Так он и в конторе был записан: "Суслик",
- Суслик!
Бывало, управляющий конторой Юханцев вызывает при даче жалованья:
- Суслик! Получи три с полтиной, ты рублевку вперед забрал.
- Ладно, забрал.
- Тимофей Сергеев!
И Тимошка, крестьянин села Красного, Костромской губернии, получает четыре с полтиной, - потому у него паспорт настоящий есть, а у Суслика никакого.
Вперед же, надо сказать, на Сорокинском заводе никому копейки не давали.
* * *
Удивительный рассказчик был Суслик. Когда через неделю после получки все проживутся до рубахи, - Суслик на сцену. И после ужина около него на нарах и на полу громоздятся опухлые от пьянства зимогоры и слушают молодой, звонкий голос сказыря.
Ровно и плавно льется рассказ. Ни одного жеста рукой, лицо неподвижно, только огромные брови иногда шевелятся и досказывают недосказанное. А глаза в какую-нибудь одну точку смотрят и будто никого не видят. Чаще всего в седую бородищу Иваныча. А тот первый его слушатель. Или сидит на своих нарах, свесив босые ноги, или лежит на брюхе, лицом к сказырю, подперши голову исхудалой ручищей, которой у обыкновенного человека можно все лицо закрыть. Сидит и смотрит на грудь Суслика, и лицо его также неподвижно. Только иногда в серых, совсем не старческих глазах отражается то улыбка, то грусть, то они на секунду сверкнут, и опять - порыв сдержат, без участия глядят на грудь рассказчика. Я всегда слушал сказку, смотрел то на Иваныча, то на Суслика и не раз замечал, что, когда взоры их встретятся, у Суслика тоже сверкнет какая-то зарница - только на момент, - и снова у того и другого смолкнут глаза. И думалось мне не раз, что Суслик главным образом для Иваныча и рассказ ведет и что значит Иваныч знает-перезнает все его сказки-бывальщины… Даже больше, может быть, знает…
А так, меж собой, они и не разговаривали в другое время…
И вот сидит передо мной Суслик. Отбил воблу о железную лапу якоря и начинает с нее шкуру драть, а лицо все то же, закаменелое, как тогда на заводе во время сказок, только огромные брови пошевеливаются.
Да, это он, Суслик!
И страстно потянуло меня поговорить с ним. Поговорить о том, о чем я два десятка лет молчал - да и всю жизнь, думал, молчать придется.
Так и тянет меня к старику, товарищу моей бродяжной юности.
Да и чем, думаю, я рискую? Почему мне не сказаться?
Если даже вздумает он кому-нибудь сказать, что мы зимогорили вместе, - кто ему поверит? Но эту глупую мысль я отогнал. Вспомнилось, что на другой день, как Репку отвезли, почти умирающего, в больницу, и Суслик оказался больным. Признаки болезни всегда найдутся; заявил, что колики замучили, и ложись.
Так с того часа до сего дня я не видал Суслика. И теперь только мелькнуло у меня, что они знали друг друга и раньше. Ведь в связи с болезнью Репки исчез в больницу и Суслик, который до того дня ни разу не жаловался на нездоровье.
Чем я рискую! Перепрыгиваю через перила сходней, чтобы не обходить целой горы хлама, подхожу и присаживаюсь на якорь, как раз против старика.
- Хлеб да соль!
- Хлеба кушать!
Жует хлеб, раздирает воблу - даже головы не поднял.
- Не узнаешь меня, Суслик?
- А?..
Даже вздрогнул весь. Правая бровь зашевелилась. Поднял голову, в глазах мелькнула молния испуга, но в тот же миг лицо стало маской.
- Все может быть. А я, васкобродь, вас прямо так и не помню… А память хорошая. Раз взгляну - не забуду. Да мне что… Я ведь не боюсь.
Говорит не торопясь, глядит как-то в сторону, а я чувствую, что на меня глядит.
- И бояться нечего - ведь я не полицейский.
- Мне что! Одно диву подобно… Что был я Суслик, это верно, что и говорить. Да-авно это было… А Сусликом я был. Диву подобно.
И тоже опять глаза и лицо без всякого выражения - только бровь подергивается… Посмотрел мне прямо в глаза вопросительно.
- Диву подобно!
- Диво больше будет! Мне ведь тоже тебя бояться нечего… Было время, на одном полозу ездили. Значит, друг на друга зря болтать не станем.
- Коли так, - так так! А диво!
- Ну, Суслик, слушай! Твоих сказок да бывальщин я наслушался, теперь мои за это послушай.
- Гляжу вот и в толк не возьму… Память отшибло.
- Ну так слушай, и память вернется! В Ярославле через два года после холеры на белильном заводе Сорокина ты кубовщиком был?
В первый раз я увидал, что глаза у него засияли каким-то добрым блеском.
- У Сорокина? Ну как же! Был.
- Ну и я там был, вместе кубики резали.
- Вот, провалиться, не узнаю!
- Да и узнать трудно после опорков в этой шкуре.
- Чудесам подобно!
- А помнишь, кто больному Иванычу кубики помогал резать? Ты ведь от нас через два стола работал. А помнишь, когда на него с ножом бросился Сашка, кто спас старика?
Воззрился на меня Суслик.
- Чудесам подобно! Таперча узнал!
Он снял с колен картуз с хлебом и воблой, положил его на землю, встал и поклонился мне, согнув до половины свою широкую спину и касаясь правой рукой земли, и опять сел.
- Так, стало-ть, первым делом получи от Иваныча земной поклон по его завету. Уж как он тебя, умираю-чи, поминал! И велел он мне, ежели когда тебя разыщу, передать тебе его грешное благословение и поклон до сырой земли. Много он говорил о тебе со мной. Говорил, что ты из ходовых ходовой и что ты неспроста на заводе околачивался. Вспоминал он, как ты Пашку вроде кутенка паршивого шваркнул.
- Сашку?
- Пашку, а не Сашку! Кому Сашка, а нам Пашка… Диву старик дался. Пашку вся каторга боялась, а ты, на-ко, как кутенка!
Заходила бровь у старика, глаза смеются.
- Вот теперь тебя узнал… Ухватка все та же. Я видел, как ты через перила сходни пересигнул… как зверь, Недаром старик о тебе говорил… Ну да уж…
Он сунул в рот кусок воблы и стал жевать.
- Что сказал он?
- Ну да что уж. Кажись, тебя Лексеем звали? В остроге он таких видывал. Из господских детей там двое были… Ученые… Супротив царя шли и народ бунтовать хотели… После Пашки разговор был.
- Там звали Алексеем, а тебя - Сусликом.
- Да я ведь к слову. Я ведь не пытаю, как теперь тебя кличут. Ведь что было - все сплыло… Вот и ты меня Сусликом спомянул - на том и стал. Кому надо, сам скажет. А молчит, так тому и быть, сталоть, так надо.
- Спрашивай, все-все по чистой правде отвечу, мне скрывать нечего теперь.
- И кто и что, и где и как - зовут, мол, зовуткой, а величают уткой. Одно тебя спрошу и дальше - во, запечатано.
И положил на губы четыре пальца.
- Запечатано. Только одно спрошу… Я тебе тоже послужить готов, хошь мне и под семьдесят, а я еще по полсотни верст в сутки бегаю… Бери меня - не раскаешься.
- Не понимаю что-то…
- Да я только одно это слово и хотел спросить, а там запечатано… - И опять четыре пальца на губы.
- Спрашивай, что хошь.
- Ну, скажи прямо: атаманишь где?
- Забирай выше. Это мелко. Какие теперь атаманы? Где станицу наберешь?.. Да атаманов больше, после Репки, не будет.
- Ре-епки?
И обе брови заходили, и глаза засверкали.
- Ну да! Я уж после узнал, что Иваныч-то, твой друг, Репка и был.
- Чудесам подобно!
Он схватился обеими руками за волосы, закрыл глаза и замотал головой.
- Ну да. Когда я с завода ушел, встретил на пристани в Ярославле одного, с которым в холерный год в лямке до Рыбны шел, бурлачка, он и сказал мне по старой дружбе. Костыга сказал!
- И Федотку знаешь! Шабры мы с ним были… Из-под Банновки…
- Костыга… Улан… Петля… Балабурда, - начал я перечислять общих знакомых. После каждого имени он только свое все:
- Чудовина! Чудесам подобно… Ну теперь, кто ты ни на есть, - бери меня голыми руками. Я весь с потрохами твой!
- Ну вот что, Суслик, чем на солнышке печься, пойдем на пристань в казенку чай пить.
- Да меня не пустят!
- Со мной пойдем - вот и ключ от нее.
- Ладно, пойдем, куда хошь, - после Репки теперь ты мой атаман.
Старик завернул остатки воблы и хлеба в тряпицу, сунул за пазуху, вынул берестяную тавлинку, потянул за ременный хвостик, открыл крышку, смачно понюхал и снова закрыл.
- Чего же меня не потчуешь?
- Табачишко-то плох, подмочен!
Опять открыл табакерку, пригласительно хлопнул два раза и подсунул мне.
- Да, суховат малость и с гнильцой. Ну уж я тебя своим пугну.
Вынул мою неразлучную маленькую табакерку, тоже стукнул два раза по крышке, что на языке старых нюхальщиков означает: "подходи, кто хочет".
- Серебряная никак? Поди, целковых пять стоит, - любовался он на мою табакерку.
- Отцовский подарок.
- У меня тоже была, поболе этой, тоже серебряная, с Петром Великим на коне. После проезжего барина на Казанском тракту мне пришлась.
Забрал большую щепоть, поднес к носу и остановился:
- Духовита-ай!
Торопливо зарядил за два приема обе ноздри. Открыл рот, что-то хотел сказать, да не успел - зверски чихнул.
Потом перевел дух:
- Вот так табак. Во… - и опять, остановившись на полслове, еще громче чихнул.
- Эк ты, дьявола, разорвало! - крикнул проходивший мимо крючник.
- Ну табачок, что надо! Ну-у!
Я понюхал сам и опять подношу ему. Берет, нюхает, зло чихает.
- Прямо зверь, а не табак! Отродясь такого не нюхивал!
- Этот табак мне делает по моему заказу отставной пономарь церкви Троицы Листы в Москве.
- Стало-ть, ты в Москве бывывал?
- Живу в Москве.
- В самой Москве? Ну чудовина! - И глаза удивленные. - И… не трогают тебя?
- Нет, не трогают. Дай-ка твою тавлинку, я тебе своего сыпану.
Я выбросил его табак и высыпал ему свой.
- Да что ты? Себя обидел!
- У меня есть с собой запас табаку,
- Ну? Вот спасибо-то!
Открыл он свою тавлинку и меня потчует, хлопнув два раза. Потом сам зарядил - и расчихался,
- Ну и табачок - вырви глаз!
* * *
Захватил старик свою полупустую сумку и идет за мной по сходням на пристань.
- Тебя куда, дьяволище, черт несет! Пошел вон! - крикнул на него сторож, но я сказал ему, что это мой знакомый и чтобы он поскорей схлопотал нам чай. Дал ему рубль, велел купить фунта три калача и баранок.
Через четверть часа за столом сидели я и распоясавшийся, в одной рубахе, Суслик и пили чай из огромного медного чайника, прямо в котором и был заварен в трактире чай.
Я развязал корзинку с донскими гостинцами. Чего-чего тут не было! И пирожки с мясом и с яйцами, и с вареньем. Были домашние колбаски, ветчина, сало с розовой прорезью и три бутылки домашних старых на спирту наливок: вишневка, терновка и сливянка, густая, как сливки, то, что называется спотыкач: голова от нее свежая, а ноги спотыкаются. Мы молча, деловито пили чай, молча закусывали, только Суслик, со смаком долго пережевывая каждый кусок, то и дело повторял:
- Ну, Алексей Иваныч, и угостил! Отродясь такого не едывал!
Поели досыта. Закончив чаепитие, Суслик повернул вверх дном стакан на блюдечке и положил на дно огры-зочек сахара. А я опять стакан перевернул:
- Погоди, у нас еще на верхосытку кое-что есть! Откупорил сливянку и налил себе и ему, а на закуску положил сдобные пирожки с вишнями.
- Не пью ведь я его, винища-то.
- А ты попробуй, не заставляй меня одного пить!
- Ну, коли так, со свиданьицем! Осторожно сделал глоток, покачал головой.
- Ну и чудовина! Еще отпил.
- Гожо, ой гожо…
Я налил еще по полстакана. Пили и разговоры разговаривали. Разоткровенничался старик и все еще принимал меня за атамана какой-нибудь шайки, переодетого "для делов" в форму.
Трудно мне было объяснять ему те вещи и положения, о которых он никакого понятия не имел.
Я рассказал ему всю мою жизнь, и все он потом понял, но одно непонятно было ему: зачем я от семьи, от хорошей жизни бедовать в бурлаки да на белильный завод пошел?
- Диви бы ты пьяница был либо запутался в чем-нибудь, то кинул отца с матерью, ученье и житье барское…
Объяснил я ему о хождении в народ, объяснил, наконец, что я писатель, а чтобы писать, надо нужду народную узнать - вот для чего я бросил семью и стал писателем, и что описал уже жизнь бурлацкую и нашу работу на белильном заводе, что это прочитают, обратят внимание. Он согласился, что надо всю правду писать…
- Так вот, покойный Репка тогда еще тебя раскумекал, что неспроста ты на заводе… и я согласился с ним, только по-своему, я прямо подумал, что ты станицу собираешься составить и подходящий народ подыскиваешь. Так вот и сейчас думал, что ты атаманишь… А вот Репка-то говорил, что в старину такие люди, как ты, бывывали… Давно это было, еще до воли - при Николае Павловиче, рассказывал он мне уж в больнице, когда тебя и Пашку вспоминали. В скиту он жил, и жена его там была, а потом приехали полиция и войска забирать их, а они заперлись в сборной избе и все сами себя сожгли. И жена Репкина сгорела… Это еще до меня было, я уж после с ним познался… Самого его не было в те поры в скиту, а когда он пришел, на него солдатня навалилась - много он их пошвырял, а все-таки осилили и отправили в Сибирь в каторжный острог. Ну вот, рассказывал он, что там был такой писатель, который за народ стоял и супротив царя за правду стоял. Уж крепко они подружились, и Репка его звал бежать, но тот был человек слабый - отказался. И был там один жиган, три раза обратник, из себя зверь, вроде Пашки, он этого писателя все травил за что-то, а Репка за него заступался жигана изувечил и сам потом убежал. "Так вот и Алеша за меня заступился… Он неспроста на заводе", - говорил атаман. Вот тогда я понял, что такое писатель, а потом забыл, да вот ты напомнил.
Бутылку мы усидели всю, а он все говорит:
- Ты, значит, про завод всю правду описал в книгах?
- Всю. Только не назвал города и фамилии хозяина - этого начальство не позволило бы.
- Так. Значит, писатели-то, как и мы, сказыри… Рассказываем сказки да бывальщины, а имя-то настоящее переменим, ежели про живого говорим либо про какого-нибудь важного… В некотором, мол, царстве, да в некотором государстве жил-был… А имени-то не скажешь. И без имени овца - баран! А кому надо - догадается. Вот, ежели помнишь, я на заводе рассказывал, как атаман Дятел на нашу бурлацкую ватагу напал и как Репка в честном бою один на один этого Дятла зашиб насмерть я мы, бурлаки, у разбойной станицы Дятловой всю их добычу отобрали? Для тебя и для других заводских все это сказка была, а для нас с Репкой - бывальщина. Ну вот я тебе говорю: разве можно правду говорить, ежели бы знали, что сам Репка про себя слушает, что Иваныч-то он и есть!
- Ну вот, друг ты мой, и я той же дорожкой иду. Ну как в моем положении в Москве, примерно, где с разными богатыми и знатными мне возжаться приходится, как мне рассказать по правде о том, что я бурлачил, крючничал, зимогорил, - да мало что было! Ведь мне бы одни не поверили, а другие просто-напросто знаться со мной за позор сочли.
- Праведно… Значит, помалкивай. И опять четыре пальца на губы…
К этому разговору мы снова вернулись за трое суток, которые нежданно-негаданно мне пришлось провести с ним…
Слушал я его, слушал, да и самому захотелось поговорить. Прочел я ему свою поэму "Степан Разин". Каких уж я похвал от него наслышался, - говорить не приходится, а после своей поэмы я прочел ему "Утес" А. А. Навроцкого.
Есть на Волге утес, диким мохом оброс От вершины до самого края…
Как вскипел старик - глаза засверкали.
- Эту песню я слышал. Года три назад на пароходе, на корме сидели пятеро. Они сели в Самаре. Пели эту песню… Говорили, что студенты они… Потом явились капитан пароходный, жандармский полковник, и их разогнали, петь эту песню запретили… Уж как мне хотелось добиться эту песню…
- Изволь, я тебе прочитаю всю.
Особое впечатление произвели последние строки:
…Если есть на Руси хоть один,
Кто с корыстью житейской не знался,
Кто неправдой не жил, бедняка не давил,
Кто свободу, как мать дорогую, любил
И во имя ее подвизался,
Пусть тот смело идет, на утес тот взойдет
И к нему чутким ухом приляжет,
И утес-великан все, что думал Степан,
Все тому смельчаку перескажет.
Слезы на глазах старика, выражение восторженное. Маска слетела прочь.
- Знаешь, Владимир Алексеевич (я ему открыл свое настоящее имя), ведь я сам оттуда, бывал на этом утесе, по-нашему Разин бугор, и сейчас туда еду… Ведь я сам из-под Нижней Банновки родом, а мать моя родом из Данилихи, что у самого бугра…
- Суслик… Уж извини, я тебя так по-старому зову…
- Так и зови.
- Знаешь что, свези меня на Разин бугор. Издали с Волги я его видал, а хотелось бы на нем побывать. Поедем вместе, билет я тебе возьму.
- Ладно, сведу. Тебе надо побывать, ты еще лучше напишешь что… Трудно туда забраться, и никто там не бывал, кроме тех, которые клады ищут… А мужики наши в жисть туда не пойдут. Там, говорят, сам Степан на цепи в пещере прикован.
В это время отворилась дверь, и ввалились два пассажира из местного купечества.