По выражению его лица она понимала, что он надеется на свидание, на новую встречу. Сказала, что к ним в землянку лучше не приходить, но как только у них там все утрясется, уладится, она ему сообщит, напишет.
3
Он ушел от нее окрыленный. Но вот миновала неделя, за ней другая, а письма от нее все не было. К тому же испортилась погода, пошли осенние затяжные дожди.
Все чаще его посещала мысль, что обещание ее было пустым утешением. Он совсем перестал уже ждать, когда на исходе второй недели получил надписанный незнакомым почерком треугольник (его передали ему прямо в поле). "И. Мезенцевой" - стояло на месте обратного адреса.
Укрывшись намокшей накидкой, Ряшенцев вскрыл письмо.
От нее!!
Она сообщала, что Кузовкову перевели в другое подразделение и та, забрав сундучок свой, уехала.
"У меня в воскресенье будет несколько свободных часов. Если у вас не пропало желание увидеться, буду ждать к 14.00 на том же месте, где состоялась наша беседа.
И. М.".
Он перечитывал эти строчки снова и снова, ощущая, как сладко кружится голова. Потом, оторвав от письма посветлевший взгляд, отбросил накидку.
Все кругом оставалось как будто бы прежним, давно надоевшим и примелькавшимся, - и этот промозглый сентябрьский вечер, и сгорбленный часовой на посту в мокро блестящей накидке, и тощий унылый лесок, наводивший тоску, и голое грязное поле, на котором в намокших шинелях кучками копошились солдаты. Но сейчас все это вдруг показалось ему радужным, светлым, прекрасным, радостно обновленным. Да и сам он в себе ощутил внезапный прилив энергии. Нет, казалось, сейчас для него ничего невозможного. Нет и не может быть!..
В воскресенье, начистив свои сапоги, пришив свежий подворотничок, Ряшенцев заспешил на свидание. Думал, за два часа обернется, и даже не доложился ротному, капитану Митрохину.
Сердце сладко, томительно залегало. Сейчас он с ней объяснится! Выскажет все! Надо действовать: ведь на фронте особый счет времени, здесь все вершится в несколько раз быстрее - и жизнь, и смерть, и любовь.
Дорога была расхлестана тягачами и танками, с колеями, всклень налитыми желтой осенней водой. Он шел быстрым шагом, оскользаясь, пугаясь, что вдруг опоздает, то и дело переходя на бег. Шел - и молил в душе серое, низко просевшее небо, чтоб только не разразилось дождем.
Он был уверен: она уже там и давно его ждет. И конечно, обидится, если вдруг он опоздает. Но когда наконец прибежал, потный и задыхающийся, на место, там никого не было. Усталым движением сбил на затылок фуражку, мокрой рукой вытер дымящийся лоб.
Не пришла...
Затем поглядел на часы.
Целых тридцать минут оставалось еще до назначенного. Зачем же он так торопился?!
Чтоб побыстрей скоротать время, принялся ходить, то и дело бросая нетерпеливый взгляд на дорогу. Вот уже только двадцать минут осталось... Пятнадцать... Пять... А дорога по-прежнему пустовала. Вот уж и ровно два на часах, а ее все нет...
Холодком окатило сердце: что, если она пошутила? Уж давно бы пришла, на крыльях бы прилетела, если бы он ей нравился! Да полно, точно ли он запомнил? Может, совсем и не в два назначено?
Торопливо слазив в планшетку, он развернул письмо.
Нет, все абсолютно точно. "К 14.00". Ее рукою написано.
Тогда, может, место он перепутал? Нет, тоже все правильно. Беседа у них состоялась именно здесь, под сосной. Неужели она имела в виду другое какое-то место? Но какое и где? Ведь, кроме как здесь, они нигде не сидели. Почему же тогда не явилась? Может, случилось что?
Сверху посыпался мелкий холодный дождь, застучал по лужам с унылым, сиротским звоном. Потом припустил, стал чаще, все кругом одевая в серую мутную пелену. Была уже половина третьего.
Нет, теперь уж едва ли придет...
Холодные струйки дождя начали пробивать сосновую хвою. Одна проскользнула за шиворот, ящерицей вильнула по потной, горячей спине. Ряшенцев развернул накидку, затем, отломив от сосны сучок, принялся прохаживаться, щелкая в нетерпенье сучком по голенищам сапог, одну за другой паля папиросы.
Прошло уже три часа, как он ушел из расположения части. Стоит только хватиться начальству - и вот она, самоволка. Самоволка в прифронтовой обстановке. Этого только и не хватало ему...
Ждать или уходить?
Нет, в какое же все-таки он угодил идиотское положение! Ну сколько же можно? И с чего он взял, что она непременно придет? Потому что ему написала? Посмеяться над ним решила, а он и уши развесил. Шастает тут, не знает на что и подумать, а она там сидит, в теплой своей земляночке, и усмехается про себя, представляя, как он, идиот, вытанцовывает под дождичком, клюнув на столь нехитрую удочку. Так тебе и надо, кретин! Убить тебя мало за это...
Отчаявшись окончательно, Ряшенцев повернулся и зашагал обратно. Однако решил напоследок еще раз взглянуть - просто так - и, обернувшись, увидел в самом конце дороги неясные очертания фигуры.
Она!..
Сразу забыв обо всем, он кинулся ей навстречу.
4
В роту вернулся только в семь вечера, когда уже было совсем темно. Его отсутствие было замечено. Неразговорчивый, хмурый Митрохин, командир их отдельной роты, отвел лейтенанта за угол землянки, чтобы не увидали солдаты, и поднес к его носу свой волосатый огромный кулак: "Чуешь?!"
Капитан по-мужицки выругался, дал, на правах батальонного, лейтенанту пять суток ареста, предупредив, что если еще раз тот допустит такое, тогда без единого слова - под суд.
Наказание было скорее условным, заменить Ряшенцева все равно было некому, и все эти пять суток он проводил со своими солдатами в поле. А Митрохину даже был благодарен в душе: все, что случилось, осталось лишь между ними, ротный не раззвонил никому.
С Ириной договорились встретиться через неделю. И вот, когда до их встречи оставалось ровно два дня, среди ночи, совсем неожиданно, по заснувшему лагерю понеслись заполошные всплески меди:
"Дон-дон-дон-дон!.."
"Трревога-а!!"
"Славяне, подъем!!!"
Солдаты, еще не опамятовавшись от сна, ошалело вскакивали, торопливо нашаривали в темноте гимнастерки, наматывали портянки и, разбирая противогазы, оружие, выбегали на улицу строиться.
В темноте перед строем был объявлен приказ: грузить все имущество на подводы и двигаться в направлении на Добруш.
...Ехали молча в осенней густой черноте. Ряшенцев, свесив ноги, сидел на задке пароконной повозки, груженной катушками с проводом и прочим армейским добром. Повозку тянули рыжий мерин Вулкан и кобыла по кличке Бутылка. Слышался плеск воды под колесами, чавканье лошадиных копыт, фырканье, звяк котелков, сдержанный говор солдат, - голоса их спросонья были какие-то отсыревшие, мятые. Где-то вспыхнула спичка - и сразу же голос: "Эй, вы там... А ну отставить курить! Демаскируют, мать их..."
На передке повозки умостились бойцы его взвода Божко и Горетый, линейные надсмотрщики, два неразлучных украинца. Оба гадали вполголоса, где этот самый Добруш, - то ли где в Белоруссии, то ли где-то еще, и не спросить ли им своего лейтенанта об этом. Ряшенцев же и сам ничего не знал, кроме разве того, что в роте имеется человек, которому это известно. Он знает, куда их вести, прочим же знать не положено. Так уж заведено в армии, и сам он давно привык к такому порядку.
Божко и Горетый являли собой образчик той самой солдатской дружбы, что зарождается только на фронте. Было неясно, что связывало друг с другом этих столь непохожих один на другого солдат. Неразговорчивый, хмурый Горетый, доменщик из Криворожья, был старше Божко лет на десять, имел жену и детей, а веселый болтливый Божко, румянощекий хлопец с Полтавщины, не был даже женатым. Были они неразлучны, ели из одного котелка и делились решительно всем, даже такими думками, о которых каждый из них не посмел бы открыться своей жене или матери. У Божко был серебряный звонкий тенор, у Горетого - колокольный бас. Определили их Ряшенцеву во взвод из нового пополнения, летом, после того как рота, попав под обстрел и бомбежку, потеряла много людей.
Как-то, летом еще, закончив занятия в поле, Ряшенцев объявил перекур. Солдаты, весь день под палящим солнцем копавшие землю и бегавшие с катушками провода на спине, притулились кто где. Целый день в белесом, выгоревшем от зноя небе висел надсадный вой истребителей, барражировавших над линией фронта. К ночи он вдруг оборвался, и в вечернем густеющем воздухе установилась хорошая тишина.
Только что село солнце. Догоравший закат тяжелел чугунной окалиной, остывая, широко разбросав по пустому просторному небу огненные перья облаков. На землю пала роса. Дальний лесок, зелень лугов и кустов наливались ночной чернотой, теряя свой цвет, очертания. Один лишь ручей резко и далеко блестел своими извивами, будто налитый до краев кипящим живым серебром. И вот в этой-то тишине вдруг послышалась песня.
Ехали казаки
Из дому до Дону, -
Пидманулы Галю,
Забрали с собою-у... -
мягко, будто бы пробуя голос, загудел густой и глубокий бас. Еще не кончил гудеть, как в него серебряной ниткой вплелся звонкий и чистый тенор:
Э-эх ты, Га-а-лю-у,
Галю молода-а-я,
Пидманулы Галю,
Забрали с собою-у...
Голоса сплелись и повели песню вместе. Соборным колоколом гудел, мягко давил торжествующий бас, а под ним серебряной ниткой звенел и вился красивый и чистый тенор.
Из низины вставал, подымался сизый ночной туман. Там, укрытые его пеленой, паслись ротные лошади. В загустевшем вечернем воздухе слышалось хрумканье срываемой их губами травы, звуки эти сливались со скрипучим голосом коростеля, неутомимо дергавшего в кустах, и со словами песни, рассказывавшей о судьбе неизвестной, неведомой Гали. И вдруг показалось Ряшенцеву, что не было больше войны, этих горьких и страдных солдатских будней, не было бездомовья и неизвестности, постоянно подстерегающей на войне, а был только тихий закатный вечер, песня - и снова мирное время.
...Давно уже кончилась песня и снова легла кругом вечерняя тишина, а солдаты молчали. И только один чей-то голос восхищенно, вятской скороговорочкой уронил:
"А и баско ж поют эти хохлы!"
С тех пор солдаты постоянно приставали к Божко и Горетому с просьбами что-нибудь спеть.
Но все это Ряшенцев отмечал лишь краем сознания. Все это - и ездовые, и ночь, и хлюпанье темной воды под колесами, под ногами людей, лошадей - было не главное. Главным же было то, что жило глубоко в сердце. Все последнее время он находился под впечатлением той встречи, жил только ею одной.
Снова он видел е е на дороге, закутанную в плащ-палатку. Видел, как из-под мокрого капюшона, из глубины, глянули на него е е глаза, большие, зеленовато-серые. Видел капельки влаги на побледневшем от быстрой ходьбы и волненья лице, на ресницах, чувствовал под накидкой ее озябшие пальцы...
Долго и молча стояли под кроной сосны. Сеялся мелкий дождик, на их плащ-палатки шлепались мутные капли. Все кругом было затянуто серой сырой пеленой, лишь откуда-то издалека доносились съедаемые туманом отзвуки артиллерийских залпов. А на душе у него все ликовало и пело. Ах, как было тогда хорошо!..
Запоздала Ирина не по своей вине. С дежурства были должны сменить в двенадцать, а сменили лишь в три. Она и сама переволновалась. А он все никак не мог отогреть ее озябшие пальцы. "Какие у вас холодные руки!" - "Сердце зато горячее..."
В этот раз он отважился и спросил, почему ее перевели из штаба армии. Ирина нехотя отвечала, что тут был замешан личный вопрос, но какой - объяснять не стала. Понимая, что это ей неприятно, он тоже не стал больше спрашивать.
Ряшенцев уже сочинил для себя ее биографию. Почему-то ему представлялось, что родилась она и выросла в городе, в семье учителей. Мысленно он представлял себе ее городскую квартиру - с большой темноватой библиотекой, тесно набитой и пахнувшей книгами, с чехлами на мебели красного дерева, с литографиями русских писателей на стенах. Но все оказалось не так.
Ирина родилась в селе. Отец ее умер еще до войны, когда она была маленькой. Воспитывалась у тетки, бывшей замужем за фотографом. В двадцатых годах фотограф имел свою мастерскую, которую пышно именовал "ателье". Жили в большом пятистенном доме с террасами и верандой. Жили богато, но детками, как выражалась тетка, господь их обидел. И вот, когда семья Ирины потеряла кормильца, тетка и взяла ее на воспитание к себе, заменила ей мать.
Ничего для нее не жалела тетка, души в ней не чаяла и с самого раннего детства прочила ей богатого и красивого жениха.
Училась Ирина в Инязе, на отделении немецкого языка. В сорок втором была призвана в армию и назначена переводчицей в штаб.
...Он держал ее руки, томимый желанием. Она нерешительно отстранялась: она пока не свободна, не время еще. Сказала, заметив его тревогу: пусть не волнуется, т а м уже все покончено, остались одни пустые формальности, и пусть он немножечко подождет.
Они совершенно забыли о времени. Она спохватилась первой: пора! Он принялся упрашивать, а потом отправился провожать и провожал почти до самой ее землянки. Там тоже долго стояли. Условились встретиться через неделю, под той же сосной. Вот придет она послезавтра - а его уж и след простыл! Что она может подумать?! И как ей дать знать, как известить? Где и когда "приземлится" их рота, как отыщут они друг друга, смогут ли снова встретиться? Так хорошо все налаживалось - и вдруг...
5
В назначенный пункт рота пришла на четвертые сутки.
Вновь потянулись прифронтовые будни, полные изнурительной и тяжелой работы, скрашиваемые для Ряшенцева лишь надеждой на новую встречу, мечтами о ней.
Роте была поставлена задача восстановить вдоль линии железной дороги уничтоженную немцами при отступлении постоянную телефонную связь, а на ихнем участке не оказалось не только следов этой связи, но не было даже и самой железной дороги, осталось лишь место, где она проходила. Какой-то дьявольской силой каждая шпала была переломлена пополам; балластная призма сплошь перепахана, смешана с земляным полотном; по сторонам валялись остатки рельсов, ржавые, погнутые, разорванные взрывами на куски.
Почти ничего не осталось и от железнодорожной станции, где рота остановилась. Пристанционные здания были разрушены, сожжены, кирпичная водокачка взорвана, на месте ее горбатилась груда камня. Не оставалось ни одного целого семафора, куда-то исчезли стрелки, все пути были взорваны или разобраны...
Митрохин, увидев все это, сбил на затылок фуражку и долго тер широкой мужицкой ладонью покатый лысеющий лоб:
"Мда-а, понастряпали тут сукины дети фрицы!.."
"Они машину такую пускают по рельсам, чтоб специально путь разрушала", - вставил маленький юркий Полушкин, командир третьего взвода, отличавшийся тем, что он обо всем все знал и все мог раздобыть.
Митрохин обвел поскучневшим взглядом собравшихся офицеров роты:
"Что будем делать, друзья?"
Перед отправкой ему было твердо обещано, что все необходимые материалы рота получит, как только прибудет на место. Но железнодорожный путь был разрушен, шоссейных дорог, как оказалось, в этих местах и в помине не было. А по полесским болотам, по раскисшим от осенних дождей проселкам никакая автомашина пройти не могла.
Полушкин, смотавшись верхом на лошади, разыскал председателя местного сельсовета. Высокий худой белорус, выслушав капитана Митрохина, только руками развел. Немцев прогнали совсем недавно, советская власть восстановлена здесь лишь на днях, он и сам еще толком не знает границ своего сельсовета. В крае пустуют целые районы: при отступлении фашист все здесь повыжег, взорвал, истребил...
Единственно чем порадовал председатель, это отдал свой кисет с самосадом, и офицеры, наголодавшись без курева, без передыху смолили его крепчайший тютюн.
Обходиться пришлось подручными средствами. Капитан сколотил "инициативную группу" во главе с лейтенантом Полушкиным, где-то в окрестностях был обнаружен пустующий скотный двор. Собрав все подводы в роте, к вечеру лейтенант доставил первую партию бревен. Правда, для телеграфных столбов они не годились, слишком коротковаты ("баланец", как выразился Полушкин), но и таким были рады: столб составляли из двух и даже из трех обрезков, скрепляя их проволокой.
Тотчас же по приезде Митрохин отдал приказ копать под жилье землянки, но приказ пришлось отменить. Местность настолько была заболочена, что каждое сделанное в земле углубление тотчас же заполнялось водой.
Под жилье решили использовать стены пакгауза, полусгоревшего и без крыши.
И вот с тех пор день за днем вся рота, перекусив сухарями с жидкой перловой кашицей - "шрапнелью", строем, повзводно утром шла на работы. Повозочные развозили "баланец", а остальные копали ямы, пилили, тесали, скрепляли столбы, ставили их, тянули, вися на "когтях" на холодном ветру, железную проволоку.
Обещанные материалы не поступали. Застряла где-то в пути полуторка с проволокой, пришлось высылать за нею подводы.
Ряшенцев каждый день верхом на Вулкане объезжал свой участок, в накидке, в намокшей шинели, голодный, невыспавшийся. Где-то там, впереди, за мутной стеной дождя, глухо ворочался фронт, а здесь, насколько хватало глаз, было все то же, что уже примелькалось за несколько суток. Куда ни глянешь - всюду болотина, мутные бочажки стоячей воды, редкая поросль чахлой сосны и ольшаника, плотная шуба жухлого камыша с его неживым, наводящим тоску шуршаньем, сожженные хутора и деревни, неубранные поля...
Поля с невыкопанным картофелем и перестоявшим хлебом тянулись на всем пути следования роты, порою на целые километры. Местами хлеб был скошен, лежал в валках, изредка попадался сложенный в скирды. Но большая часть полегла на корню, трупно чернея пониклой соломой, уткнувшись в раскисшую землю пустым мертвым колосом.
Возвращались с работы затемно. Вновь получали по сухарю и по порции жидкой болтушки. Ночевать отправлялись в полусгоревший пакгауз с наспех сооруженной соломенной крышей. На сбитые из жердей нары ложились вповалку, прямо в шинелях, плотней прижимаясь друг к другу, чтоб дать провянуть за ночь шинелям и согреться самим. Редко кому удавалось подсушиться у полевой кухни или у чахлого, наспех разложенного костерка. А утром, до света, вновь подымала команда. Вставали, сипло, простудно откашливаясь, с великим трудом разламывая онемевшие за ночь суставы.
Харчиться последнее время стали все хуже. Давно не видали консервов, не говоря уж о свежем мясе. А главное, кончилось курево. Сперва завертку делили одну на двоих, потом за нею стали выстраивать очередь. А когда из солдатских кисетов, жестянок и банок были вытряхнуты остатки табачной пыли, в ход пошли палые листья и даже мох из стены.
Солдаты скучали, мрачнели без курева, делались злыми и несговорчивыми. Давно уж не пели своих украинских песен Божко и Горетый. Горетый к тому же еще простудился, совсем потерял голос, ходил с перевязанным горлом и только шипел на всех, как обозленный гусак. Даже неутомимый Полушкин и тот приуныл, не находя нигде применения своим способностям "доставалы".