Собрание сочинений. Том 01 - Николай Лесков 17 стр.


Да, понял ныне и я нечто, понял. Разрешил я себе "Русь, куда стремишься ты?", и вы не бойтесь: я отсюда не пойду. Некуда идти. Везде все одно. Через Александров Ивановичей не перескочишь.

Василий Богословский".

Ольгина-Пойма.

3 августа 185… года.

Где сны златые снились мне.

В первых числах декабря я получил другое письмо. Этим письмом Свиридов извещал меня, что он выезжает на днях в Петербург с женою, и просил нанять ему удобную квартирку.

Дней через десять после этого второго письма Александр Иванович с женою сидели в премиленькой квартире против Александрийского театра, отогревались чаем и отогревали мою душу рассказами о той далекой стороне,

- А что же вы мне не скажете, - спросил я, улучив минуту, - что делает мой Овцебык?

- Брыкается, брат, - отвечал Свиридов.

- Как брыкается?

- Чудит. К нам не ходит, пренебрегает, что ли, все с рабочими якшался, а теперь и это, должно быть, надоело: просил, чтоб его в другое место отправить.

- Что ж вы-то? - спросил я Настасью Петровну. - На вас ведь вся надежда была, что вы его приручите?

- Чего надежда? От нее-то он и бегает.

Я взглянул на Настасью Петровну, она на меня.

- Что будешь делать? Страшна, видно, я.

- Да как же это? Расскажите.

- Что говорить? - и говорить-то не про что - просто: пришел ко мне, да и говорит: "Отпустите меня". - "Куда?" - говорю. "Я, говорит, не знаю". - "Да чем вам худо у меня?" - "Мне, говорит, не худо, а отпустите". - "Да что же, мол, такое?" Молчит. "Обидел вас кто, что ли?" Молчит, только косицы крутит. "Вы, говорю, Насте сказали бы, что́ вам худого делают". - "Нет, вы, говорит, пошлите меня на другую работу". Жаль стало мне его совсем выправить - послал на другую порубку, в Жогово, верст за тридцать. Там он и теперь, - прибавил Александр Иванович.

- Чем же вы его так разогорчили? - спросил я Настасью Петровну.

- А уж бог его знает: я его ничем не огорчала.

- Как мать родная за ним упадала, - поддержал Свиридов. - Обшила, одела, обула. Ведь знаешь, какая она сердобольная.

- Ну, и что же вышло?

- Невзлюбил меня, - смеясь, сказала Настасья Петровна.

Зажили мы знатно с Свиридовыми в Петербурге. Александр Иванович все хлопотал по делам, а мы с Настасьей Петровной все "болтались". Город ей очень понравился; но особенно она полюбила театры. Всякий вечер мы ходили в какой-нибудь театр, и никогда это ей не наскучало. Время шло быстро и приятно. От Овцебыка я в это время получил еще одно письмо, в котором он ужасно злобно выражался об Александре Ивановиче. "Разбойники и чужеземцы, - писал он, - по мне, лучше, чем эта богатеи из русских! А все за них, и черевы лопаются, как подумаешь, что это так и быть должно, что все за них будут. Вижу я нечто дивное: вижу, что он, сей Александр Иванов, мне во всем на дороге стоял, прежде чем я узнал его. Вот кто враг-то народный - сей вид сытого мужлана, мужлана, питающего от крупиц своих перекатную голь, чтобы она не сразу передохла да на него бы работала. Сей вот самый христианин нашему нраву под стать, и он всех и победит и дондеже приидут отложенная ему. С моими мыслями нам вдвоем на одном свете жить не приходится. Я уступлю ему дорогу, ибо он излюбленный их. Он хоть для кого-нибудь на потребу сдастся, а мое, вижу, все ни к черту не годится. Недаром вы каким-то звериным именем называли. Никто меня не признает своим, и я сам ни в ком своего не признал". Затем он просил написать, жив ли я и как живет Настасья Петровна. Этим же временем из Вытегры к Александру Ивановичу зашли бондари, сопровождавшие вино с одного завода. Я их взял к себе в свободную кухню. Ребята всё были знакомые. С ними мы как-то разговорились о том, о сем, и до Овцебыка дошло.

- Как он у вас поживает? - спрашиваю их.

- Ничего живет!

- Действует, - подсказывает другой.

- А что он работает?

- Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.

- В чем же он время проводит?

- Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.

- Отчего?

- Кто его знает. Баловство от хозяина.

- А здоровый он, - продолжал другой бондарь. - Иной раз возьмет топор да как почнет садить - ух! только искорья летят.

- А то на караул ходил еще.

- На какой караул?

- Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего - всё пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: "Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами". Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.

- А любили его, - опрашиваю, - ваши ребята-то?

Бондарь подумал и сказал:

- Ничего будто.

- Ведь он добрый.

- Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много которые слушали.

- И что же: нравилось им?

- Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.

- А что же бывает смешно?

- А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг - про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: "Вот это, говорит, самый набольший - король; а это, поменьше, - его министры с князьями; а это, еще поменьше, - баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это, - на горсть-то показывает, - это, говорит, мы, гречкосеи". Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.

- Это он так, известно, дурашен, - подсказал другой.

Оставалось молчать.

- А из каких он будет? Не из комедиантов? - спросил второй бондарь.

- С чего это вы выдумали?

- Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал.

Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.

Глава одиннадцатая

Была масленица. Мы с Настасьей Петровной едва достали билет на вечерний спектакль. Давали "Эсмеральду", которую ей давно хотелось видеть. Спектакль шел очень хорошо и, по русскому театральному обычаю, окончился очень поздно. Ночь была погожая, и мы с Настасьей Петровной пошли домой пешком. Дорогою я заметил, что моя винокурша очень задумчива и часто отвечает невпопад.

- Что вас так занимает? - спросил я ее.

- А что?

- Да вы не слышите, что́ я вам говорю.

Настасья Петровна засмеялась.

- А как вы думаете: о чем я задумываюсь?

- Трудно отгадать.

- Ну, а так, например?

- Об Эсмеральде.

- Да, вы почти отгадали; но не сама Эсмеральда меня занимает, а этот бедный Квазимодо.

- Вам жаль его?

- Очень. Вот настоящее несчастие: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это - ужасно! А нельзя, никак нельзя, - продолжала она в раздумье.

Усевшись за чай, в ожидании возвращения к ужину Александра Ивановича, мы очень долго толковали. Александр Иванович не приходил.

- Э! Еще слава богу, что в самом деле на свете таких людей не бывает.

- Каких? Как Квазимодо?

- Да.

- А Овцебык?

Настасья Петровна ударила ладонью по столу и сначала рассмеялась, но потом как бы застыдилась своего смеха и проговорила тихо:

- А ведь в самом деле!

Она придвинула свечку и пристально стала смотреть в огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза.

Глава двенадцатая

Свиридовы пробыли в Петербурге до лета. Всё день за день откладывали за делами свой отъезд. Они уговорили меня ехать с ними вместе. Вместе мы ехали до нашего уездного города. Тут я сел на перекладную и повернул к матушке, а они уехали к себе, взяв с меня слово быть у них через неделю. Александр Иванович собирался тотчас же по приезде домой ехать в Жогово, где у него шла рубка и где резидировал теперь Овцебык, а через неделю обещал быть дома. У нас меня не ожидали и очень мне обрадовались… Я сказал, что с неделю никуда не выеду; мать вызвала моего двоюродного брата с женою, и начались разные буколические наслаждения.

Так прошло дней десять, а на одиннадцатый или на двенадцатый, на самой ранней зоре, ко мне вошла несколько встревоженная моя старушка-няня.

- Что такое? - спрашиваю ее.

- От барковских, дружочек, к тебе, - говорит, - прислали.

Вошел двенадцатилетний мальчик и, не кланяясь, переложил раза два из руки в руку свою шляпенку, откашлялся и сказал:

- Хозяйка тебе велела, чтоб сичас к ней ехал.

- Здорова Настасья Петровна? - спрашиваю.

- Ну, а то что ей.

- А Александр Иваныч?

- Хозяина нетути дома, - отвечал мальчик, снова откашливаясь.

- Где ж хозяин?

- У Жогови… там, вишь, случай припал.

Я велел оседлать себе одну из матушкиных пристяжных лошадей и, одевшись в одну минуту, поехал шибкою рысью в Барков-хутор. Было только пять часов утра, и дома у нас все еще спали.

В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.

- Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.

- Что такое?

- Александр Иванович третьего дня вечером уехал в Турухтановку, а нынче в три часа ночи из Жогова, с порубки, вот какую записку прислал с нарочным.

Она подала мне измятое письмо, которое до того держала в своих руках.

"Настя! - писал Свиридов. - Пошли сейчас в М. на телеге парой, чтоб отдали письмо лекарю и исправнику. Чудак-то твой таки наделал нам дел. Вчера вечером говорил со мной, а нынче перед полдниками удавился. Пошли кого поумнее, чтоб купил все в порядке и чтоб гроб везли поскорее. Не то время теперь, чтобы с такими делами возиться. Пожалуйста, поторопись, да растолкуй, кого пошлешь: как ему надо обращаться с письмами-то. Знаешь, теперь как день дорог, а тут мертвое тело.

Твой Александр Свиридов".

Через десять минут я ехал крупной рысью к Жогову. Виляя по различным проселкам, я очень скоро потерял настоящую дорогу и едва к сумеркам добрался до жоговского леса, где шла рубка. Лошадь я совершенно измучил и сам изнемог от продолжительной верховой езды по жару. Въехав на поляну, на которой была караульная изба, я увидел Александра Ивановича. Он стоял на крыльце в одном жилете и держал в руках счеты. Лицо у него было, по обыкновению, спокойно, но несколько серьезнее обыкновенного. Перед ним стояло человек тридцать мужиков. Они были без шапок, с заткнутыми за пояса топорами. Несколько в стороне от них стоял знакомый мне приказчик Орефьич, а еще далее - кучер Миронка.

Тут же стояла пара выпряженных коренастых лошадок Александра Ивановича.

Миронка подскочил ко мне и, взяв мою лошадь, с веселой улыбкой сказал:

- Эх, как упарили!

- Поводи, поводи хорошенько! - крикнул ему Александр Иванович, не выпуская счет из руки.

- Так та́к, ребята? - спросил он, обратясь к стоявшим перед ним крестьянам.

- Должно, так, Александра Иваныч, - отозвалось несколько голосов.

- Ну, и с богом, коли так, - отвечал он крестьянам, протянул мне руку и, долго посмотрев мне в глаза, сказал:

- Что, брат?

- Что?

- Какову штучку-то отколол?

- Повесился.

- Да; сказнил себя. Ты от кого узнал?

Я рассказал, как было.

- Умница баба, что спосылала за тобою; я, признаться, и не вздумал. Да ты еще-то что знаешь? - понизив голос, спросил Александр Иванович.

- А еще я ничего не знаю. Разве еще что есть?

- Как же! Он тут, брат, было такую гармонию изладил, что унеси ты мое горе. Поблагодарил было за хлеб за соль. Да и вам с Настасьей Петровной спасибо: одра этакого мне навязали.

- Что же такое? - говорю. - Сказывай толком!

А самому страсть как неприятно.

- Писание, братец, начал толковать на свой салтык, и, скажу тебе, уж не на честный, а на дурацкий. Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот как кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя, и свел все на меня.

- Как же он оборотил на тебя?

- Как?.. А так, видишь ли, что я в его расчислении "купец - загребущая лапа" и гречкосеям надо меня лобанить.

Дело было понятно.

- Ну, а что же гречкосеи? - спросил я Александра Ивановича, смотревшего на меня значительным взглядом.

- Ребята, известно - ничего.

- То есть начистоту, что ли, всё вывели?

- Разумеется. Волки! - продолжал Александр Иванович с лукавой усмешкой. - Всё, будто не смысля, ему говорят: "Это, Василий Петрович, ты, должно, в правиле. Мы теперь как отца Петра увидим, тоже его об этом расспрошаем", а мне тут это все больше шутя сказывают и говорят: "Не в порядках, говорят, все он гуторит". И прямо в глаза при нем его слова повторяют.

- Ну, что ж дальше?

- Я было это хотел так и спустить, будто тоже не разумею; ну, а теперь, как такой грех случился, призывал их нарочно будто счеты поверить, да стороною им загвоздку добрую закинул, что эти, мол, речи пустошные, их надо из головы выкинуть и про них крепко молчать.

- А хорошо, как они это соблюдут.

- Небось соблюдут, со мной не дурачатся.

Мы вошли в избу. На лавке у Александра Ивановича лежали пестрая казанская кошма и красная сафьяновая подушка; стол был накрыт чистой салфеткой, и на нем весело кипел самовар.

- Что это ему вздумалось? - проговорил я, усевшись к столику вместе с Свиридовым.

- Поди ж ты! С большого ума-то ведь чего не вздумаешь. Терпеть я не могу этих семинаристов.

- Третьего дня вы с ним говорили?

- Говорили. Ничего промеж нас не было неприятного. Вечером тут рабочие пришли, водкой я их потчевал, потолковал с ними, денег дал, кому вперед просили; а он тут и улизнул. Утром его не было, а перед полденками девчонка какая-то пришла к рабочим: "Смотрите, говорит, вот тут за поляной человек какой-то удавился". Пошли ребята, а он, сердечный, уж очерствел. Должно, еще с вечера повесился.

- А больше ничего неприятного не было?

- Ничегошеньки.

- Может, ты не сказал ли ему чего?

- Еще что выдумай!

- Письма он никакого не оставил?

- Никакого.

- В бумагах ты у него не посмотрел?

- Бумаг у него, кажется, и не было.

- А все бы посмотреть, пока полиция не приехала.

- Пожалуй.

- Что у него сундучок, что ли, был? - спросил Александр Иванович у стряпки.

- У покойника-то? - сундучок.

Принесли маленький незапертый сундучок. Открыли его при приказчике и стряпке. Ничего тут не было, кроме двух перемен белья, засаленных выписок из сочинений Платона да окровавленного носового платка, завернутого в бумажку.

- Что это за платок такой? - спросил Александр Иванович.

- А это как он, покойник, руку тут при хозяйке порубил, так она ему своим платочком завязала, - отвечала стряпка. - Тот он самый и есть, - добавила баба, посмотрев на платок поближе.

- Ну, вот и все, - проговорил Александр Иванович.

- Пойдем посмотреть на него.

- Пойдем.

Пока Свиридов одевался, я внимательно рассмотрел бумажку, в которой был завернут платок. Она была совершенно чистая. Я перепустил листы Платоновой книги - нигде ни малейшей записочки; есть только очеркнутые ногтями места. Читаю очеркнутое:

"Персы и афиняне потеряли равновесие, одни слишком распространивши права монархии, другие - простирая слишком далеко любовь к свободе".

"Вола не поставляют начальником над волами, а человека. Пусть царствует гений".

"Ближайшая к природе власть есть власть сильного".

"Где бесстыдны старики, там юноши необходимо будут бесстыдны".

"Невозможно быть отлично добрым и отлично богатым. Почему? Потому что кто приобретает честными и нечестными способами, тот приобретает вдвое больше приобретающего одними честными способами, и кто не делает пожертвований добру, тот менее расходует, чем тот, кто готов на благородные жертвы".

"Бог есть мера всех вещей, и мера совершеннейшая. Чтобы уподобиться богу, надо быть умеренным во всем, даже в желаниях".

Тут есть на поле слова, слабо написанные каким-то рыжим борщом рукой Овцебыка. С трудом разбираю: "Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель - народу шут, себе поношение, идее - пагубник. Я тать, и что дальше пойду, то больше сворую".

Я закрыл Овцебыкову книгу.

Александр Иванович надел свой казакин, и мы пошли на поляну. С поляны повернули вправо и пошли глухим сосновым бором; перешли просеку, от которой начиналась рубка, и опять вошли на другую большую поляну. Здесь стояли два большие стога прошлогоднего сена. Александр Иванович остановился посреди поляны и, вобрав в грудь воздуха, громко крикнул: "Гоп! гоп!" Ответа не было. Луна ярко освещала поляну и бросала две длинные тени от стогов.

- Гоп! гоп! - крикнул во второй раз Александр Иванович.

- Гоп-па! - отвечали справа из леса.

- Вот где! - сказал мой спутник, и мы пошли вправо.

Через десять минут Александр Иванович снова крикнул, и ему тотчас отвечали, а вслед за тем мы увидели двух мужиков: старика и молодого парня. Оба они, увидя Свиридова, сняли шапки и стояли, облокотись на свои длинные палки.

- Здорово, христиане!

- Здравствуй, Ликсандра Иваныч!

- Где покойник-то?

- Тутотка, Ликсандра Иваныч.

- Покажите: я не заприметил что-то места.

- Да вот он.

- Где?

- Да вот он!

Крестьянин усмехнулся и показал вправо.

Назад Дальше