6
Да, поездка встряхнула. И основательно. Началось, конечно, с таможни. Молодые, кровь с молоком, таможенники так увлеклись "Пари-матчем" и "Плейбоем" (для того и взяты были), что не обратили внимания на "Жизнь и судьбу" Гроссмана, засунутую среди советских изданий Шукшина, Распутина, Белова. Так и провёз, осчастливив москвичей - умудрялись за ночь прочесть все 600 страниц мельчайшего шрифта. Один же из молодых писателей, специализировавшийся на книгах о военной игре "Зарница" ("я туда под шумок и Киплинга протащил, и генерала Баден-Пауэля, организатора первых скаутов в Англо-бурскую войну"), просто заплакал, когда Гроссман был ему оставлен на вечное пользование. "Ну чем я вас отблагодарю?" - и совал серебряные кавказские кинжалы, из моржовой кости эвенкские, у него была целая коллекция. А другой, журналист спортивной газеты, увидав набитую цветными фотографиями брошюру "Мундиаль-82", ахнул: "Вы знаете, сколько мне за неё дадут? Не поверите. Пару джинсов и Мандельштама впридачу, если уж очень буду жмотничать. Ну, а по вашим, парижским меркам, какой у вас самый дорогой ресторан?" - "Максим", "Распутин", "Царевич", "Шехерезада". - "Так вот, втроём целый вечер просидеть… - и тут же засмеялся, - а если буду только на один вечер давать почитать, то с "Динамо", допустим, смогу выдоить на ремонт квартиры. Небольшой, правда, однокомнатной".
В Париж вернулся с полупустым чемоданчиком "дипломат". Всё оставил в Москве. Дома всплеснули руками: "Клошар!" - стираная-перестиранная ковбойка, штаны с пузырями на коленях, стоптанные сандалеты…
Пожалуй, это больше всего, что поразило в Союзе - хотя и слыхал об этом неоднократно, - гипнотическая тяга ко всему западному. Неважно к чему, лишь бы заграничное. Не говоря уже о джинсах и рубахах - ручки, карандаши, зажигалки, тёмные очки (ого-го!), жёлтенькие бритвы (3 франка 5 штук), крем для бритья, зубная паста, щётки, гребешки, трусы-слипы (два мальчика из-за них чуть не передрались, пришлось уйти в ванную и снять свои, заменив их на цветастые "семейные" советские трусы), полиэтиленовые мешки "FNAC", баночки от йогурта и приведшие женщин просто в восторг зелёные губочки-тёрочки для мытья посуды. Всё это было взято с собой - бери, бери, не представляешь, сколько счастья доставишь москвичам. И доставил!
Поразили и толпы людей, и не только мальчишек, стоящих на улице возле "Мерседеса", ожидающего своих хозяев неподалеку от "Националя" или у посольств. И это в стране ракет, летающих дальше всех и лучше всех. "А потому и гоняются наши бабы за зелёными губочками, что ракет не сосчитать, - сказал один. - А будь ракет поменьше, а губочек и губной помады побольше, не тряслись бы вы перед нами, плевали бы, как на какую-нибудь Гану или Нигерию, где в джунглях разве что обезьяны не душатся "Герленом"…" (Впрочем, другой, скептик, заметил: "Так уж вы уверены, что ракеты эти летают и дальше, и лучше всех? Советское - это значит отличное! А мы говорим - это значит "шампанское". Тоже дерьмо…" Кстати, о шампанском. Пьют его в Союзе разве что на Новый год, во Дворце бракосочетаний да когда перед закрытием магазинов на винных полках ничего, кроме него, уже не остаётся. Пьют же… Но это тема для отдельной диссертации. Во всяком случае, не так, как французы. Те пусть и с утра, в кафе, перед работой, рюмочку-другую, маленькими глотками, не торопясь, что-то обсуждая, своё, местное, футбольный матч.
Завели как-то москвичи любознательного своего гостя ("собственными глазами хочу, собственными ушами…") в элементарную столичную "стекляшку".
Обычной, вываливающейся на улицу, очереди за пивом ещё не было. У прилавка, как объяснили хозяева-москвичи, в этот ранний час только те, кому срочно надо опохмелиться. Двое в ржавых спецовках, с виду водопроводчики, угрюмо разделывали у стойки воблу.
- Дать кец? - спросил один из них, заметив внимательный взгляд гостя.
Гость улыбнулся: "Не откажусь".
И завязалась беседа, та самая, из-за которой и приехал-то он к себе на родину.
- Вот эта рыбина, - говорил старший из водопроводчиков, - слыхал я, что тогда, в Гражданскую, кроме неё и пшена, ничего не было. А сейчас - попробуй достань. Тебе, хоть и русскому, но из тех краёв, не понять. Купить её не купишь, х…я, а достать можно. В обмен. Я одному хмырю кое-какие деталишки завалящие дал (тоже ни за какие деньги не достанешь), а он мне десяточек вот этой, золотистой. Вот так и живём…
Всё это было сказано без признака улыбки, хмуро, зло.
Отсутствие улыбки особенно как-то поражало. В Париже, в метро, тоже не только целующиеся парочки, к концу дня на лицах серая усталость, здесь же, кроме усталости, какая-то внутренняя привычная озлобленность, затаённая готовность противостоять любой агрессии, а она поминутно вспыхивает где-то при входе или выходе. Нет, ни в метро, ни на улице, ни в магазинах улыбки нет, не увидишь.
- А чего лыбиться? - пожал плечами всё тот же, старший. - Вору не до улыбок. А мы все воры, дорогой товарищ, или как там у вас, камрад. Все. И этот, и этот, и этот, - у прилавка постепенно стали накапливаться любители пива. - А она, эта толстая у бочки, главная воровка. И все на неё в обиде, что не доливает, но понимают - иначе не проживёшь. И советская власть наша, голубушка, тоже понимает. Воруй, только не зарывайся. Правильно я говорю, Антон?
- Точно, - кивнул Антон, помоложе. - Не воруют только футболисты да хоккеисты. Спекулянты, но не воры. Торгуют шмотками после загранки, зачем им воровать?
Тема эта, воровства и обмана, очень популярная в Союзе, получила своё развитие за отнюдь не пустым вечерним столом в одном из профессорских домов Москвы. Один из гостей, намазывая толстым слоем икру на ослепительно белый, хрустящий хлеб, с улыбкой (только здесь, за столом, они стали появляться) сказал:
- Вот икра. Та самая, за которую девять граммов свинца замминистра рыбной промышленности получил. Откуда она здесь, на столе? И всё прочее. Стол ведь ломится от яств. Где достали, дорогая наша хозяюшка, Мария Ивановна? В "Гастрономе" № 2, у Елисеева, на рынке? Чёрта с два! Женщина приносит. Есть такая женщина. Ворует и приносит… Так выпьем-ка за женщин!
Все выпили за женщин. Потом кто-то крикнул: "А за мужчин? Мне тут один завмаг, не-не, не скажу какой, два кило копчёных угрей по блату отпустил". И все выпили за мужчин.
Слово взял хозяин.
- Вы здесь совсем недавно, дорогой Виктор Платонович, но, вероятно, обратили всё же внимание на обилие лозунгов "Партия и народ едины". Почему-то над всеми въездами в туннели висят. Многие смеются над ними. А я не смеюсь. И вы не смейтесь. Да-да, едины! Притёрлись друг к другу, ненавидят, острой ненавистью ненавидят, те этих, эти тех, но на данном этапе, как говорится, прожить друг без друга не могут. На черта колхознику или рабочему хвалёная эта демократия, свобода? Да он не знает, с чем её едят. А тут всё знает. Где и как толь достать и что принести секретарю райкома, чтоб полуторку на сутки выдурить, а хапуге начальнику милиции, чтоб наскандалившего спьяну пацана твоего освободил. А Партия - та самая, с большой буквы, честь и совесть народа, знает, что как платят, так и работают. Ну и пусть воруют, только не зарываются. Едины, едины…
Вот это да! Какая прелесть! Простой рабочий и заслуженный профессор закончили свои сентенции одними и теми же словами. Словами, точнейшим образом определившими сущность советской власти. Воруй, но не зарывайся! Вероятно, и в Кремле, за тесными их застольями, они, так называемые руководители, ведя пьяную беседу на ту или иную тему, говорят, осуждая кого-нибудь из потерявших стыд министров: "Знает же, падло, что на воровство сквозь пальцы смотрим, без него наш винтик не проживёт, но знай же, гад, меру. Воруй, но не зарывайся!"
Очень всё это было интересно, стоило ехать. Интересно вникать в то, как советская хозяйка умудряется печься, чтоб холодильник был не пуст - одна другой звонит, что где выбросили. Забавно обнаруживать в букинистических магазинах Матисса, Модильяни, Сезанна, Лежэ, в обложках "Скира", но, упаси Бог, Сальвадора Дали - его только из-под прилавка. Интересно, и не только печально, всё, связанное с еврейским вопросом. Централизованный, насаждаемый сверху, антисемитизм и значительно меньший, чем можно было ожидать при такой легализированной директивности, охват им населения. И увлечение ивритом, древней историей, Библией определённой прослойки молодёжи. И крестики на шее. И относительно малый процент наркоманов при алкоголизме, ставшем уже всенародным бедствием. Слыхал, правда, что в Афганистане солдаты, лишённые привычной водки или самогона, с лихвой переключились на гашиш…
Всё это интересовало, удивляло, пугало, радовало, восхищало, отталкивало, возмущало, не укладывалось в голове…
Одно особенно никак не укладывалось. Свободные, еретические речи, и не только за профессорским столом, а и в забегаловке, да ещё с кем, с незнакомым иностранцем, с другой стороны - всеобщая запуганность. Что вы, разве можно? Звонить в Париж, поддерживать переписку с уехавшими евреями? Телефон выносят в соседнюю комнату, покрывают подушкой, хотя все знают, что подслушивать можно и из стоящей у подъезда машины. Ну, и излюбленнейшая тема, кто на кого стучит. "Не может быть, чтоб на тебя не стучали. Исключено. Но кто, кто?" И всем, сидящим за столом, становится не по себе.
7
По части запуганности или, скажем так, разновидности её - лояльности по отношению к советской власти, цену которой знают поголовно все, - поразил особенно старый друг детства, ещё парижского. Он со своими родителями вернулся в Россию тогда же, в пятнадцатом году. Отец его занимал какой-то крупный пост, но, как ни странно, умер естественной смертью, а сам Мика стал одним из ведущих журналистов страны. Из тех, кто без конца ездит по заграницам, участвует во всех конгрессах, съездах, обо всём, что происходит в мире, знает не только понаслышке.
На телефонный звонок ответил сдержанно: "А-а, очень рад, очень рад…" - но особой радости в голосе не чувствовалось. Тем не менее пригласил к себе в гости. Жил он в одном из безликих высоких домов, что выросли на месте старых особнячков арбатских переулков. Квартира большая, светлая, с двумя балконами и видом на кремлёвские башни. Обставлена со вкусом, с некоторой претензией - чувствовалось, что хозяин усердно листает заграничные архитектурные журналы.
Низкие столики, шарообразные, подсвеченные аквариумы с экзотическими рыбками, в углу, в японской вазе, нечто вроде икебаны из веток и листьев, на стенах африканские маски, абстрактные полотна, на почётном месте, над камином (электрическим!), два пейзажика в золочёных рамах - Марке и Дерена…
Именно о них, как и где они ему достались, больше всего хотелось говорить в этот вечер хозяину. О них и о бутылке старого "Амонтиладо" ("Помнишь Эдгара По?"), привезённой им из Штатов, о маленькой японской сосенке "бансай", которая, увы, гибнет, хотя из Японии ему присылают удобрения и по телефону дают советы - что поделаешь, климат не тот…
В прихожей, встретившись впервые через пятьдесят с чем-то лет, развели сначала руками, потом обнялись, ткнулись друг в друга щеками, потом отодвинулись, посмотрели опять друг на друга и, не сговорившись, одновременно произнесли протяжное "м-да-а"…
Полнотелая, добротная жена с бриллиантовыми серьгами в ушах сказала соответственно торжественному моменту:
- Встреча двух миров! - и серебристо рассмеялась. - Ну как, узнали бы друг друга на улице?
- А как же, - сказал гость. - По жгучим, рыжим кудрям…
- А я по золотым локонам, - ответил хозяин, и оба рассмеялись - один был лыс, другой сед.
Представили сыновей-близнецов, вежливых и безразличных. Они тут же исчезли, за столом выпили по рюмке водки и растворились навсегда. "Свои дела, свои жёны, у каждого уже по второй, нет, не в нас, не в нас…"
До застолья ходили по квартире, рассматривали картины, негритянских божков, о каждом рассказывалась его история, потом рассматривали старые альбомы с фотографиями, поахали-поохали над одной, где три пятилетних мальчика, один кудрявый, другой златокудрый, а третий в шапочке, держатся за руку и внимательно ждут птички, которая должна вылететь.
- И кто б мог подумать, - вздохнул хозяин, перехватив готовую эту фразу у гостя. - Росли вместе, кормили уточек в пруду, лепили песочные бабки, смотрели "гиньоль", и вот, пожалуйста, один маститый борзописец, другой французский бель-лэтр, а третий… Пал смертью храбрых наш Алик, до войны подававший надежды поэт, на фронте журналист.
- Он, кажется, в Новороссийске погиб, на той самой Малой земле, воспетой Брежневым?
- Да. В Новороссийске, - сухо сказал Мика, не подхватив брошенный ему мяч. В дальнейшем он тоже всячески избегал его.
После третьей или четвёртой рюмки заговорили о войне, о Сталине. Собственно говоря, заговорил не Мика, а Вика, хотя Мика в 42-м году некоторое время был в Сталинграде, корреспондентом "Известий", в довольно близких отношениях был с Ерёменко, командующим фронтом, с Чуйковым. Хорошо знал, встречался там с Симоновым, Гроссманом…
- Кстати, ты читал вторую часть его романа, арестованного в своё время? - спросил Вика. - Недавно на Западе вышел. "Жизнь и судьба" называется.
- Пытался, не пошёл… И шрифт мелкий, глаза устают.
- То есть как это не пошёл? - опешил гость. - Ты, сталинградец, из-за мелкого шрифта не прочитал лучшее, что написано о Сталинграде? Не понимаю.
- Прочту, прочту, не беспокойся, - замахал руками Мика, точно отбиваясь. - Вообще про войну как-то не очень хочется. Столько уже написано.
- Ну а новоиспечённого лауреата небось всё же читал? Может, и писал даже?
- Чего с журналистами не бывает. Мемуары Черчилля, де Голля, даже о стихотворных упражнениях великого кормчего пришлось писать.
- А корифея всех времён и народов? В журнале "Иберия" за тысяча восемьсот какой-то там год?
- Нет, - коротко отрезал Мика и посмотрел на жену. - Где ж твоя хвалёная индейка, хозяйка?
Но малость выпивший гость не унимался:
- Поразили меня ваши водители троллейбусов и автобусов. Культ личности и тому подобное, а у них эта самая личность на самом видном месте, на ветровом стекле.
- Что ты хочешь, народ соскучился по настоящему хозяину.
- Ты это серьёзно? А коллективизация, расправа с армией, ГУЛАГ, дело врачей, всё это что, забыто?
- Ну как тебе сказать…
И так и не сказал, зазвонил телефон, потом вышел из кабинета с книгой в руках.
- Тут кое-какие мои статейки. О разных странах. О Южном полюсе даже. Бывал там, нет? А я был.
На первой странице размашистым почерком было написано:
"Другу детства, французскому писателю от советского журналиста. Ха-ха! Мика".
Расставаясь, о месте новой встречи не условились. Не было даже сказано: "Будешь в Париже, заходи".
8
Тема Сталина развилась на следующий же день в крохотной каморке молодого - относительно молодого, сорок с чем-то лет, - художника-диссидента, который упорно не желал считать себя таковым.
- Ну какой я диссидент? Диссидент - это борец, протестант, а я вольный художник. Хочу делать то, что хочу, не спрашивая разрешения, вот и всё…
Гость был в восторге от проведённого вечера, скорее даже ночи. Никаких зажжённых, как вчера, свечей и подсвеченных золотых рыбок, и у жены в ушах никаких бриллиантов, ели на клеёнке, пили не из хрусталя, а из кружек, и не заморское "Амонтиладо", а нормальную водку. Стены были увешаны не Деренами и потугами на Поллака, а весёлыми пародиями хозяина дома на Пикассо, Матисса, даже Джотто, и среди них два пейзажа вполне реалистические и жанровая сценка - очередь к московским такси.
О живописи говорили недолго, закончили рассматриванием альбома гитлеровских акварелей времен ещё той войны, кто-то из фронтовиков подарил.
- У нас считается бездарностью, - говорил Эдик, аккуратно переворачивая страницы, - несостоявшийся архитектор, горе-художник, а я вам скажу, гений не гений, но профессионал. Акварель - самая сложная техника, и посмотрите на эти облака, на клубы дыма. Лихо сделано. И впечатляет даже.
Впечатляли, правда, не так клубы дыма над горящими французскими городами, как полиграфическое воспроизведение всего этого. Бумага, штрихи, акварельные потёки, пятно от капнувшего кофе. Полное ощущение оригинала, а не копии.
- И в геральдике разбирался, - добавил с усмешкой Вика, в детские ещё годы придумавший и нарисовавший собственный герб. - Сталин в этой области был профаном, нет ничего бездарнее советских орденов и медалей.
Тут Эдик посмотрел на гостя не то что с печалью, а даже вроде осуждающе.
- Ах, дорогой Виктор Платонович, профан, профан… Ну, профан… Придумал всех этих Кутузовых и Суворовых, а с формой несколько подкачал. Развешивал в своей комнате вырезки из "Огонька", а Гитлер, может быть, оригиналы Кранаха. Один писал стихи о ландышах, другой делал, пусть профессиональные - в этом, может быть, и разница - акварельки войны. Другое страшно. Не знаю, как с Гитлером в Германии, а у нас со Сталиным… Вы знаете, что я себе представил однажды? Высадись где-нибудь в Коктебеле, допустим, отец и учитель, как в своё время Наполеон с острова Эльбы. Сто дней. Помните? Французские газеты писали вначале: "Узурпатор высадился в бухте такой-то", а через сколько-то там дней: "Его Императорское Величество вступает в Париж!". Солдаты, посланные Бурбонами задержать его, падали на колени, рыдали. Маршал Ней - тот самый, любимец, а потом враг - тут же перешёл на его сторону. А Наполеон шёл и выходил первым: "Стреляйте в своего императора!" Так вот, я боюсь, что, случись такое сейчас со Сталиным, окажись он живым, - допустим такую петрушку - на руках внесли бы в Кремль.
Это был самый серьёзный разговор в Москве. Да и не только в Москве. Вообще.
Сталин. Гитлер… Нужны ли параллели? Сопоставления? И тот и тот убийца. Но один говорил - ты лучше всех, красивее, умнее, чище, но тебе тесно. И мешают евреи. Уничтожим их, пойдём на Восток, где и земли, и недра, и люди, не умеющие этим распоряжаться. Победим и заживём! И во имя этого убивал евреев, коммунистов, всех, кто стоял на его пути. А другой? Убивал побольше первого, и не только евреев и коммунистов (а их тоже), убивал всех, без разбора. Но в силу очень сложных обстоятельств стал главным врагом Гитлера. И победил его, единственного человека, которому поверил в 1939 году. Победил. Не считая трупов. А победителей, как известно, не судят. Поэтому не судили ни Молотова, ни Кагановича, ни Маленкова, у которых крови на руках побольше, чем у томящегося в тюрьме Шпандау старика Гесса, не судили и самого Сталина. Выгнали, правда, из Мавзолея, но не развеяли прах тайно по ветру, а перенесли чуть ближе к Кремлёвской стене, и над могилой его красивый бюстик работы то ли Меркулова, то ли Томского, и каждое утро на плиту кладут утверждённые по списку одного из кремлёвских учреждений три пиона, таких же, как у Калинина, Будённого, Ворошилова…
Всю ночь они говорили с Эдиком про Сталина.