- Четырнадцать! - Я не умел лгать и не догадался прибавить себе хотя бы один год.
- Ну вот, а принимаем с пятнадцати. Погоди годок. Погуляй.
- Я дрезину… - опять начал было я.
Но мастер перебил с досадой:
- В город ступай, там на заводы и десятилетних принимают, а у нас железная дорога… Не полагается…
Старый служака повернулся и зашагал прочь, но вдруг остановился, о чем-то подумал, добавил:
- Погоди… Вспомнил я… Отец твой просил куда почище тебя устроить. Ведь ты двухклассное училище кончил, кажется. Ну, так вот в табельщики, а либо в телеграфисты надо, чтобы тебе исполнилось пятнадцать с половиной. А костыли забивать научиться и в двадцать лет не поздно. Гуляй, паря!
Мастер, видимо, желал мне лучшей участи, а я воспринял слова его как насмешку. Что я скажу матери, с каким ответом приплетусь домой?
Упреки и сетования ее надоели мне до отчаяния. Характер ее портился с каждым днем все больше. Ворча на отца, она нападала теперь и на меня: в глазах ее я был хотя и не взрослым мужчиной, но за нужду в семье нес, по ее мнению, такую же, как и отец, ответственность.
Я поднимался по крутой тропинке по каменистому взгорью, раздумывая, что же делать - идти ли домой и выслушивать жалобы и упреки матери теперь же или сперва зайти к кому-нибудь из своих друзей - бывших одноклассников, чтобы поделиться огорчением от неудачи.
Дойдя до половины горы с разбросанными по ней рыбацкими хатенками, я огляделся и впервые подумал, что стою на затерянном среди огромного мира маленьком островке. Казачий хутор, несмотря на его большую протяженность, занимал в этом мире ничтожное, микроскопическое место. За его пределами, за туманными далями, лежала неизвестная земная ширь - моря, реки, горы, леса, многолюдные города и села, неведомые страны…
Я мог пока вообразить их себе только по учебнику географии, по книгам о путешествиях и приключениях. При одной мысли о них я, со своими домашними неурядицами, нуждой и бедностью, казался самому себе беспомощной букашкой, которую может раздавить всякая нога…
День был хмурый, морозный. В воздухе кружились первые снежинки. Облепивший каменистые склоны хутор затянуло скучной мглой. Внизу, прямо от железной дороги, на юг тянулось займище с желтыми кулигами вызревших непроходимых камышей, свинцово отсвечивали начавшие подмерзать на мелях у берегов ерики и протоки. У причалов черными краюхами прижимались байды и опрокинутые вверх днищами каюки…
Моря за снежной пеленой не было видно, мир казался окутанным со всех сторон плотным пологом. Тяжелая, до звона в ушах, тишина, лежала вокруг. И мне подумалось, что я вот-вот задохнусь под этим пологом, под непробудной тишиной, никогда не вырвусь из свинцовой мглы, так и пропаду здесь, ничего не узнав и не повидав. Это ощущение было столь сильно, что я готов был закричать, как кричат во сне, когда кто-то невидимый и страшный наваливается на грудь и душит за горло.
Внизу по путям загремел товарный поезд. Я подумал: не сбежать ли с горы вниз, не вскочить ли на первую же тормозную площадку и не укатить ли в самом деле в город?.. Там, как сказал Архип Григорьевич, принимают на работу и десятилетних.
Но боязнь оторваться от дома и даже от полуголодной жизни сковывала меня. Я перебрал в памяти всех недавних соучеников, при виде опрокинутых каюков вспомнил Степку Катрича, мой первый выезд в донские гирла, гибель Степкиного отца. Не пойти ли к Степке - он такой мужественный, упрямо-суровый, настоящий морской волк наподобие стивенсоновских героев.
Нет, не получится из меня рыбака! Степь приучила меня всегда чувствовать под собой твердую землю. О чем не переставал я упорно мечтать - это о возможности учиться. Вот на что я согласился бы! Перед этой мечтой все отступало: и работа, и романтика приключений. Такие слова, как "гимназия", "реальное училище", "учительская семинария", "университет", отдавались во мне музыкой, манили в неясное солнечное будущее… Гимназисты и студенты казались мне необыкновенными существами.
Я уже знал двух студентов в хуторе - веселого, влюбленного в Дасечку Панютину поповича и сына хуторского купца Муромского Павла - коренастого технолога в черной тужурке с бархатными наплечниками и фуражке с темно-зеленым околышем. Он проводил дома только летние каникулы, сторонился хуторских парней и девушек, появлялся на улице лишь в обществе сынков и дочек попов и лавочников… Ходил он в расстегнутой темно-синей косоворотке под небрежно накинутой на плечи тужуркой, из-под сдвинутой на затылок фуражки беспорядочно торчали пепельно-русые, давно не стриженные кудри.
Иногда я заставал его в библиотеке; он подолгу рылся в книгах, набирал их целую охапку, и новый библиотекарь - Вукол Александрович, не разрешавший никому брать на дом более двух книг, позволял студенту уносить их десятками да еще провожал почтительным поклоном.
Я испытывал к студенту благоговейную зависть. Студент казался мне воплощением недосягаемого ума, начитанности и мудрости. Однажды я столкнулся с ним в дверях библиотеки; он взглянул на меня, как на подвернувшуюся под ноги кошку, и бесцеремонно отстранил локтем.
Мне хотелось заговорить с ним, услышать от него хотя бы одно слово. Мне казалось, слово это раскроет какой-то секрет познания всего сущего на земле, станет путеводной звездой на всю жизнь. И вот я осмелился, проследил, когда он останется у библиотечной полки один на один со мной, и, подойдя к нему вплотную и делая вид, что ищу какую-то очень нужную книгу, задыхаясь от волнения, тихо попросил:
- Дядя, скажите, пожалуйста, Вуколу Александровичу… Пускай он позволит мне взять почитать сочинения Брема.
Студент взглянул на меня удивленно, в упор, поморгал светло-голубыми глазами и вдруг, тихо подмигнув, произнес странную фразу:
- Пойди к моему отцу в лавку, купи фунт фасоли, фунт кишмишу и полфунта горчицы, свари все это и съешь - тогда получишь Брема. Понимэ?
Он еще раз глумливо подмигнул, не очень сильно стукнул - меня книгой по носу и, поправив на плечах тужурку, подхватив под мышку стопку старых журналов, чихнул от пыли и исчез за порогом: библиотеки… "Вот тебе и секрет познания!" - с обидой подумал я.
…Поднявшись на гору и уже выходя на широкую хуторскую улицу, я вдруг услыхал за собой быстрые шаги и шумное дыхание - кто-то, запыхавшись, догонял меня.
Я обернулся и увидел перед собой знакомые горяче-карие глаза.
- Фу, Ёрка! Я чуть не запалился, догоняя тебя. Здорово, дружище!
Передо мной стоял Трофим Господинкин, бывший работник Рыбиных.
Я обрадованно кинулся к нему, и мы обнялись. Труша очень изменился - это был как будто и тот и не тот парень. Робость его исчезла, фигура распрямилась, в узком, когда-то очень бледном, измученном лице появилась мужественная уверенность, совсем исчезло заискивающее выражение, а на верхней губе трогательно и вместе с тем совсем как у взрослого мужчины пробивалась темная щетинка уже не раз бритых усов.
И одет Труша был неузнаваемо - в новый суконный ватник с барашковым воротником, в суконные брюки и добротные, без единой латочки, хромовые сапоги.
- Труша! Да тебя не узнаешь - гляди, как вырядился! - воскликнул я.
- Какой же это наряд? Просто обыкновенный, рабочий… А ты… - Трофим с сожалением, как мне показалось, оглядел мое потрепанное ученическое пальтишко, дырявые сапоги, - все учишься? Или бросил? Как там Рыбины?
Я рассказал что знал о прежних хозяевах Труши - о Матвее Кузьмиче, о Неониле Федоровне, об Аникии, Фае. Мне казалось, что он прервет меня, спросит о Домнушке, но он не спрашивал.
Мы шагали по завешанной тонкой изморозной мглой улице хутора, и Труша, как бы стесняясь за пережитое у Рыбиных, рассказывал:
- Ну, я, как только приехал в Ростов, зараз же пошел наниматься, куда примут. Мне так обрыдло у Рыбиных, что было все равно, куда кидаться, хоть к черту на рога. Проскитался я месяца три. Где я только не начинал тянуть лямку! И все чернорабочим. В грузчики меня не взяли - слабый. Так я то уборщиком, то землю ковырял на канализации, то в ремонте вагонетку гонял. Потом человек хороший попался, слесарь, посоветовал бросить грязное дело и поступить в железнодорожные мастерские. И там я долго был подметайлом, стружку да гайки на тачке возил, потом пригляделся к станку. Добрые люди, слесари, помогли. Ухватился я за станок, как за гуж, раскумекал, что к чему, и через полгода сдал слесарную пробу. Перевели меня в подручные. Ну, тут я и получил разряд. Теперь я слесарь, как полагается, получаю рубль двадцать в день…
- Неужели рубль двадцать?! - удивленно воскликнул я.
- Да, целковый с двугривенным, - улыбнулся Труша, - А что, разве много? По теперешней-то дороговизне? Видишь - приоделся. Там же, на Темернике, у рабочего квартирую, хожу в столовую, смотрю картины, любительские спектакли. Культура! - Труша как-то очень горделиво ухмыльнулся понизил голос: - Даже за барышней ухаживаю. Городская такая, славненькая, чистенькая…
Мне стало обидно за прежнюю любовь Труши.
Я спросил:
- А как же Домнушка?
Труша сразу опустил голову, глубоко вздохнул.
- А она еще живая? - вместо ответа спросил он и густо покраснел.
С минуту мы шли молча, и вдруг Труша тихо, застенчиво спросил:
- Так она еще тут? Домна-то?
- Тут. Видел ее недавно.
Трофим отвел глаза в сторону, закусил нижнюю губу:
- Жалко все-таки девку…
Он сказал это как-то уж очень просто и душевно. Нет, не выветрилась еще живучая первая любовь!
Мы поравнялись с подворьем Каханова.
Я спросил:
- Куда же ты теперь, Труша?
- К своим. Отца и мать проведаю. Деньжонок им чуток привез, гостинца…
На возмужалом лице Труши отразилось горделивое удовлетворение.
- Ты тоже валяй в город. Там в люди скорее выйдешь, а тут пропадешь. Кому ты тут нужон? Ведь ты грамотный побольше меня, а вот тычешься, как кутенок. В городе, там люди умнее - далеко видют, а тут темнота, неволя… Я уже кое-что узнал в городе…
- А что? Скажи, Труша! Скажи, что ты узнал? - пристал к нему.
Мне так хотелось открыть еще неведомое окошко в другой, широкий мир!
- Ну что тебе сказать? Малой ты еще, - туманно отнекивался Труша.
- Почему малой? Мне уже четырнадцать лет.
Меня взяла досада: Труша, которого я когда-то учил читать и писать, оказывается, опередил меня в чем-то важном и жизненном, чего я еще не знал.
- Одно скажу, Ёрка, так жить, как жил я и живут зараз в хуторе, дале нельзя, - став очень серьезным, заговорил Трофим. - Может, кому эта жизнь и в охотку. Атаманам, купцам, прасолам. Но таких, как они, - раз-два и обчелся, а таких, как мы - мильёны. И все нищенствуют, бьются, как рыба об лед… до седьмого пота за кусок хлеба, за копейки… Вот я получаю рубль двадцать. Я - слесарь. Ты думаешь, это много? А ты спроси: сколько я работаю часов в день? Двенадцать часов. Вот и получается - гривенник в час. А хозяева наши от каждого нашего гривенника наживают рубль…
- Кто тебе про это сказал? - наивно спросил я.
Труша снисходительно усмехнулся.
- Люди… Знакомые… Ну ладно… Мне, кажись, сюда, в этот проулок… Заговорился я о тобой.
Труша помахал рукой, крикнул уже издали:
- В город подавайся! В город! Там все узнаешь!
Я смотрел вслед ему, пока он не скрылся в переулке. Идти домой и рассказывать матери о своей неудаче у мастера по-прежнему не хотелось. Машинально, сам не зная куда и зачем, я зашагал по затянутой снежной мглой улице. И вдруг меня осенило: не пойти ли к своей прежней наставнице, Софье Степановне? Не рассказать ли ей о своих думках, не попросить ли какого-нибудь совета?
Наставница
Я стоял у знакомой двери осевшего от старости дома и ждал, когда откроется на мой робкий стук дряхлая дверь с колокольчиком.
С того времени, когда библиотеку перевезли в другое помещение, дверь эта открывалась редко.
Я пробродил по хутору, в ожидании, когда Софья Степановна придет из школы, часа два, продрог, устал и теперь не попадал от холода и нервного возбуждения зуб на зуб. Я робко постучал. За дверью послышались мягкие шаги. Медный колокольчик не зазвенел, как прежде, его, наверное, сняли. В сумрачном прямоугольнике, как в темной раме, вырисовалась величавая фигура Дасечки, "царевны-лебеди". Я едва оторвал от пересохшего неба тяжелый язык и, будучи еще не искушенным в правилах вежливости, угрюмо пробубнил:
- Я к Софье Степановне…
- А ты кто? - не узнав меня и загораживая вход, осведомилась Дасечка.
Я назвал себя.
- А-а… - равнодушно протянула Дарья Артамоновна и крикнула куда-то в полумрак: - Мама, к тебе ученик!..
Вот оно! Оказывается, в памяти Дасечки я все еще оставался учеником. Да и откуда ей знать, что я уже окончил школу.
И вот я - в небольшой и уютной комнате. Старинный шкаф и этажерка с книгами, круглый лакированный столик на выгнутых ножках, старое кресло, в углу - еще более древний клавесин с пожелтевшими клавишами. На столике - стопка ученических тетрадей, учебники… Здесь, на этом столике, правились, должно быть, и мои тетради с первыми упражнениями. Но после выпускных экзаменов прошло уже полгода, и первый класс казался мне давно минувшим, как будто не я, а кто-то другой учился в нем.
Я стою посредине комнаты и растерянно озираюсь. На меня добрыми, чуть прищуренными глазами, поверх пенсне, смотрит Софья Степановна и спрашивает удивленно:
- Это ты, Георгий? Ну, здравствуй.
В окно пробивается синевато-серый свет раннего зимнего вечера, на столе горит лампа под зеленым абажуром. В комнате тепло и уютно. Пахнет книгами, чуть-чуть духами, сдобным тестом из кухни.
Как всегда, я голоден и глотаю набегающую слюну. Руки мои опущены - и я не знаю, куда их девать. Да и вообще я вдруг обнаруживаю, что не знаю, зачем пришел и о чем буду говорить.
- Ну садись, садись, - ласково говорит Софья Степановна. - Как же это ты вздумал зайти?
Я сажусь на краешек стула и молчу. Исподлобья гляжу на учительницу; она тоже внимательно, изучающе разглядывает меня, ни о чем не спрашивает - понимает, что мне трудно, что со мной творится что-то неладное.
- Дасечка, дай нам, пожалуйста, чаю, - обеспокоенная моим молчанием, говорит учительница. - Да что с тобой, Георгий? Случилось что с отцом, с матерью?
Я отрицательно качаю головой.
- Так что же? Что ты сейчас делаешь?
Софья Степановна подходит ко мне, кладет легкую, добрую руку на голову, как, бывало, в классе.
- Вот мы сейчас и расскажем обо всем, не правда ли? Все, все, - певуче и очень осторожно воркует Софья Степановна. - Какие заботы, какие печали переживаем мы после окончания школы? Учиться никуда не поступаешь?
- Нет, - отрывисто, как булыжник, угрюмо бросаю я.
- Да, да, да… У отца нет средств.
Я слышу над головой глубокий вздох.
- И придумать ничего нельзя. Разве только подготовиться экстерном для поступления в гимназию… Да, да… Ты бы подготовился, конечно. Ах, если бы у твоего отца были средства… А тут еще эта война!
Рука Софьи Степановны вяло соскальзывает с моей головы. Поднимаю глаза и вижу ее широкое, бабье лицо. Ушком пенсне она потирает висок, потом начинает задумчиво ходить-по комнате, неслышно ступая.
Жду, что она скажет, чувствую всем существом: она поняла меня, и мы вместе решаем один и тот же неразрешимый "проклятый" вопрос.
- Боже мой! - восклицает учительница. - Когда же придет время, когда все смогут поступать в гимназии и университеты! Когда кончится это деление на овец и козлищ. Ну а что говорит отец? Куда он намеревается тебя определить?
И тут развязывается мой язык. Я рассказываю ей все, что пережил за последние месяцы, рассказываю бестолково, выхватывая то одно, то другое, о том, как провел лето в степи, на пасеке, как научился под руководством Андроника Ивановича переплетать книги, о Пастухове, о его жадности и жестокости, о том, как атаман грозился посадить меня в хуторскую каталажку и какое несчастье произошло с отцом.
Софья Степановна все так же неслышно вышагивает по комнате, иногда останавливается, кивает головой, говоря полушепотом: - Да, да, да… Это ужасно! Особенно то, что произошло с отцом.
Я рассказываю, как ходил поступать на железную дорогу ремонтным рабочим и об отказе дорожного мастера.
- Ну это, может быть, даже к лучшему, - говорит Софья Степановна. - Никогда не знаешь, куда поставить ногу при первом шаге. Надо подумать. Время еще есть. А с кем ты дружишь? Что читаешь?
Я перечислил всех своих приятелей, назвал недавно прочитанные книги.
- Много читаешь - хорошо, - одобрительно покачала головой Софья Степановна. - Но надо больше классиков, русских и иностранных, тех, кто взывает к совести человечества. А все эти Майн-Риды, Луи Жаколио и прочие - для сытых желудков, для праздных голов, для мещан.
Я не совсем понимал, о чем она говорит.
Вошла, тихо ступая, Дасечка, поставила на стол поднос с чайником, стаканами, сахарницей и печеньем.
Софья Степановна сама налила чаю, подвинула мне вазу с домашним печеньем.
Я застеснялся, но, так как со вчерашнего вечера ничего не ел, руки сами потянулись к вазе. Я шумно схлебывал чай с блюдечка, грыз печенье, а Софья Степановна стояла в сторонке, опершись на крышку старого клавесина, и все поглядывала на меня, о чем-то думая.
От усердного чаепития я вспотел, все время вытирал лицо рукавом, красные руки мои, торчавшие из коротких обшлагов рубашки, часто делали неосторожные движения, грозя уронить на пол стакан или блюдечко.
Но вот я сделал последний глоток, встал, поблагодарил так, как учили меня у Рыбиных:
- Спаси Христос за чай, за сахар.
- На здоровье, - грустно ответила Софья Степановна и улыбнулась.
Я повеселел, мне захотелось попросить совета: что же все-таки делать - ехать ли в город или оставаться в хуторе и ждать, когда дорожный мастер, соблаговолит взять меня на работу?
- Ты погоди, - сказала Софья Степановна. - Мы что-нибудь придумаем. Уезжать и оставлять мать одну - нехорошо. Я постараюсь, пока найдется работа на станции, найти более подходящее занятие. - Она на минуту задумалась, некрасивое, широкоскулое лицо ее с длинным, мясистым и пористым носом стало чуть лукавым, как у доброй колдуньи.
Она засуетилась, открыв ящик стола, вынула оттуда толстую тетрадь в клеенчатой обложке, поднесла к близоруким глазам.
- Вот пьеса Тургенева "Месяц в деревне". Мы будем ее разучивать и ставить в нашем любительском кружке. Разыгрывать на сцене. Знаешь, как это делается? - спросила Софья Степановна.
Я покачал головой.
- Читал только в книгах.
- И ты ни разу не был в театре? Ни в каком?
- Никогда. Только на туманных картинах.
Софья Степановна сокрушенно вздохнула.
- Но ты все поймешь. Я тебе все расскажу.
И я услышал удивительный рассказ о том, как можно представлять написанное в книгах перед многими людьми на сцене, словно всамделишную жизнь, что для этого существуют в городах театры. У нас в хуторе представляют книжных героев члены кружка - учителя, приезжающие на каникулы из города сыновья и дочери хуторских батюшек, лавочников и прасолов. Об этом я уже кое-что слыхал от Ивана Каханова - он сам участвовал в представлениях, но я никогда не задумывался над этим всерьез.