В городском запущенном саду пахло прелой листвой, влажной вскопанной землей. Расстрелянная гипсовая Афродита валялась у входа в главную аллею, уткнувшись головой в изрытый газон. У пьедестала, выставив тупоносое рыло, стоял на маленьких колесах, как на жабьих лапах, пулемет, толпились, дымя папиросами, юнкера.
Ноги сами уносили меня прочь от этого места. Мне казалось: если я остановлюсь, в спину мне полетят пули, и я прибавлял шагу. Кое-где на стенах домов были видны свежие следы пуль.
Гражданская война пришла в этот сонный обывательский, пропахший арбузами и дынями город с далеких фронтов незаметно, вместе с первой вестью о перевороте в Петрограде.
Пробиваясь через юнкерские заставы, я с трудом добрался до общежития телеграфистов и так устал, что даже не подумав о еде, лег и мгновенно был убит сном наповал…
…Проснулся под утро. По городу там и сям вспыхивала стрельба, мелькали багряные зарницы, где-то в порту жутко ныла сирена.
Надо было идти дежурить. Большинство железнодорожников работало тогда по инерции, волей-неволей придерживаясь указаний Викжеля о нейтралитете, независимо от того, какая власть или чьи войска занимали станцию, тот или иной участок дороги.
Случалось, до входного семафора станцию занимали красные, а за семафором стояли белые. Там и здесь работали железнодорожники, из одной зоны в другую шли сквозные пассажирские поезда; у семафора их останавливала и прочесывала та и другая сторона: кого надо, ссаживали, и если это был враг, то тут же, у семафора, расстреливали, а поезд с "мирными" пассажирами пропускали дальше.
До сих пор еще звучит в памяти родившийся тогда на железной дороге зловещий клич "К семафору!", впервые брошенный кем-то из белогвардейцев и означающий то же самое, что "Расстрелять!".
- К семафору! - то и дело раздавалось на станциях.
Я шел на дежурство, стараясь отогнать мрачные мысли, думал о Лене Загорской, о том, что мы снова будем дежурить вместе…
Когда я подходил к вокзалу, к главному подъезду подкатила извозчичья пролетка и из нее вышел хорошо одетый, солидный, тучноватый мужчина с русой квадратной, точно обрубленной снизу, бородкой, а вслед за мужчиной из пролетки выпрыгнула Лена… Стоявший у входа юнкер взял под козырек.
Я невольно остановился и издали наблюдал за этой сценой. Через минуту мужчина вышел из вокзала, сел в пролетку и укатил…
Кто это был? Муж, брат, отец? Мое желание встретиться с девушкой сразу угасло… Представительный господин, его чиновничья черная, с серебряными погонами на плечах, шинель, фуражка с кокардой, извозчичья пролетка, козырнувший мужчине юнкер - то ли это было, о чем я так хорошо думал недавно и к чему так доверчиво потянулся?
На телеграфе я даже не взглянул на Лену - куда мне, оборванцу, несчастному кандидату, до нее! Она и на работу приезжает на извозчике! Нет, уж лучше держаться от нее подальше. Вон как козыряют юнкера ее покровителю…
Полидор Павлович тотчас же увел меня на второй этаж, на "верхний", главный телеграф, о существовании которого я даже не подозревал. Аппараты там стояли длинным, поблескивающим начищенной медью рядом, и почти все телеграфисты были мужчины. Шум в большом зале стоял ошеломляющий.
Это была целая телеграфная фабрика - аппараты всех систем стояли, как станки в большом цехе.
Трещали морзянки, в соседней комнате ритмично отбивал такт Бодо, сложными вариациями костяных клавиш, точно на рояле, наигрывал за аппаратом Юза мрачный, раздражительный юзист. За отдельным низким квадратным столом стучали деревянными колотушками по стальным клавишам, перфорируя бумажную ленту, два бледных пожилых уитстониста. Они походили на заведенные автоматы. Тут же жужжали быстро вращающимися барабанами, пропуская сквозь передающий механизм перфорированную ленту, уитстоновские трансмиттеры и принимающие телеграммы с невероятной по тем временам скоростью - до тысячи знаков в минуту - ресиверы.
Отсюда, с главного телеграфа, связь тянулась к Ростову, Харькову, Екатеринославу и к железнодорожным узлам - Ясиноватой, Авдеевке, Иловайску, Дебальцеву, Никитовке…
Телеграф работал вовсю - многословные циркуляры сыпались из управления дороги непрерывно. Несмотря на объявленное атаманом Калединым самоуправление Дона и отказ подчиниться Советской власти, дорога все еще не меняла системы руководства и сносилась по всем вопросам эксплуатации с Екатеринославом. Разделение дороги и свое собственное управление в пределах Войска Донского было создано позже, когда установились произвольные границы между белым Доном и Советской Республикой в 1919 году.
Полидор Павлович посадил меня за самый сильный провод, сказав:
- Ну, кандидат в министры, тут тебе настоящий экзамен, трам-тарарам… Выдержишь - пойдет дело, не выдержишь - пошлют куда-нибудь на "кабачок", и там скиснешь.
"Скисать" я не хотел, во мне уже заговорило профессиональное самолюбие, и я сказал:
- Выдержу, не беспокойтесь!
- Ну, дуй! - напутствовал Полидор Павлович и, расправляя свои казацкие усы, ушел.
Через полчаса я закопался в ленте, как крот в земле. До самого вечера я ничего не видел вокруг и не слышал. Шум, треск, шуршание ленты, бледные лица телеграфистов, мелькающие рядом, непривычно яркое освещение и непрестанно бегущие перед глазами тире и точки - все слилось в сумбурный, одуряющий вихрь.
Здесь впервые я почувствовал, как изнурителен телеграфный труд, как отуплял он работников, дежуривших в две-три смены, приучал к механическому мышлению, пропуская сквозь сознание тысячи чужих слов, цифр, знаков…
К вечеру я хотя и выдержал испытание - справился с потоком телеграмм, оставив за ключом две или три телеграммы, не больше, но окончательно выдохся. Меня пошатывало от усталости, во рту пересохло, в глазах стоял туман.
Со вчерашнего дня я ничего не ел - моя харчевая сумка осталась внизу, на телеграфе первого этажа, и у меня не было времени спуститься за ней вниз.
Уже смеркалось, когда я сдал дежурство пожилому телеграфисту с испитым, зеленовато-желтым лицом.
Я сошел вниз. Впереди у меня были целые сутки свободного времени, и я, чтобы не болтаться по городу, мог поехать домой и завтра к вечеру вновь вернуться сюда…
Зайдя на нижний телеграф, я увидел Лену. Она тоже сдала дежурство, готовилась уходить и смотрела на меня, чуть насмешливо улыбаясь.
- Вы плохой чичероне, - подойдя ко мне, сказала она. - Я ждала вас утром, и вы не пришли проводить меня. Оставалось мало времени, и папе пришлось самому отвезти меня на вокзал на извозчике…
- А я не знал… - растерянно пробормотал я. - Не знал, что вас надо провожать…
Лена засмеялась, и на кукольных щеках ее появились ямочки.
- Надо быть более догадливым, - сощурилась она. - А теперь вы, конечно, меня проводите?
- Нет, - невежливо буркнул я. - Мне надо ехать домой…
В этот миг у меня закружилась голова от голода, от усталости, я невольно прикрыл ладонью глаза и, когда открыл их, Лены возле меня уже не было…
На меня в упор смотрел Полидор Павлович.
- Ну, паря, вижу - умотался ты… А все-таки не сдался - не зашился. Трам-тарарам! Значит, толк из тебя выйдет. Будешь ты морзистом первого класса. А теперь валяй - сейчас уходит в твою сторону поезд. - Он оглянулся, наклонился к моему уху, прошептал: - Скоро тут опять заварится каша. Красная гвардия поведет наступление на вокзал - выбивать юнкеришек, трам-тарарам. Так что поторапливайся - махай домой. Кланяйся моей шляхтичке… Пся крев… Матка твоя… Трам-тарарам…
Он подтолкнул меня к двери.
Гвоздик
Темны были в ту пору ноябрьские и декабрьские ночи над приазовской степью. Снег еще не, выпал, и морозы не сковывали черную землю. И степь выглядела дикой, как никогда, и тоже черной, словно ее затопило море туши. В ней тревожно и жутко вспыхивали по ночам багряные зарницы. Это горели над степными балками скирды соломы в старых помещичьих экономиях Ставриных, Курлацких, Валуевых, Голодаевых, Компаницких. Их зажигали неизвестные люди, как бы сигнализируя Советской России о том, что обездоленный и середняцкий люд Приазовья томится в неволе и ждет не дождется своих избавителей…
Возвращаясь часто ночью после дежурства со станций, заброшенных в степную глушь, я из дверей трясущихся и таких же темных теплушек видел эти мятежные призывные костры. Вести о Советской власти, о Ленине, о декретах про землю, про мир, про то, что все - земля, воды, леса, заводы, фабрики, железные дороги и земные недра там, за темными гранями степи, замкнутой с севера штыками, пулеметами и пушками калединщины, - принадлежит народу, проникали всюду, в самые глухие углы.
В поездах велись притушенные до шепота разговоры о всякой всячине - что большевики уже идут на Дон, что в Голодаевке мужики, особенно не ладившие с паном, подожгли усадьбу и растащили хлебные амбары, что в деревне Степановке восставшие крестьяне не захотели выполнить приказ Каледина о мобилизации в белую армию, убили офицера и шестерых казаков и за это карательный отряд повесил десять крестьян, а на деревню наложил контрибуцию…
Говорили и о том, что в слободах и хуторах уже появились большевики, что они будто бы такие же простые, ничем не приметные люди - рабочие и крестьяне, только помозговитее, поумнее, и обладают будто бы неслыханной храбростью. По Миусу, по Донцу, по Кальмиусу и Лугани зашевелились крестьяне, а на шахтах шахтеры уже собирались в отряды, но атаману Каледину изловить их и заарестовать трудно. Чуть что - они ныряют в шахты, попробуй их оттуда выкурить: ведь никакой белоручка офицер в белых перчатках не полезет в забой или штольню…
Вернувшись однажды с дежурства в Таганроге, где продолжались схватки рабочих отрядов с юнкерами и кадетами, я застал у нас дома дядю Игната. Дядя был возбужден и взвинчен, как никогда. И без того нервный, быстрый и порывистый, он ерзал на табуретке, как ерш на горячей сковородке, и, захлебываясь, сверкая карими влажными глазами, о чем-то торопливо рассказывал отцу.
К тому времени наша семья по неизвестной мне причине неожиданно перебралась из кахановского куреня в хату одинокой казачки, лепившуюся на высоком каменистом бугре в непосредственной близости к станции, и к нам в окна каждые четверть часа врывался шум проходящих поездов и паровозные гудки…
- Вот… И дорога заколтотела, - кивнув на окошко, обращенное к станции, проговорил дядя Игнат. - Мотаются туда-сюда калединцы… Как мыши в капкане… Заперли их со всех сторон в ловушку. Скоро, скоро им крышка…
Отец, в последние дни необыкновенных событий молчаливый, державший в уме какую-то свою мысль, сосредоточенно слушал.
Дядя Игнат продолжал:
- Недавно, как загремела битва в городе Красной гвардии с офицерьем, думал, будку снесут. С Дона, с "Колхиды", севастопольские моряки из орудий шпарят прямо по Ростову, а тут наши отряды с железнодорожных мастерских и с заводов жмут. Братва куды там - оторви и брось. Ну и побежали калединцы - отступили в Новочеркасску. А потом опять Каледин попер со стороны Нахичевани. Не удержались наши. Четыре денька всего мы большевиков и видели. А теперь сызнова Каледин царствует. Ух и лютое его офицерье… Чуть что не так - к семафору… Мою будку обшарили, переполоху наделали, детишек насмерть перепугали. Прям разор! Не знаем, куды деваться. Хучь в станицу тикай - так и там спокою нету… Тоже атаманская власть…
Отец чуть усмехнулся в усы:
- Ну, а как же оружье твое… Левольверт, что за голенищу запрятал… Флак красный… Ходил с флаком? Стрелял из левольверта?
Дядя Игнат, обладавший природным юмором, закрутил головой, замахал рукой.
- Куды там! Пошел я один раз на эту самую демонстрацию. Подходим до Большого пришпекта, а тут казаки… Гонют, как озверелые, со всех сторон махают шашками… Еле удалось скрыться. Прибежал на будку, скорей за свой молоток и фонарь и - на линию!.. Дескать, ежели жандарм приедет на дрезине спрашивать: это ты, мол, с красным флаком по Садовой ходил, - так я ему сразу и отпою: я вить в обход ходил… А недавно, когда битва началась, говорю Кате: пойду, мол, в Красную гвардию; так она левольверт этот самый отняла у меня и куда-то зашвырнула… Так и не нашел. Да и какой я, Филя, вояка - стар уже, нога кривые, глаза косые - того гляди запутаюсь ногами и упаду…
Дядя Игнат, конечно, шутил: у него было что-то другое на уме, но он, как всегда, прикрывался балагурством, дурачился, несмотря на седую голову…
- И что это деется, - вздохнула мать, перетирая чайную посуду, - белые… красные… Кто их поймет… Дали бы больше на кусок хлеба - и ладно. А то вон детишки раздеты, разуты и сын, уже парень, чуть не босой на дежурство ездит.
- Мамаша… - укоризненно взглянул я на мать. - От белых ждать нечего. Они нашего брата рабочих расстреливают.
Отец поддержал меня:
- Большевики придут - сразу полегчает. Гляди, одежонку и обувку дадут… А уж землю обязательно…
- Нам теперь землю не обрабатывать, - снова вздохнула мать. - Силов уже нету. Пока дождемся земли и еще чего - на кладбище снесут.
- Не снесут. Мы еще поработаем, - бодро, ответил отец и как-то молодо весь подтянулся.
Всю ночь братья о чем-то бубнили друг другу на ухо, о чем-то советовались и затихли только под утро. Я слышал, как мать утром говорила отцу:
- Зачем приезжал к тебе Игнат? Балабонил, балабонил весь день и всю ночь, а ничего хорошего так и не сказал, помощи никакой не дал и уехал.
- Проведать приезжал… Брат ведь, - коротко бросил отец и вышел во двор…
…Меня тем временем гоняли с одной станции на другую, как самого неприкаянного этапного арестанта. Не успел отдежурить в Таганроге, как командировали в Успенскую, потом в Закадычную, в Кутейниково, глухие по тому времени станции. За два месяца - с ноября по январь - я передежурил почти всюду, на всех станциях от Ростова до Иловайска. Кличка "коник" как нельзя полно оправдывала мою профессию… Захваченный поездками по линии и дежурствами, я совсем забросил свою тетрадь в розовом коленкоровом переплете, забыл о ней и ничего не записывал…
В одну из ночей конца ноября я дежурил на телеграфе Ростов-Главный. Вдруг на Темернике и в городе началась перестрелка. Откуда-то бухнуло орудие. Окна на телеграфе и и конторе дежурного по станции задрожали, задзинькали…
Я уже привык к таким сполохам, продолжал стучать на своей морзянке. Дежурный по станции Быков, жилистый, сухопарый, в солдатской гимнастерке, быстрый, порывистый, отчаянный человек, руководил движением с четырех сторон - северной, южной, восточной и западной, - отправлял и принимал поезда сперва по требованию белогвардейского коменданта, затем большевистского. Вокзал переходил из рук в руки несколько раз, а мы забаррикадировались диванами и стульями и продолжали работать.
Чтобы подбодрить себя, Быков на несколько секунд скрывался за перегородкой и выпивал там стаканчик старой николаевской водки… Он выходил оттуда более оживленный, глаза его воинственно блестели.
- Нам надо обязательно удержаться, - заявил он мне. - В Заречной стоит "молочный" поезд. А наши женщины и дети ждут молока. Белым скоро накладут по заднице. Вот увидишь. Как только вокзал опять заберут наши, я даю путь "молочному". Надо сразу пропустить его… Гляди же, не прозевай - сейчас же давай по аппарату путь…
Все шло как нельзя лучше: с десяток пуль влетело в нашу дежурку, поковыряли стены, сбили портрет начальника дороги. На вокзале завязался бой, но длился он недолго. Скоро красногвардейский отряд ворвался в вокзал и на пути.
В конторку, сломав наши баррикады - диван и стулья, вбежали несколько рабочих. Запыхавшийся человек в кожанке, не пряча маузера в кобуру, крикнул:
- А, телегуры! Отсиделись! Ну-ка - открывай движение?
Это был уже знакомый нам бравый большевистский комендант.
- Давай путь "молочному"! - радостно скомандовал Быков и побежал за перегородку остудить жажду.
Поезд с батайскими молочницами вошел на станцию с опозданием только на полчаса и как раз к тому времени, когда разгромленные отряды калединцев бежали в сторону Новочеркасска. Ростов был в руках большевиков… Но ненадолго. Как рассказывал дядя Игнат, Каледин собрал силы, соединился с офицерскими отрядами генерала Алексеева и вновь ударил на Ростов… Огромный промышленный и торговый город вновь стал подвластен Донскому правительству…
В один из мутных, бесснежных и морозных вечеров я поехал дежурить на разъезд Ряженое. Там, между Иловайском и Матвеевом Курганом, залег каледонский фронт. По приказу Ленина с севера уже наступал со своими отрядами Сиверс, со стороны Воронежа на Зверево и Лихую двигался Саблин.
Калединское, так и не собранное донское государство трещало по всем швам, ломалось, разваливалось… Но юнкера в Таганроге еще держались, засев в вокзале. В центре города, в штабе оголтелой военщины, в гостинице "Европейская", свила гнездо матерая контрреволюция. И хотя ее обложили со всех сторон руководимые местной большевистской организацией отряды Красной гвардии с Русско-Балтийского, металлургического, и котельного заводов, она еще огрызалась и острыми когтями смертельно царапалась и наносила удары по штурмующим рабочим повстанческим отрядам…
Все это я уже знал ранее из уст Серёги Хоменко и Алексея Домио и уезжал в новую командировку, как на фронт.
- Сынок, может, не поедешь? Видишь, что творится, - тяжело вздыхала мать.
Но отец, присутствовавший при разговоре, сказал:
- Ничего. Он навстречу большевикам едет. На хуторе Адабашеве мне уже сказали: большевики близко. Ихние разведчики уже рыщут по слободам… Они не только по железной дороге наступают, а прямо по степи, с Чистякова напрямик, к нам режут…
Отец весь сиял… Помолодевшее лицо его зарумянилось от радости. В последние, дни он чувствовал себя все более уверенно. Ходил по хутору, смело улыбаясь старым казакам, настроенным против большевиков. Как будто он теперь ничего и никого не боялся. Даже юнкеров и лютых корниловцев, отряд которых уже расположился на станции в хуторе.
Началось это у него с того времени, когда осенью кому-то из Временного правительства, по всей видимости меньшевикам, вздумалось провести всенародный плебисцит - узнать, за кого же проголосует народная масса Дона: за партию эсеров и меньшевиков, за кадетов или за большевиков. Для такого голосования были выпущены пять списков за номерами первый, второй, третий, четвертый и пятый… В четвертом значился Керенский, в пятом - большевики…
И тут началось столпотворение. В хуторе поднялся переполох: за кого голосовать? Кто лучше? Кому можно вверить свое дальнейшее благополучие, свою судьбу? Зажиточные казаки и крупные лавочники в большинстве своем голосовали один за Керенского, другие за кадетский, буржуйский, конституционный список. Но и тут не обошлось без путаницы и недоразумений.
Лавочница, бедовая и дотошная баба, торговавшая мелкой бакалеей, хвастала перед соседками: "А я, милые мои, проголосовала за большевиков! Они - за мужиков, а мужиков вон сколько - вся Россия! Придут они - я и скажу им: я за вас голосовала - вы меня не трогайте…"
А другая наша соседка прибежала, запыхавшись, к отцу, плачущим голосом стала спрашивать:
- Скажи-ба, болячечка, за кого мне голосовать? За какую квиточку? Ведь я неграмотная.
Отец взял у нее бюллетени, отобрал пятый, сунул соседке в руку, сказал твердо: