* * *
Пожалуй, лучше всего бродить одному, где бы это ни было. В Киеве, в Москве, Париже, Самарканде. Тогда-то и рождаются в голове какие-то мысли, мысли, которые никак не получают туда доступа в другое время, в другом месте. Что-то вдруг придумывается, рождается, разрешаются конфликты твоих героев, не решавшиеся, когда ты сидел с карандашом в руке. Это - когда ты бродишь один по знакомым тебе местам. А незнакомые, впервые увиденные улицы, кроме всего остального, возбуждают ещё какие-то параллели, ассоциации, сравнения.
Менее всего интересно гулять по Нью-Йорку. Там я выходил рано утром, когда все ещё спали, и бродил по улицам, вокруг гостиницы. Было скучно. Улицы прямые, пустынные, какие-то глухие стены. Хороши только верхние этажи небоскрёбов. Эмпайр-стейт-билдинг - он первый, освещённый восходящим солнцем. Пытался выходить к Гудзону, но всегда напарывался на какие-то бесконечные заборы с громадными буквами и тощих, пугливых кошек. В Сентрал-парке тоже скучно, а на Вашингтон-сквер, где собирается молодёжь, хотя и не скучно, но это уже не прогулка, а нечто другое, и кончается она обязательно кафе или рестораном.
Один только раз мне удалось хорошо побродить. Я шёл ночью по пустому Бродвею. Рекламы горели, но людей не было. Даже ни одного пьяного я не встретил, что, правда, в Нью-Йорке явление редкое. Иногда проносились машины, безмолвные, тёмные.
Дойдя до нашего сколько-то там этажного "Говернор-Клинтон-отеля", я поднялся в лифте почему-то на самый верх и каким-то чудом оказался на крыше отеля. Какая-то дверь, лестница и вдруг - крыша. Никто меня не задерживал.
Нью-Йорк спал. Или делал вид, что спит. Светились окна только в небоскрёбе редакции "Нью-Йоркер", неподалеку от нас, светились ущелья улиц и красные фонари Эмпайр-стейт-билдинга. И факел на статуе Свободы - маленькая мигающая точка. Было зябко - конец ноября.
И вдруг я увидел нечто необыкновенное. Гнездо аиста. Самое настоящее гнездо аиста у высокого, затянутого решёткой парапета. Сначала я даже не поверил. Я был уверен, что аисты - это наша украинско-среднеазиатская прерогатива. Ну, может быть, ещё в Африке, Индии, Японии они водятся. Но там скорее цапли. А тут настоящее "лелекино" гнездо, как на соломенной "стрихе" полтавской хаты. Большое, метра полтора, из веток, всё честь-честью. И в нём яйцо. Одно-единственное яйцо - большое, белое, такое одинокое. Бывает же такое… Я положил его в карман.
Я вспомнил это гнездо потом, в Бухаре, сидя у прозрачного, как в Тадж-Махале, бассейна Лаби-Хауз, в котором отражались древняя мечеть и совсем такое же гнездо на верхушке столетнего тополя. Аистиха сидела на яйцах, а может, уже и цыплята вылупились, и изредка поглядывала на нас, сидящих внизу за обязательным пловом с зелёным чаем. И я подумал: хорошо тебе, бухарская аистиха, взмахнула крыльями и полетела за кормом для своих детёнышей. А нью-йоркской? Куда та летала за обедом? В Сентрал-парк?
В Бухаре этих гнёзд несметное количество. На всех без исключения минаретах. И на куполах мечетей. И на тополях. Их не меньше, чем телевизорных антенн, ощетинивших собой весь этот бело-глиняный, сказочный, точно из сказок Шехерезады, город.
Я много бродил по Бухаре. Тесные, кривые улочки как будто похожи одна на другую, но в каждой из них свои особые старухи, старички, чумазая ребятня. И вдруг улица эта упирается во двор вросшей в землю тысячелетней мечети. И под сенью чинары сидят бородатые старики в чалмах и что-то едят или чем-то торгуют. А рядом чего-то ищет в расселинах меж древних плит меланхоличный ишачок. "Салям", - говорю я старикам, и те тоже говорят "салям". Я подсаживаюсь к ним, и они угощают меня дыней, полутораметровой бухарской дыней. И мы молча сидим в тени чинары под бирюзовым азиатским небом, и я разглядываю красивый орнамент арабской вязи на зелёных изразцах входа в мечеть и спрашиваю стариков, что там написано. Они не понимают меня - я их, но слово "аллах" я всё-таки улавливаю.
Мне жаль, что только старики ещё могут разобрать эти надписи. Они так красивы. Мне жаль, что нынешняя молодёжь редко читает Коран. Коран - это не только скрижаль ислама, это великое искусство, это история народа.
Не мне судить, нужно ли было менять орфографию в республиках Средней Азии (в Грузии и Армении она сохранилась), но то, что арабский шрифт - шрифт, которым писали Улугбек и Навои, из которого сотканы неправдоподобно прекрасные узоры мавзолеев Шах-и-зинда в Самарканде, Гур-Эмира, Биби-Ханым, Регистана - что эта вязь сама по себе произведение искусства - это ясно, по-моему, каждому.
Неизвестно для чего я поведал всё это старикам. Они ни слова не поняли, но кивали головами - хоп, хоп, хоп…
Но вернёмся в Нью-Йорк, на мою крышу. Подняв воротник - ветер был пронизывающий, - я любовался уснувшим городом. Старался найти самый высокий до 1930 года небоскрёб Нью-Йорка - Вулворт - и так и не нашёл его, и, окончательно замёрзнув, оказался вдруг в Пенсильванском вокзале. Почему я там оказался - не совсем ясно, но, вероятнее всего, по той причине, по которой русский человек оказывается на вокзале ночью, хотя ему некуда ехать и некого встречать. К тому же вокзал этот, Пена-Стейшн, как его называют нью-йоркцы, находится совсем рядом с нашей гостиницей.
Громадный, с уходящими ввысь сводами, уснащённый весь, как это было модно в конце прошлого века, колоннами, он был совершенно пуст. Ни души. Ни носильщика, ни полицейского, не говоря уже о пассажирах. Я послонялся по безлюдным, гулким залам, наткнулся на телеграф, послал кому-то телеграмму - просто так, чтоб получили телеграмму из Нью-Йорка, и к концу своей прогулки обнаружил то, что, очевидно, и искал. Шоколадного цвета молодой человек налил мне чего-то очень крепкого и дал мне ломтик белоснежного хлеба с куском мяса непонятного мне происхождения.
Устроившись на высоком табурете, я погрузился в размышления. Жуя и пия неизвестные мне кушанья, я удивлялся тому, как Хемингуэй запоминал на долгие годы всё то, что он пил и ел в парижских ресторанах "Куполь" или "Липп", "Лила", "Де маго", "Ротонда", "Тулузский негр", "Мишо"… Там-то они взяли бутылку "флери" или "сансерра" и закусывали "кассонэ" - рагу из дичи с бобами и горошком, а там пили "марсала" или "бона" и ели плоские дорогие устрицы "маренн" вместо обычных, дешёвых "портюгез", или вермут "шамбери касси" с толстыми сосисками "сервелас", политыми горчичным соусом. И всё-то он запоминал. Очевидно, он всё же был чревоугодником, наш кумир Хемингуэй. А чревоугодие, увы, грех номер один. В Киеве у входа в Ближние Лаврские пещеры на стене громадное изображение нелёгкого пути в рай человеческой души. Она, душа, проходит через цепкие лапы великого множества грехов, изображённых в виде омерзительных чертей, и вот на первом месте самый тяжкий грех - чревоугодие, оставляющий далеко позади ложь, пьянство, корыстолюбие, жадность, тщеславие и даже прелюбодеяние. Какие ещё были грехи у Хемингуэя, мне неизвестно, человек он был замечательный, но то, что он любил не только выпить, но и плотно, со знанием дела поесть, - это для меня теперь ясно.
Пока я посасывал свой напиток, размышляя о хемингуэевских меню, я не обратил внимания на то, что рядом со мной оказался немолодой уже человек в сером поношенном пальто и с очень грустным лицом. Он взял пиво у сонного негра и вдруг заговорил со мной по-украински. Я остолбенел!
- Просто я побачив торчащу в вас з кармана газету "Украiнськi щоденнi вicтi", от i все.
Он был слегка на взводе и заговорил о спорте, точно продолжая со мной какой-то спор, который мы не успели с ним когда-то кончить. Я в этой области не очень силён, поэтому ограничивался междометиями, а он доказывал мне превосходство каких-то Биллей и Динов над Джеймсами и Тэдди. Роясь в кармане пальто в поисках спичек, я наткнулся на аистиное яйцо и вместе с содержимым кармана положил его на стойку.
- О, лелека! - обрадовался вдруг мой сосед. - Аiстине яйце… Вiдкiля воно у вас?
Я сказал, что нашёл его на крыше небоскрёба.
- Диви, куди його занесло. Лелека та й на хмарочосi…
Мне приятно было услышать это чисто украинское название аиста - лелека, по этому случаю мы взяли ещё что-то и выпили за здоровье лелеки и её будущего птенца, который обязательно, по мнению моего соседа, должен вылупиться.
- Ви завинiть його в щось тепле, i ось побачите, в Москвi у вас запищить щось в чемоданi. Iй бо…
И он стал говорить об аистах. Оказывается, хотя аисты и редкость в западном полушарии, но он хорошо помнит, что когда был маленьким, у них на ферме где-то в Массачусетсе аисты свили гнездо на крыше их дома и стали совсем ручными, он их прямо из рук кормил. Потом они куда-то улетели и больше не появлялись. Потомства после себя, к сожалению, не оставили.
Потом мы вернулись опять к спорту. Я попытался с этой темы перейти на какую-нибудь другую, на его прошлое, профессию, политику, но моей инициативы он не поддержал и продолжал обсуждать спортивные дела и возможности своих Биллей и Тэдди. Когда стало светать и вокзал начал заполняться первыми пассажирами, мы расстались.
Яйцо я привёз домой. Когда раскрыл чемодан, в нём, увы, ничего не запищало.
Эта неожиданная встреча за стойкой бара с земляком (мне всё-таки удалось выудить у него, что родители его родом с Черниговщины, сам же он родился уже в Америке) и разбившее спортивные рассуждения моего собеседника аистиное яйцо как-то очень меня тогда растрогали, и теперь, глядя на наших украинских аистов, важно стоящих в своих гнёздах на соломенных или теперь чаще железных крышах где-нибудь на Черкащине и Полтавщине, я всегда с теплотой вспоминаю "своё" нью-йоркское гнездо.
* * *
Пена-Стейшн невольно натолкнул меня сейчас на одну из излюбленных мною тем - вокзальную. Я с детства неравнодушен ко всему железнодорожному - паровозам, стрелкам, ночным зелёным глазам семафоров, фонарям в руках проводников и, конечно же, к вокзалам с их особым запахом, гулом и предотъездной, куда-то зовущей суетой. Идеалом был Брянский (ныне Киевский) вокзал в Москве - крытые стеклом платформы придавали ему особый, заграничный вид, ни дать ни взять - парижский вокзал Сен-Лазар, который я знал, правда, только по картине Клода Моне.
Долгое время наш киевский вокзал был кровоточащей для нас раной, несмываемым позором. Такой город, а вокзал - барак. Длинный, одноэтажный, деревянный барак. А перед ним площадь - грязная, булыжная, с извозчиками и мальчишками: "Кому воды холодной!" Сейчас стоит новый вокзал, о котором и будет рассказ. Но прежде чем начать его, я убедительно прошу всех впервые приезжающих в Киев (не прилетающих, а именно приезжающих) не заходить внутрь вокзала, а, пройдя по перрону, выйти прямо к метро или по подземному ходу к троллейбусу. Так будет лучше.
Вокзал - это ворота города. В Киеве их надо миновать. А возвращаясь к себе домой, постараться через вестибюль пройти, как это ни трудно, с закрытыми глазами. Так тоже будет лучше.
Итак, в 1929 году начали строить новый вокзал. Это было событием. Объявили конкурс. Участниками его были известные московские и ленинградские архитекторы, но первую премию получил киевлянин - Александр Матвеевич Вербицкий, добропорядочный последователь дореволюционного модерна, маститый киевский архитектор, с которым впоследствии столкнула и меня судьба.
Условия конкурса были довольно необычны. Фасад здания должен был быть выдержан в духе выходившего тогда на арену конструктивизма, но с учётом элементов украинского барокко. Сочетание, мягко выражаясь, довольно нелепое.
Вербицкий из этого тупика как-то выбрался. Отдал дань барокко в центральной части вокзала, обрамив громадное параболическое окно вестибюля так называемым кокошником. Украинского в нём было не ахти как много, но что-то от митрополичьих покоев Софийского собора всё-таки чувствовалось. Другой киевский архитектор, Дьяченко, в этой части пошёл ещё дальше, совсем приблизился к XVIII веку, поре расцвета украинского, так называемого мазепинского барокко. Братья же Веснины, напротив, сделали упор на современность, конструктивизм - бетон, стекло. Вербицкий нашёл середину - и бетон, и стекло, и вот, пожалуйста, кокошник.
Мне проект вокзала очень нравился. Скажу по секрету, нравились мне тогда все проекты без исключения, но, поскольку строить предполагали по проекту Вербицкого, я влюбился именно в него.
И вот, о счастье: окончив профшколу, я стажёром пошёл на строительство этого самого вокзала. Два года корпел в техотделе над синьками арматуры, а потом мастерил "восьмёрки" и "кубики" из литого бетона, которые, "схватываясь" на двадцать восьмые сутки, разрывались и раздавливались в бетонной лаборатории Политехнического института. Всё это мне казалось знаменательным и важным - я строил вокзал, красу и гордость нового Киева.
Вокзал был весь в лесах - и снаружи, и внутри, - и я бегал по ним, как матрос по реям, и любовался с сорокапятиметровой высоты вестибюля (того самого кокошника) расстилавшимся внизу городом - куполами Владимирского собора, далёкой Софией и маленьким памятником Ленину у самого вокзала, на виадуке над товарными путями - скромный бюст, обсаженный вокруг трогательными незабудками.
Потом леса сняли, и вокзал предстал в своей бетонной наготе - в гигантских параболических, освобождённых от опалубки арках было что-то торжественное, от древних соборов, величественное. И в то же время всё было просто и целесообразно. Вестибюль, широкая лестница, направо и налево залы ожидания, высокие, светлые, без всяких украшений - XX век…
Я был счастлив и горд. Снял своего любимца со всех возможных точек и фотографии отправил в журнал "Глобус". Их напечатали. Гордость и счастье дошли до предела.
Так простоял вокзал до войны, до прихода немцев. Уходя, они попытались его взорвать, но "мой" бетон был крепок и толу не поддался - только стёкла повылетали и кое-где закоптилась белоснежная штукатурка.
Но главная трагедия ожидала вокзал впереди. Его восстановили. Но как? Кому-то показалось, что торжество победы неотъемлемо связано с пышностью форм. Побольше колонн, карнизов, капителей, завитков, лепных украшений. Это называлось "обогащением". И обогатили…
Нет, приезжий, очень прошу тебя - не заходи внутрь вокзала. Всё, что есть безвкусного, лишённого какой-либо архитектурной логики, собрано там воедино. Арки уничтожены, заменены спаренными колоннами, параболические окна по мере возможности заделаны и "украшены" по бокам нелепыми пилястрами, потолок усеян какими-то звёздочками, в залах ожидания на стенах производственно-идиллические пейзажи, вместо светящихся плафонов - тяжёлые метростроевские люстры. От замысла архитектора не осталось ничего. Смотрел ли автор этой расправы - имени его не будем называть - в глаза Вербицкому, когда расправлялся с его творением? Ведь он был, кажется, его учеником.
Я, кстати, тоже был. Делал под его руководством проект опять-таки вокзала (он был почему-то полукруглый, более чем неудобный для эксплуатации), а затем какого-то ресторана на берегу Днепра. Дружбы у нас не получилось. Александр Матвеевич внимательно, молча, сквозь пенсне рассматривал мои архитектурные упражнения, качал головой и выше "тройки" оценки мне не ставил.
Потом уже, после войны, пытаясь попасть в аспирантуру своего же Строительного института, я опять попал к нему, и он тихо и спокойно, такой же, как и до войны, седой, длиннолицый, в пенсне, срезал меня на "кляузуре" - блиц-проекте, который нужно сделать, не выходя из аудитории, за какие-нибудь три-четыре часа. "Воевали вы, может быть, и неплохо, не мне судить, но до аспирантуры надо всё-таки малость восстановить забытое. Поработайте годик-другой в проектном бюро, а потом милости просим".
С горя я напился и устроился в газету.
* * *
Когда во Франции меня спрашивают, какие газеты я читаю, ожидая, что я скажу "Le Monde" или, на худой конец, "Quotidien de Paris", огорошиваю кратким: "Ici-Paris"… Ну и "France-Dimanche". Парижане шокированы. Самые пошлые, бульварные листки, чтиво для консьержек, и вдруг…
Да, вдруг…
Парижанам невдомёк, что такое "Правда". А нам после постной сухомятки так хочется убийств, ограблений, прелюбодеяний, любовных похождений кинозвёзд и экзотических принцесс.
В Женеве меня попросили выступить на семинаре русского факультета. Тема - "Журналистика в СССР". Как человек объективный, я рассказал об "Отделе писем" советских газет, отделе, в основном, консультативном и, действительно, много помогающем "трудящимся" в борьбе с житейски-бытовыми сложностями и безобразиями. Я имел касательство к одному из таких отделов и знаю, как много они могут сделать. Но если говорить о прямом назначении газеты - об информации… Ох и доставалось мне в своё время от итальянских газетчиков-коммунистов за наши газеты. "Правда" для них должна служить примером, но как этому примеру следовать?
В Женеве я предложил студентам такую игру. Пусть кто-нибудь сбегает за угол за "Правдой" (в Женеве она продаётся), а я тем временем расскажу примерное её содержание.
- Итак, - начал я, выпроводив студента, - на первой полосе вверху справа будет несколько улыбающихся физиономий в касках. Что точно и на сколько процентов они перевыполнили план, сказать точно не могу, но что рекорд поставили - ручаюсь! Внизу справа - сообщение о дружеской встрече (с фотографией или без, в зависимости от ранга и значения гостя) на Внуковском аэродроме. Если высокий гость в этот день не ожидается - приветствие Живкову, или Кадару, или ещё кому-нибудь с очередным юбилеем и обязательными пожеланиями "крепкого здоровья, новых больших успехов в Вашей деятельности на благо трудящихся… республики, во имя торжества мира и социализма". Слева передовица - "К ещё большему…", "К дальнейшему увеличению…", "В закрома Родины…", "Глубже вникать…". Кроме корректоров, дежурного по номеру и ещё десятка-двух лиц, никем не читается. Внутренность газеты - 2-я, 3-я, 4-я страницы тоже, в основном, пропускаются. Задержимся на пятой - международная информация и шестой - спорт, искусство, погода, телевидение.
Пятая - слева вверху "Вести из стран социализма" - улыбающиеся лица, на этот раз венгра или поляка (текст не читается), справа "Колонка комментатора" (не читается никогда), посредине доводящая до колик от смеха карикатура Абрамова или Фомичева - залатанный, печальный английский лев, или маленькие, брызгающие слюной человечки (Би-би-си, Радио "Свобода"), или ещё что-нибудь в этом роде о НАТО, инфляции или безработице. Справа "С телетайпной ленты" - землетрясения, катастрофы, наводнения и опять же рост безработицы (если не читается, то просматривается). Как правило, читаются три маленькие колонки внизу - про раскопки, пигмеев, истребление тигров или слонов, кражу картин в музеях, полёт на воздушном шаре или "Через Атлантику на плоту". На этой же странице обычно и "достойные отповеди" - ответы "небезызвестному" или "печальной памяти" "с позволения сказать" журналисту, "махровому", если он уже очень допёк, или "которого никак не обвинишь в симпатиях к Советскому Союзу", если что-нибудь похвалил. Основные козыри в этой, условно назовем её, полемике - кавычки, обрубленные цитаты и насмерть разящее "ошибаетесь, господа! не выйдет!" (слова "господин", "госпожа" - Голда Меир! - почему-то считаются особенно разоблачительными). Кончается статья, как правило, обязательным: "комментарии, как говорится, излишни". Оппонент сражён, валяется в пыли…