протискивающейся куда-то толпе. Это не лучшее время для посещения Крещатика.
Мы с мамой выходим гулять обычно под вечер. Жара уже спала, но вечерней толкотни ещё нет. Маршрут традиционный - до эспланады над Днепром или по Петровской аллее и назад. Идём себе под ручку, тихонько, не торопясь. У подземного перехода осаждают продавщицы цветов, они нас хорошо знают. "Возьмите ландыши бабусе, только из леса…" Мама любит ландыши, и весной у нас вся квартира в ландышах. И в распускающихся веточках тополя, каштана, клёна. Потом сирень, жасмин, к концу лета гладиолусы, осенью георгины, астры… "Вы только побрызгайте их сверху, долго стоять будут…" Иногда наших баб нет, их разгоняет милиция. Зачем? Почему? Кому они мешают? Кто-то объяснил: "Безобразие! Замусоривают только Крещатик лепестками!" Действительно, безобразие, того и гляди утонет Крещатик в лепестках роз…
Так, здороваясь направо и налево, - мы ведь тоже неотъемлемая часть предвечернего Крещатика, что-то вроде его достопримечательности, - доходим до громадного плаката на глухой стене дома: "Пийте, друзi, вiтамiни, натуральнi свiжи соки, i рум'янцем неодмiнно запалають вашi щоки". Мама каждый раз возмущается: "Зачем надо, чтоб у меня пылали щёки? Кто придумал, что это красиво?" А на площади Калинина на доме всю ночь вспыхивает и гаснет: "Хто морозиво вживае, той квiтучий вигляд мае". Мать тоже пожимает плечами: "Всю жизнь ем мороженое и никогда этого не замечала".
О, киевская реклама, мигающая, вспыхивающая, переливающаяся! Она далеко обогнала примитивные московские призывы "Аэрофлота" и сберкасс пользоваться их услугами и, пожалуй, даже Бродвей. У нас она в изысканной стихотворной форме.
"Якостi найкращi сконцентрованi саме в ньому, в цукрi рафiнованiм" (качества наилучшие сконцентрированы именно в нём, в сахаре рафинированном).
"Кришталь, скловироби, термоси виробництва Киiвського склозаводу художнього хай будуть в квартирi у кожного" (хрусталь, стеклянные изделия, термосы производства киевского стеклозавода художественного пусть будут в квартире каждого).
"Пiанiно, баяни, бандури не треба шукати довго. Адреса точна - в магазинах Киiвкультторга". (Пианино, баяны, бандуры не надо искать долго, адрес точный - в магазинах Киевкультторга).
И так далее, в том же духе. Разве плохо?
Погуляв по вечернему Крещатику, ты не будешь больше мучиться в поисках бандуры, обставишь наконец квартиру хрусталём и термосами, а чай будешь пить только вприкуску.
Зацепившись за рекламу, никак не могу обойти вниманием ещё один вид информации - так называемую наглядную агитацию. Ничуть не оспаривая её полезность в принципе, приведу только один пример.
Прошу уважаемого читателя, не подглядывая вперёд, ответить на вопрос: в какой газете, книге, журнале, парке культуры и отдыха, клубе или кинотеатре могло быть помещено нижеследующее: "К 1980 г. будет полностью удовлетворена потребность народного хозяйства и населения в перевозках путём согласования развития всех видов транспорта".
Где? Нет, не в газете, не в парке культуры и отдыха, не в клубе, а… на почтовой марке! Всё это размещено на крохотном кусочке бумаги размером 3x5 см и изданном Бог знает скольким миллионным тиражом. И такая марка не одна, а целая серия.
Ах, милая ты наша наглядная агитация. Как привыкли мы к тебе, бессмысленной и никем не читаемой, - ко всем этим "Партия и народ едины" и "Выполним решения XIV пленума", ко всем этим потокам и колонкам цифр, диаграмм и молодым парочкам с развевающимися волосами и спутниками или атомами в протянутой руке, как уже даже не раздражаемся - просто глаз наш аккомодировался и сетчатка не воспринимает, не отпечатывает в мозгу опредёленный набор слов и изображений…
Но однажды сетчатка у меня не сработала, сдала. Дело было в Чернобыле, маленьком и очень симпатичном украинском городке на берегу Десны. Как-то вечером мы с друзьями гуляли по прибрежным лугам и добрели до старой лесопилки. Кругом - ни души. Две на длинных верёвках козы щипали траву. Где-то далеко в лесу, за речкой куковала кукушка. Заходило солнце. Тоненький месяц над лесом. Тишина и покой. И только лёгкий ветерок трепал выцветший, ставший из красного розовым, лозунг над воротами лесопилки: "Да здравствует традиционная дружба народов Советского Союза и Непала". Интересно, есть ли в Чернобыле хоть один человек, который мог бы пальцем указать на карте, где этот Непал находится.