Полуторка умчалась. Уполномоченный же, приказав писарю не отлучаться, уединился в пустующей комнате старшего лейтенанта Бахметьева и принялся вызывать к себе по одному людей из расчета триста шестой.
Беседовал с каждым подолгу. Пориков, сидя в землянке, ждал, когда придет его очередь.
Согласно "солдатскому телеграфу", старшего лейтенанта Доронина "батя" хотел отстранить от командования ротой немедленно, но по просьбе майора Труфанова оставил до времени, пока командир полка подыщет ему замену.
Пориков ясно себе представлял: от того, как пойдет расследование, во многом будет зависеть судьба командира роты. Он сидел и усиленно соображал, чем может помочь ротному своему, стараясь припомнить все то, что известно ему о Бахметьеве и особенно о Турянчике, что он мог бы о них рассказать особисту.
...Выйдя от уполномоченного, сержант прошел в комнату девушек, узнать, что с Порошиной, которую ротный приказал, как только она придет немного в себя, проводить на КП роты.
Аня шла, опираясь на его руку, с трудом переставляя ноги. И хотя рука у сержанта давно уже занемела, он не решался не только пошевелить ею, но даже подумать о том. Он был согласен идти вот так целый день, только б держать ее руку, видеть ее лицо, вдыхать теплый запах волос, которыми иногда она задевала его щеку. Сейчас вся она, такая слабая, беззащитная, была ему особенно близкая, непереносимо родная.
На половине дороги остановились, надо было ей дать отдохнуть.
И неожиданно все, что скопилось, закаменело в груди у нее, прорвалось бурными, обильными слезами. Закрывая лицо руками, она повалилась на землю и затряслась от рыданий. А он стоял и растерянно озирался по сторонам, не зная, как ей помочь и что в таких случаях делать. Потом опустился рядом и принялся утешать - неуклюже гладил своими широкими ладонями ее узкие вздрагивавшие плечи, бормоча при этом глупые и нежные слова.
Он любил ее, любил давно, с тех пор, как впервые увидел, появившись в роте. Ему нравилась ее тихая красота, плавные неторопливые движения, походка ("Идет - как пишет!"). Становилось хорошо, очень хорошо, когда он не только видел ее, а просто думал о ней, если ее не было рядом. Нравился ее почерк, крупный, полудетский, волновала даже выведенная ее рукою фамилия: Порошина...
"Порошина - Пориков". Есть же, есть у них общее что-то! И хотя в глубине души он понимал, что совпадение такое случайно и глупо, смешно уповать на него, но все равно ему было сладко даже мечтать об этом.
Аня была помощницей у Хашимова, ротного старшины. Ездила с ним на склады дивизии за бельем и продуктами, ведала "женской" частью обмундирования роты, вела документацию, подшивала разные накладные.
Осенью в прошлом году произошел такой случай.
В один из хмурых ноябрьских дней, холодных и мокрых, отвезя в штаб дивизии пакет, стоял сиротливо Пориков возле серых казарменных зданий военного городка, гадая, как поскорее добраться в роту, и вдруг заметил возле склада ПФС знакомую ротную полуторку.
Старшина Хашимов и Мишка Берковский, шофер-одессит, сидевший за баранкой до Дороднова, таскали из склада полученные на роту продукты, а Аня, стоя в кузове, принимала и укладывала их.
Завидев писаря, Мишка оскалил желтые лошадиные зубы:
- А, сержант!.. А ну давай подмогни, залазий в кузов, до девочки.
Он охотно помог погрузиться, был рад, что теперь не тащиться ему через всю столицу до роты по крайней мере на трех видах транспорта.
Погрузились. Хашимов, по праву старшего в звании, забрался в кабину, Порикову же с Аней оставалось пристроиться только в кузове.
Примостились средь ящиков с американской тушенкой и салом "лярд", мешков с макаронами и крупой, плотно прижавшись спинами к ароматной поленнице из буханок пахучего, еще не остывшего хлеба.
- Вы мне только продукты тут не подпортьте, эй, голуби! На кой мне иметь неприятности с вас?! - заглядывая в кузов, крикнул Мишка.
Лицо у него было грубое, на жестких и сильных пальцах щетка дремучих волос. Впрочем, Мишка весь был покрыт этой дикой дремучей шерстью, сквозь слой которой синела густая наколка одесского урки.
Полуторка тронулась.
Опускался хмурый ноябрьский вечер. По небу торопливо бежали лохматые серые облака, задевая за вершины тополей, шеренгами стоявших по обочинам. Полуторка с завыванием мчалась по черной пустынной реке асфальта. Аня и Пориков сидели близко друг к другу, он нет-нет да и скашивал краешек глаза на ее отчужденно застывший профиль. Сидела она неподвижно, устремив свой взгляд в одну точку - туда, где, убегая, сливались как в фокусе и шеренги голых мокрых деревьев, и низко летящие тучи, и черный асфальт шоссе.
На КПП, перед въездом в столицу, их останавливали, проверяли. Потом в вечернем сыром тумане встали перед глазами громадины городских зданий, поплыли мимо желтые масляные огни. Рядом с полуторкой что-то лязгало, громыхало, звенело, будто каленый горох на чугунную сковородку сыпали. Выше борта двигалась трамвайная дуга, временами искрила, а на повороте с треском высекла из провода синее полотнище огня; полотнище со змеиным шипением рассыпалось, и горячая злая окалина полетела, зашлепала в кузов. Затем опять все пропало, и остался только хмурый вечер, убегающая в темь дорога и о н а...
Стал накрапывать дождь. Аня пошевелилась, взглянула на запасной брезент, потянула его на себя и ушла под него с головой. Он остался один. Лишь дорога внизу да сгустившаяся над головой и бегущая по сторонам непроглядная темень...
Машину все чаще стало швырять на ухабах и заносить - асфальт, видимо, кончился. Звучно, с разбега шлепаясь всеми своими колесами в налитые с краями мутной осенней водою лужи, зло сверля фарами плотную темень перед собой, полуторка с воем, с натужным ревом принималась выкарабкиваться из них. Сверху, с невидимого неба, брызнуло, по брезенту забарабанил крупный холодный дождь. Пориков отогнул воротник, плотней натянул на виски уши мокрой пилотки. Но вот край брезента вдруг приподнялся, и совсем близко от себя он увидел блеск ее глаз из темноты. Они п р и г л а ш а л и, он сразу почувствовал это и, не совсем еще веря такому счастью, нырнул под брезент, к н е й...
И неожиданно мир сузился до этого вот тесного пространства под брезентом. Где-то там, снаружи, остались и ночь и темень, шум воды под колесами, холодный осенний дождь, - все это стало теперь ненужным, все отошло куда-то, а единственно ощутимым, реальным стало тесное пространство под брезентом и о н а в этом тесном пространстве, ее настороженное дыхание рядом да стук его собственного сердца, резко отдававшийся в висках.
Он лежал, чувствуя ее близость, то, как смешивалось ее и его дыхание, боясь коснуться ее мокрой своей и колючей шинелью хотя бы нечаянно.
Надо было на что-то решаться, другой такой случай едва ли представится. Но с чего в таких случаях начинают, что говорят? О своей любви? Или сразу целуют?.. Поцеловать ее! От одной такой мысли у него перехватило дыхание. А что, если вдруг в ответ на его поцелуй она залепит пощечину?!
Но ведь надо же с чего-то начинать, нельзя же вот так всю дорогу! Но с чего? И как? Вот если б хоть знак какой с ее стороны, самый малый намек... Пускай хоть случайно коснется она своей рукой иль щекой, даст понять, что она не против!
...Воздух стал душным, горячим от совместного их дыхания. Он ждал, весь напрягшись, не решаясь коснуться первым, усматривая в прикосновении таком кощунство, пугаясь одной только мысли, что может этим обидеть ее, оскорбить. Что, если лишь у него одного сидят в голове греховные эти мысли, а сама она, Аня, ни о чем таком и не думает?!
Но вот полуторка остановилась. Послышались голоса. И рядом совсем - неприятно громкий и сиплый голос Берковского Мишки:
- Слазий, приехали... Эй вы там, голуби!
Откинув брезент, Пориков перемахнул через борт и протянул свою руку, помогая слезть Ане.
Мишка хихикнул погано: "Ну как, разговелся, сержант?" - и, отойдя от кабины, начал мочиться под колесо, не стесняясь присутствием Ани.
Пориков взял его за рукав:
- А ну-ка пошли!
- Ты шо, ты шо?! Ты постой! - засуетился Мишка, пытаясь освободить свою руку, но его упорно тащили подальше от освещенного входа в землянку, в сторону. - Слушай, да не задуривай ты мне голову! - завопил вдруг Берковский, поняв, что с ним не шутили. - Какое мое собачье дело вязаться в ваши дела?!
...Из-за землянки Пориков вышел после Берковского, какое-то время спустя. Видел, как Мишка под фонарем у входа в землянку осматривал свое лицо в карманное круглое зеркальце, ощупывал пальцем челюсть. Сплюнув на ладонь, посмотрел, есть ли кровь, и только после всех этих церемоний решился войти в землянку, бодро, фальшивым голосом напевая:
Что с глаз она видала,
То с рук она хватала:
Она любила очень
Иметь чужих вещей...
Да, марку свою одессит старался не терять. А на душе у Порикова было скверно. Двадцать два уже стукнуло, третий десяток, можно сказать, разменял, а скажи кому, что за всю свою жизнь девки не целовал, - не поверят.
И не то чтобы сам был плох или там девок не было, - нет, а все как-то не получалось. На КП девчата, наверно, думают, что сержант у них - старый волк в этих самых делах, побаиваются его, а он и суров-то с ними больше от собственной робости. Вот смеху будет, если узнают, что сержант у них - нецелованный!
* * *
Тело старшего лейтенанта Бахметьева Дороднов привез на КП на другой день.
В новеньком, сшитом для свадьбы кителе, стоячий ворот которого подпирал каменной твердости подбородок, взводного положили на просторной застекленной терраске КП в сколоченный ротным плотником гроб, обтянутый красным. Девчата наделали венков из дерябы и ели, перевили их красно-черными лентами. В почетный караул встали сержанты и офицеры роты.
Сейчас возле гроба стояли два командира взводов, Воскобойник и Васильковский. Васильковский, молоденький лейтенант, не без усилий удерживал на красивом цыгански смуглом лице скорбное выражение и порой чуть заметно скашивал черный горячий глаз на пробегавших мимо девчат. Воскобойник же, пожилой и усталый, с крупной, в залысинах, головой, был собран, сосредоточен. Тень тяжелых раздумий лежала на его нахмуренном лбу. До войны, до призыва в армию Воскобойник преподавал в одном из университетов на юге России.
Сменили их писарь со старшим сержантом Косых, начальником триста второй. Пориков встал, замерев, с винтовкой, с повязкой на рукаве, совсем близко от себя видя восковой чистый лоб, заострившийся нос, раздвоенный, с ямочкой, подбородок, подпертый тугим воротом кителя, сложенные на животе руки, сразу как-то усохшие, с фиолетовыми, в черных точках ногтями, чуя ноздрями приторный запах одеколона и хвои, смешанный с васильковым трупным душком.
Мог ли он думать еще вчера, что доведется стоять вот так, возле одетого в свадебный китель мертвого взводного. И. знал ли, догадывался ли Бахметьев, что есть у него "соперник"? Вряд ли... Взводный всегда был ровен, приветлив с писарем, относился к нему по-хорошему. И становилось по-человечески жаль его, молодого, так рано из жизни ушедшего. Но вместе с тем поганенький голос нашептывал, что теперь, когда непредвиденный случай убрал с дороги соперника, - теперь-то ему уж никто не будет мешать. И хотя он втайне стыдился этого голоса, все же не мог ничего поделать с собой.
"А ведь это, пожалуй, простая случайность, что грудь под пулю подставил Бахметьев! - осенило вдруг Порикова. - Выйди вчера к Турянчику вместо Бахметьева ротный - и довелось бы сейчас стоять в карауле возле него".
От этой мысли стало не по себе. Нет! Все что угодно, но только не это. Он даже представить себе не мог мертвого ротного.
Неужели Турянчику безразлично было, кого убивать? Или все же имелись у них с Бахметьевым свои какие-то счеты?
Вспомнилось, как весной, месяц назад, Турянчик явился вдруг на КП в невменяемом состоянии. Пришел, посидел - и ушел. А в глазах его было что-то безумное. Может, тогда уже им было задумано что-то?..
Сегодня, как только приехал Дороднов, писарь спросил, где тот оставил тело начальника триста шестой. Дороднов сиплым своим, простуженным голосом сообщил, что Турянчик так и остался в морге, потому что насчет него никаких приказаний не было, а был приказ привезти одного лишь товарища старшего лейтенанта.
Тут тоже было над чем призадуматься. Еще не разобравшись толком, кто из двоих виноват, одному уже заранее отказали в похоронах.
Ну да, он, Турянчик, убил. Но он убил и себя! Почему? Неужели же просто так? А если во всем виноват не Турянчик? Ведь вина его не доказана! Что, если он вынужден был так поступить? Но что же тогда могло его вынудить?.. Как Пориков ни напрягал свою мысль, она опять и опять упиралась во что-то, словно в глухую стену.
...Отстоявшие в карауле шли на задворки, к погребу. Там, разбившись на кучки, стояли, переговаривались. Главным предметом всех разговоров был, разумеется, случай на триста шестой. Судили, рядили, предполагали самое разное, но толком никто ничего не знал.
Прибывший на похороны майор Маракуев, заместитель комполка по строевой, спрашивал между тем командира роты, все ли готово к траурной церемонии, извещены ли родственники покойного и обещались ли быть.
Старший лейтенант Доронин доложил, что матери Бахметьева еще вчера была послана телеграмма, но так как ответа до сих пор не последовало, то ждать больше нельзя, и сейчас он, ротный, даст команду, чтоб приступали...
Место выбрали высокое, красивое, на крутом обрыве над рекой под купой белых берез.
С высоты открывался просторный вид на заречье. За широким пойменным лугом, за старыми ветлами, уходя к горизонту, тонули в весенней утренней дымке шоколадные палестины пашен, зеленые озими. По равнине, чуть всхолмленной, тут и там были разбросаны селения в купах окутанных словно зеленым дымом, начинающих одеваться первой листвою садов. И неумолчно звенели, сыпались с безмятежного голубого неба ликующие трели жаворонков.
Возле свежевырытой могилы, отдававшей глубинным холодом земли, собрались сержанты и офицеры, выстроилось отделение с винтовками. В сторонке, вздыхая жалостно, утирая слезы, теснились отдельной кучкой деревенские женщины.
Все ждали Дороднова. Полуторка его с опущенными бортами, в кузове которой был установлен гроб, томилась на полевой дороге, сам же шофер с озабоченным видом бегал, обследуя узкий, в форме седла перешеек, отделявший накатанную полевую дорогу от крутого обрыва над рекой.
Вот он наконец-то тронул машину, повел, набирая скорость, чтобы быстрей проскочить рисковое место и с ходу, рывком одолеть высокий крутой подъем.
Разогнав машину, Дороднов сумел одолеть подъем только до половины, как вдруг полуторка забуксовала, а затем ее медленно, неотвратимо потянуло вниз, под обрыв...
Сердце Порикова упало.
Дороднов дал газ и принялся яростно выкручивать баранку, чтоб удержать машину на месте. Полуторка с воем, с натужным ревом бешено вращала задними колесами, фонтаном выбрасывая из-под себя и далеко расшвыривая шмотья грязи, но ее все вело и вело, неотвратимо тащило под гору...
Все стояли немо, оцепенев, не двигаясь, выжидая, как вот-вот случится непоправимое. Первым пришел в себя ротный. Крикнув: "За мной!" - рванулся к машине. За ним, побросав винтовки, срывая с себя на бегу шинели и куртки, следом кинулись остальные, принялись швырять под колеса одежду, цеплялись за кузов, за дверцы, за крылья полуторки...
В какой-то момент немногим оставшимся наверху показалось, что теперь все равно не удержишь машину. Поздно! Но подбегали все новые люди, вокруг машины множились пятна багровых, натужных, синевших ох непосильного напряжения лиц, - и вот наконец скольжение вроде бы прекратилось. Полуторка, словно бы зацепившись за что-то, снова забуксовала на месте, а потом, под натужное уханье, медленно поползла, под общий вздох облегчения, вперед...
Выскочили!!!
Вытирая тылом ладоней лица от пота и грязи, тяжко, с трудом отдыхиваясь, искоса глядя один на другого с кривыми, вымученными улыбочками, все двинулись следом за нею. И никому даже в голову не пришло обругать или упрекнуть так и сияющего голым бабьим лицом Дороднова, настолько привыкли за годы войны брать на ура.
Начался траурный митинг. Майор Маракуев произнес над гробом прощальную речь.
Он говорил, что старший лейтенант Бахметьев погиб в результате вражеской вылазки, призывал к неослабной бдительности, говорил, что особенно бдительными мы должны быть сейчас, когда победа наша близка. Словом, говорил он то, что в таких случаях и полагается. Ведь настоящей причины смерти он, как и все остальные, не знал.
Трижды над холмиком свежей глины прогремел прощальный винтовочный залп. И остался бывший взводный Бахметьев в неполные свои двадцать четыре года лежать хотя и не в чужой, но все же далекой от родимого дома земле, под сработанным ротным плотником фанерным, со звездочкой, обелиском, недели лишь не дожив до победы.