Мальчишки оказались бойкими, словоохотливыми и любознательными. Дело пошло дальше традиционного обмена значками, открытками и монетами. Двое или трое из них, оказывается, изучают русский язык, и мы с грехом пополам могли даже поговорить.
Ребята мне понравились. Держались свободно, естественно, весело, и в том, что они спрашивали и о чем говорили, чувствовалась определенная культура - я понял: если не сейчас, то через сколько-то там лет Фолкнера они прочтут. Разговор шел вперебивку, о том о сем, о Москве, Нью-Йорке, наших пиджаках, войне, бейсболе, кино (кое-кто видел "Балладу о солдате" - очень понравилась), о планах на будущее. На этот вопрос отвечали, правда, довольно туманно или с юморком: "Открою сначала дело, а потом попытаюсь сменить Кеннеди…" - за неделю до этого Кеннеди был избран президентом. Вообще американцы юмор любят и понимают, но все же пусть даже в шутку сказанное "открою дело" меня насторожило. С ребятами на эту тему разговаривать особого смысла не имело, знакомство с ними мы завершили "Подмосковными вечерами" и какой-то молодежной американской песней, в Нью-Йорке расстались, и они веселой ватагой, размахивая чемоданчиками, растворились в толпе. Кто из них станет президентом, сказать сейчас, конечно, трудно, но что по меньшей мере четверть из них будет стремиться "открыть дело" - это, к сожалению, так.
Вопрос о молодежи - вечный вопрос. "Эх, не такими мы были…" - вздыхают на всех широтах отцы. Где-то я читал, что в Египте нашли шеститысячелетней давности папирус, в котором какой-то фараон жаловался на молодежь: она, мол, ленива и неуважительна, к тому же, оказывается, не хочет работать, а хочет писать. Фараон безусловно был дальновиден, ничего не скажешь. Но это так, к слову, если же серьезно говорить о молодежи, то тут дело, пожалуй, даже сложней, чем в Древнем Египте.
Мы смотрим на нашу нынешнюю молодежь, иногда любуемся ею, иногда качаем головами. Речь идет не о том, что встречаются лоботрясы и первые ученики, стиляги и книголюбы, карьеристы и смельчаки, мальчики в очках и мальчики в синяках - это было всегда, - речь идет о более серьезном: о взгляде на жизнь, о поисках своего места в ней. Есть очень серьезные ребята, для которых ученье и работа - это все. Но есть среди них и такие, которые говорят: "Я люблю и знаю свое дело, остальное меня не касается", - для таких работа и ученье превращаются в шоры. Встречается и более сложная разновидность: он, например, физик, хороший физик, к тому же увлекается Генрихом Бёллем, ходит на Рихтера, на мексиканскую выставку, только, упаси Бог, подальше от политики: "Ну ее, дело темное…" Есть и более сложная, более серьезная категория молодежи - те, которые мучительно переживают все связанное с культом личности. Этим придется труднее всего.
Но каковы бы ни были все эти ребята (я не говорю о "накипи" и "плесени", которая есть везде), личные их устремления - хочу быть тем-то или тем-то, как правило, сочетаются не только с выгодой и полезностью для них самих. Существует еще такое понятие, как долг - перед народом, страной. Мне кажется, это главное, что отличает нашу молодежь от западной, буржуазной.
Спор об этом у меня зашел в одном уютном коттеджике недалеко от Вашингтона. Попал я туда по приглашению Общества дружбы ветеранов. Пригласил нас туда высокий симпатичный парень, довольно хорошо говоривший по-русски. Он пришел в ресторан нашей гостиницы, как раз когда мы обедали, и, вручив нам визитные карточки с нарисованным символическим рукопожатием, сказал, что члены этого самого общества очень рады были бы пригласить нас небольшими группами по два-три человека к себе домой. В расписании эти визиты не были предусмотрены, но молодой человек с такой грустью сказал: "Неужели вас музеи и небоскребы интересуют больше, чем люди?", что отказать ему выло невозможно.
Я уже не помню, кем именно был хозяин дома, в который я попал. Отвезла меня туда совсем по-мужски правившая машиной дама, насколько я понял, дочь русского эмигранта, сказавшая: "Называйте меня просто Ольгой". В небольшом, очень уютном коттедже собралось человек десять, среди них двое русских: муж Ольги Лев Николаевич, немолодой молчаливый журналист, и очень живой парнишка лет двадцати, Володя. С этим-то Володей и развернулась у нас дискуссия, закончившаяся часа в три или четыре утра уже в Вашингтоне в номере нашей гостиницы"
Поначалу все было очень мило и хорошо - шел общий разговор, пили вино и коньяк, затем кофе при зажженных свечах, хозяйка дома все очень уютно и со кусом обставила. Но часам к двенадцати Володя оживился, перешел на принципиальные темы, и тут Ольга казала:
- А что, если мы поедем сейчас к нам домой? Там вы закончите свой спор, американцам он все разно мало интересен, а заодно посмотрите моих ребятишек.
Поехали. Попили еще кофе, посмотрели ребятишек - двух очень славных золотоволосых мальчиков, которые вовсе не хотели просыпаться, - и продолжили свой спор. Володя - парень неглупый, темпераментный и искренний, в России никогда не бывавший, родившийся в Америке, - критиковал нашу систему и восхвалял американский образ жизни.
Вообще споры эти - с людьми, явно не приемлющими нашу систему, - в основном всегда сводятся к следующему: "А почему у вас одна партия, а не несколько? Почему запрещен абстракционизм? Почему в московских киосках не продают "Нью-Йорк таймс"? Где же ваша свобода?" Мы в ответ: "А почему вы преследуете компартию? Почему изгнали Чарли Чаплина? Почему держите военные базы во всем мире? Почему разрешаете вашим генералам произносить поджигательские речи? Это и есть ваша свобода?"
Пользы от таких диалогов не много, они только вызывают взаимное ожесточение. - значительно важнее другое: разобраться в психологии человека, с которым ты споришь (если это, конечно, человек, с которым имеет смысл спорить), вникнуть в суть поставленного вопроса (если это, конечно, серьезный вопрос) и, не слишком хвастаясь, не доказывая, что у нас все без исключения лучше, чем в мире твоего оппонента, спокойно и четко доказывать правоту своей точки зрения.
Мне трудно судить, насколько я в тот вечер был убедителен, но мне кажется, что именно в споре с Володей о молодежи, о ее направленности мне удалось добиться определенного успеха.
Я отнюдь не идеализирую всех наших ребят, которые едут на стройки, - далеко не все руководствуются идейными соображениями, - но сколько все-таки из них едут, веря в то, что они там нужны, что они принесут пользу стране. Возможно ли подобное в Америке? Сомневаюсь. Молодой американец, пусть даже ищущий, думающий, прежде всего заботится о себе, о своей карьере. У нас, например, трудно себе представить молодого человека, который сказал бы: "Я хочу туда-то, потому что мне это выгодно", - это считается просто неприличным. Если он даже так думает, он никогда не произнесет этого вслух - просто стыдно будет. Молодой американец, напротив, считает это вполне нормальным. И он в этом ничуть не виноват - этого требуют железные законы общества, в котором он живет.
Мой спор с Володей закончился, как я уже говорил, под утро. Прощаясь, он сказал:
- Признаю свое поражение. Не думал, что так будет, но вынужден признать.
Больше я с ним не встречался - на следующий день мы уехали, - но мне очень интересно было бы знать, насколько наш ночной разговор изменил его взгляды на страну и народ, который (хотя он его и мало знает) не может не быть ему дорог. Мне почему-то кажется, что Володина активность в споре вызвана была именно этим - он внутренне пытался оправдаться перед самим собой в том, что так далек от больших дел, которые происходят на родине его отцов.
Володя, конечно, не типичен. В нем все-таки слишком много русского - желания поспорить, доказать. Американец вовсе не такой уж спорщик. В чистом своем виде средний, или рядовой, как принято сейчас говорить, американец (рабочий, конторский служащий, студент) не очень склонен ко всякого рода рассуждениям и философствованиям. Это не примитивность, как некоторые считают, и не умственная лень - это, скорее, я бы сказал, своеобразная инфантильность (даже внешне американец выглядит всегда значительно моложе своего возраста) или, как сказал мне один веселый студент Колумбийского университета: "Мы не любим, когда нам забивают голову всякой ерундой". Тут, конечно, надо бы разобраться - что именно считать ерундой, - но, повторяю, американец в противоположность итальянцу, например, спорить не любит, он предпочитает дружескую беседу за стаканчиком чего-нибудь покрепче, любит шутку, веселье, проказы. Вообще по натуре своей он дружелюбен, доверчив, очень прост и естествен в обращении и, если ты попадешь к нему в гости, хочет, чтоб тебе у него было просто и весело. Он не любит скуки, всего официального, формального.
Помню, в какую черную тоску вогнал наших гостеприимных хозяев и их гостей в Буффало один из наших туристов (университетский преподаватель), когда после второй рюмки коньяку вытащил свой блокнот и стал довольно долго зачитывать цифры производства стали, чугуна, марганца и угля у нас на Украине. И как же, наоборот, все влюбились в другого нашего туриста (молодого московского газетчика), который покорил всех своей первой фразой, адресованной хозяину: "Я видел у вас в гараже "форд" последней марки. Можно, я сяду и прокачусь на нем со скоростью сто шестьдесят километров в час?" И прокатился, и поковырялся вместе с хозяином в моторе, и спорил потом о последних матчах бейсбола, и с кем-то затеял борьбу, и американцы не могли уже от него оторваться, а бедный наш преподаватель сидел в углу со своими цифрами в кармане, и о нем все забыли.
Да, прежде всего будь самим собой, а потом уж проповедником. Впрочем, быть самим собой - не есть ли это лучшая проповедь?
Когда все эти размышления по поводу молодежи были уже написаны и вообще вся рукопись почти закончена, я попал в Москву на просмотр одного фильма, который невольно заставил меня опять вернуться к молодежи. Речь идет о картине Марлена Хуциева "Застава Ильича" (по выходе на экран она получила название "Мне двадцать лет"). Смотревший ее одновременно со мной Анджей Вайда, автор превосходного фильма "Пепел и алмаз", человек, которого смело можно отнести к первой десятке современных кинорежиссеров, после просмотра просто сказал, что подобного фильма он еще не видел (думаю, что Вайда на своем веку кое-что все-таки посмотрел) и что, если б была возможность, он тут же, сейчас же пошел бы еще раз его смотреть. А фильм, к слову сказать, идет два часа сорок пять минут.
Идея фильма, его режиссура, операторская работа (Маргарита Пилихина показала нам Москву, какую мы еще никогда не видели на экране, - настоящую, невыдуманную и такую поэтичную, что иногда от счастья узнавания навертываются слезы на глаза), удивительно правдивая, лишенная какого-либо напряжения игра актеров (и все это молодежь, ни разу не снимавшаяся!), диалоги - свободные, легкие, предельно живые (вместе с Хуциевым писал сценарий Геннадий Шпаликов) - все это, - хотя у меня и есть к режиссеру свои претензии, - все это настоящее, большое искусство - правдивое, искреннее, честное.
Все видели очень хороший американский фильм "Марти", не все видели "Любовь двадцатилетних" - пять киноновелл пяти разных режиссеров: французского, итальянского, немецкого, японского и польского. Оба фильма тоже о молодежи. В последнем превосходны две новеллы: первая - француза Трюффо (в ней те же два мальчика, что и в "400 ударов", но уже повзрослевшие, двадцатилетние), и последняя - Анджея Вайды, но о ней мне хочется поговорить в другой раз, не в этих очерках. Три остальные значительно слабее, хотя в каждой из них есть и своя достоверность, и своя правда.
Почему я вспомнил именно эти два фильма - "Марти" и "Любовь двадцатилетних"? Да потому, что оба они вместе с картиной Хуциева создают очень интересную и, как мне кажется, правдивую картину того, как и чем живут сегодняшние "двадцатилетние". В разных странах, на разных континентах.
Герой картины Трюффо очень трогательно и чисто влюбляется в девушку, и из этого в конце концов ничего не получается; у героя западнонемецкой новеллы вся сложность в том, что любимая девушка родила ему сына (он состоятельный журналист, она телефонистка); в итальянской новелле (поставил ее сын Росселини) молодой человек разрывается между двумя любовницами - бедной и богатой; в японской все дело кончается убийством героини героем; наконец, перенесясь в Америку, мы знакомимся с жизнью и следим за первой робкой любовью милого, обаятельного американского парня Марти.
Разные страны, разные ребята… Парижанин - служащий фирмы по изготовлению патефонных пластинок: немец - журналист; человек невыясненной профессии - итальянец; японский рабочий; владелец мясной лавки в Нью-Йорке; в хуциевском фильме - трое рабочих ребят. Всем им по двадцать, по двадцать с небольшим. И все, конечно, любят. Каждый по-своему. И всем им бывает весело, и всем иногда немного грустно (за исключением японца, он все время одержим - вообще эта новелла несколько выпадает из общего плана), и все они порой томятся (в "Марти" и в "Заставе Ильича" одинаково: "Ну, куда пойдем, ребята? Чем заняться?"), но только в одной - хуциевской - картине эти самые ребята позволяют себе спросить самих же себя: "Ну хорошо, а дальше что?"
Герои "Заставы Ильича" - закадычные друзья. Им весело друг с другом. И жизнь у них сложилась в общем неплохо - не так уж чтобы слишком хорошо, но и неплохо. Работают. Один на заводе, другой - в какой-то электровычислительной организации, третий - на строительстве. По вечерам после работы встречаются. Идут гулять. Бывает, и выпьют. В общем, дружат. И вот в этой как будто немного даже устоявшейся жизни появляются свои сложности. У Славки жена и ребенок, а хочется иногда "попарубковать", жена же вроде как подрезает молодые крылья, у Кольки неприятности с начальством - чуть в морду ему не заехал, Сергей неожиданно вдруг влюбляется в дочь некоего несимпатичного, зажравшегося высокопоставленного товарища. И возникают - не могут не возникнуть - вопросы. Как дальше? Как правильно? Как не ошибаться? И вообще, как жить?
Сергей задает этот вопрос - как жить? - своему отцу, погибшему на фронте отцу. Это одна из сильнейших сцен фильма. Отец и сын встречаются. Что это - сон, бред, фантазия, мечта, галлюцинация? Не знаю. Но они встречаются. Отец в пилотке, плащ-палатке, с автоматом на груди. И комната превращается вдруг в блиндаж, и спят вповалку солдаты, и коптит на столе артиллерийская гильза, и отец с сыном пьют. Друг за друга. И сын говорит отцу:
- Я хотел бы быть рядом с тобой в той атаке, когда тебя убили.
- Нет, - говорит отец, - зачем? Ты должен жить…
И сын тогда спрашивает:
- А как?
И отец в свою очередь спрашивает:
- Тебе сколько лет?
- Двадцать три.
- А мне двадцать один…
От этих слов мурашки бегут по спине…
Отец не дал ответа - он уходит, его ждут товарищи… И они идут, три солдата, три товарища, в плащ-палатках, с автоматами на груди по утренней сегодняшней Москве. Мимо проносится машина, а они идут, идут. Идут, как шли в начале картины три других солдата, солдаты революции, по улицам другой Москвы - Москвы семнадцатого года… И шаг их, размеренный, гулкий, сменяется другим шагом… Красная площадь. Смена караула. Мавзолей. И надпись: "Ленин".
В картине много других линий, других узлов, других столкновений, других сложностей, но все эти линии, узлы, столкновения и сложности сводятся к одному: как дальше?
А ответ один - так же, как и сейчас - в неустанных поисках ответа, поисках правильного пути, поисках правды. Пока ты ищешь, пока задаешь вопрос - себе, друзьям, отцу, на Красной площади, - ты жив. Кончаются вопросы - кончишься и ты. Безыдейное, безмятежное и безвопросное существование - это не жизнь.
Получилось что-то вроде рецензии на картину. Очень куцей, но все же рецензии. Я этого не хотел. Я хотел другого. Найти ответ: что же такое, в конце концов, наша молодежь? И чем она отличается от западной? Мне кажется, что Хуциеву в какой-то степени удалось все-таки дать ответ на этот вопрос, рассказав нам об этих трех молодых москвичах, о их дружбе, любви, тревогах и поисках. И мы поняли, что это ребята настоящие.
Я не сомневаюсь, что на Западе тоже есть такие ребята, не может этого не быть - и на Кубе, и в Америке, и в Италии, и во Франции, - но впервые они ворвались в искусство у нас. Думаю, что это все-таки кое-что да значит.
На третий день нашего пребывания в Америке в 9.30 утра с Пенсильванского вокзала на поезде, носившем название "The Executive", мы отправились в Вашингтон.
В Америке поезда имеют названия. На Пенсильванской железной дороге ходят поезда: "Президент", "Генерал", "Адмирал", "Золотой треугольник", "Южный ветер", "Патриот", "Эдисон". "Законодатель", "Полумесяц", "Пилигрим", "Виллиам Пенн", "Врата Ада" и еще с десяток других. Наш назывался "The Executive", слово трудно переводимое, по-русски звучащее как "руководитель", "управляющий", "администратор".