Роднички - Верещагин Николай Александрович 7 стр.


- Тебя не переспоришь. Давай лучше шалаш строить. Он нашел в лесу подходящие жерди, вбил их внаклон в землю, одной жердиной скрепил все наверху - получилась двускатная крыша. Они заделали крышу ветками, из найденной неподалеку лесной копешки натаскали сена, постелили на землю. Получилось замечательное сооружение - уютный маленький домик.

Отирая пот со лба и отмахиваясь от назойливых комаров, они стояли и любовались на свое творение.

- Здорово? - спросил Антон.

- Здорово, Пятница! - с лукавой миной сказала Таня.

- Ты опять за свое! - возмутился он.

В шалаше пахло свежим, еще сохранившим запахи составляющих его трав, сеном. Они съели с хлебом собранную на поляне землянику, напились родниковой воды. Антон чувствовал, что его слегка разморило от жары, от потной работы, от этого медового запаха сена. Он растянулся в шалаше, закинул руки за голову. Таня осталась сидеть, опираясь на руку, склонив голову к плечу.

- Хороший дом мы построили? - спросил Антон. Она, улыбаясь, кивнула.

- Лодка у нас есть, - сказал он деловито. - А то бы мы еще пирогу выдолбили. Правда?..

Она согласно кивнула.

Комары, без спросу вселившиеся к ним, кружили и гудели над головой. Клонило в сон. "Спать я не буду, - сказал себе Антон. - Просто полежу с закрытыми глазами".

…Проснулся он часа через полтора. Солнце скатилось низко, и сквозь кроны сосен косо светило в шалаш. Он повернул голову. Таня спала рядом, положив обе ладони под щеку. Лицо ее во сне было по-детски безмятежно, подсохшие губы полураскрыты, за ними влажно поблескивала кромка зубов. Боясь разбудить ее, он тихо приподнялся на локте. Во сне Таня дышала спокойно и ровно.

Еще недавно рядом с девушкой, которая ему нравилась, с Бубенцовой, например, он нервничал, был во власти привычного неотвязного желания, нечистые мысли были у него в голове, и он не мог себе представить, что вот так спокойно может уснуть в шалаше рядом с красивой девушкой, и она будет доверчиво спать рядом, тогда он не мог представить себе такого, чтобы воображение его не понеслось дальше в одном навязчивом направлении. Ничего подобного не было у него в мыслях сейчас - только светлая нежность. Это светлое чувство было внове ему, оно радовало, но была в нем и какая-то тонкая грусть, причину которой он не понимал.

… Маленькая голубая стрекоза, трепеща, влетела в шалаш, села на Танину руку повыше локтя. Немного полюбовавшись ею, Антон осторожно взял стрекозу за крылышки и выпустил на волю.

Таня шевельнулась во сне, по тому, как дрогнули ее веки, он понял, что она сейчас проснется. Он бесшумно лег и прикрыл глаза. Сквозь полусомкнутые веки он видел, как Таня проснулась, сонно поморгала глазами, потом быстро поднялась, стала поправлять платье и волосы. Тогда и он зашевелился, деланно потянулся и открыл глаза.

- Эх ты, соня, - сказала ему Таня, улыбаясь.

- И долго я спал? - спросил он невинно.

- Долго, конечно. Видишь, солнце уже садится.

- А ты разве не спала?

Уловив что-то в его голосе, она посмотрела на него испытующе.

- Нет. А ты что, просыпался?

- Но если ты не спала, зачем спрашиваешь?

- Да ну тебя, - сказала она, краснея. - Домой пора. В лодке, уже на середине озера, Таня, после долгого молчания, сказала, задумчиво полоская руку в воде:

- А у меня, когда я сплю, наверное, очень глупый вид.

- Неправда, - налегая на весла, сказал Антон. - У тебя прелестный вид. Как у спящей царевны.

Таня покраснела, засмеялась и швырнула в него горсть воды.

Все эти дни в Родничках Антон чувствовал себя прекрасно, дышал полной грудью, не осталось и следа той подавленности, того мрачного недовольства собой, которые преследовали его весь этот год. Ему даже приходило в голову, а не остаться ли тут и после практики, ведь впереди почти два месяца каникул, а никаких особых планов на каникулы у него нет. Каждое утро просыпался он с мыслью о Тане, о том, что и сегодня они поедут кататься на лодке, или отправятся в лес, или просто будут сидеть на берегу озера, и он будет что-то ей рассказывать, а она, распахнув глаза, впитывать каждое его слово. Что бы Антон ни говорил ей, все ей было интересно, все она воспринимала с любопытством и глубоким вниманием, а когда он спохватывался, что для нее, может быть, это абракадабра и скучно, она горячо возражала: "Нет, нет! Мне и правда не все понятно, но очень интересно. Очень!.."

С Таней было хорошо разговаривать: он говорил, а она слушала - она умела слушать. Сидит неподвижно на корме, кулачок, под щеку, уставится на него широко открытыми глазами и слушает. Когда он увлекался, когда нападал на интересную, волнующую его тему, когда бросал весла и начинал размахивать руками, когда поминутно прикуривал погасавшую сигарету, усеивая гладь воды обгоревшими спичками, и говорил, говорил - она смотрела ему прямо в глаза, неотрывно, поглощенно, и движением губ, бровей, ресниц повторяла все его гримасы: он хмурился - и у нее сдвигались брови, он смеялся - и у нее светлело лицо. Странное он тогда испытывал чувство. Ему и приятно было, и немножечко тревожно: слишком уж доверчиво были распахнуты ее глаза, слишком забывала она себя, увлеченная его речами. Это, пожалуй, накладывало на него какую-то ответственность, а он не любил ответственности, ничем не любил стеснять себя. Впрочем, увлеченно развивая свою мысль, он тут же забывал эти мимолетные наблюдения.

А тем для разговоров или, вернее, для лекций, было много. Очень скоро он обнаружил, что, хотя она любит стихи и знает наизусть половину "Онегина", все ее представления о мире еще наивные, добросовестно школьные, что она не понимает, как можно судить о некоторых вещах иначе, чем учат в школе. Со всем пылом и апломбом второкурсника он обрушился на школьные догмы, с которыми и сам-то не так уж давно порвал. Начал он с того, что доказал ей ничтожность и бесталанность некоторых писателей, которых она уважала, и назвал взамен несколько других имен, о которых она даже и не слышала. Увлекаясь, перескакивая с одного на другое, он рассказывал ей о литературе, живописи, философии, о новейших спорах и открытиях в науке, о которых сам знал немного, но для нее и это были ошеломляющие сведения. К тому же, надо отдать ему справедливость, Антон умел об отвлеченных вещах говорить красочно, умел во всем находить актуальное. Сами имена, которые он употреблял, широко известные в университетской среде, для нее звучали таинственно-звучно: Сартр и Камю, Бергман и Феллини, Нимейер и Корбюзье, Боттичелли и Брейгель, Томас Манн и Уильям Фолкнер! Даже знакомые классики, когда он говорил о них, раскрывались ей совсем по-другому. Ей представлялось, что у классиков нет собственно человеческой жизни, а только хрестоматийные биографии, похожие одна на другую, где сказано, что они любили народ, боролись с самодержавием и иногда совершали в своем творчестве идейные ошибки. Оттого все они были как-то на одно лицо, а различались только тем, что носили кто бороды, а кто бакенбарды. Она с удивлением узнала, например, что многие из них были хорошо знакомы друг с другом, печатались в одних и тех же журналах, ходили друг к другу в гости, ссорились и мирились, а между Толстым и Тургеневым дело однажды чуть не дошло до дуэли. И сама история, само развитие литературы воспринималось теперь совсем иначе. Оказывается, что это не равномерный, поступательный процесс, в котором один классик приходит на смену другому, а процесс сложный, противоречивый, в котором все существует одновременно и в напряженнейшей борьбе, и в неожиданном согласии, в котором старое и новое оценить не так уж просто, ибо старое может еще раз пережить новое, а новое внезапно состариться. Везде был спор, напряженный и страстный диалог, была любовь друг к другу и нетерпимость, до разрыва, до пистолетов, общая боль, общие цели и разные пути, разные средства. Был спор, и вопросы, о которых спорили, звучали в названиях книг: "Кто виноват?", "Что делать?", "Когда же придет настоящий день?"

Теперь Тане казалось, что жизнь непостижимо сложна и разнообразна. Ей казалось, что чем больше читать, тем больше противоречий отыщешь в жизни, что книги разъединяют цельную картину мира. Антон же умел найти в книгах и нечто объединяющее. Он называл это диалектикой. Диалектика наглядно объясняла и примиряла противоречия. Все, что в ее понимании от чтения книг распадалось, он потом легко и уверенно складывал, ссылаясь на те же книги. Это было поразительно.

Получалось, что все, что Антон говорил ей, опиралось на диалектику. Диалектику ей тоже объясняли в школе на обществоведении, но у него была какая-то своя диалектика. У Афанасия Ивановича, школьного историка, она была простая и скучная, как теоремы из геометрии, а у Антона диалектика была ужасно сложная, хоть и гораздо интереснее. Пока что Таня лишь с трудом улавливала, что диалектика ничего не признает вечным и неизменным, а все рассматривает в движении и в развитии, что она ни о чем не говорит "да" или "нет", а говорит "да, но…" или "нет, но…", а потом все отрицает отрицанием. Когда он слишком удалялся в теорию, она напрягалась, стараясь его понять, очень уставала, но все равно ничего не улавливала. Ей больше нравилось, когда он на примерах объяснял ей диалектику, тогда в его толковании знакомые понятия преображались. Твердая устойчивая форма их (ее он называл "видимостью") начинала вдруг размываться, а за ней проступало что-то новое, странное и волнующее - это он называл "сущностью".

Когда Таня хотела что-то уяснить себе, она искала аналогию, какой-нибудь наглядный образ. В данном случае по аналогии сразу вспоминался рентгеновский кабинет отца. Гасла красная тусклая лампочка, и в непроглядной тьме за матовым стеклом аппарата человеческое тело преображалось. За этим матовым квадратным окном, как бы повисшим в абсолютной тьме, где рядом невидимо гудели и потрескивали трансформаторы и пахло озоном, за этим окном - если заглянуть - та мясистая человеческая плоть, которая по видимости казалась если не единственным, то, по крайней мере, самым главным составляющим человеческого тела, вдруг оказывалась чем-то почти нереальным, рисовалась лишь призрачным туманным абрисом, за которым проступало другое, невидимое и сокровенное: прямой столб позвоночника, сложные сопряжения костей, параллельные полуокружья ребер, дышащие туманные легкие, темный комочек сердца - все это жило и невидимо работало внутри такого простого снаружи человеческого тела.

Антон в общем и целом одобрил эту аналогию, обратив только ее внимание на то, что внутренние органы, которые с известной оговоркой можно назвать "сущностью" человеческого тела, в отличие от "видимости", не бросаются в глаза первыми и даже под рентгеновскими всепроникающими лучами предстают нам не в грубо обнаженном виде, а прячутся в загадочной туманной дымке, что вполне соответствует природе "сущности", которая избегает резких контуров, ибо она не указывает последний и единственный ответ, а только путь, который ведет к другим вопросам и другим ответам, и так практически до бесконечности, ибо абсолютной истины нет. Ведь если развить найденную аналогию, то внутренний снимок, в свою очередь, является "видимостью", поскольку клеточное строение ткани, которое обнаруживается под микроскопом, никак не просветить рентгеном. То же самое во всех областях жизни и научного знания - ответы на одни вопросы сразу ставят вопросы новые.

Все это Тане было нелегко понять: с непривычки бесконечность ее немножко угнетала и отпугивала, у нее кружилась голова. Возникал вопрос: значит, мы ничего не знаем о мире, в котором живем? Это не совсем так, объяснял Антон, лучше сказать, что мы далеко не все знаем о мире, в котором живем. К тому же надо иметь в виду, что и "видимость" так или иначе дает нам какую-то, пусть неполную, информацию о мире. В обыденной жизни мы не можем оперировать только сущностями, "видимость" тоже нужна, зачастую она удобнее - это сплошь и рядом отражалось в языке. (Засим следовал маленький экскурс в область лингвистики). "Видимость" вредна только тогда, когда она объявляет себя носительницей "сущности", когда ее отождествляют с истиной. Час от часу не легче! Только Таня с грустью распростилась с презренной "видимостью", решив отныне доверять только "сущности", как "видимость" снова восстановлена, хотя и в значительно урезанных, но все же почтенных своих правах.

Также он говорил ей об относительности всего сущего, и она с удивлением обнаруживала, что и вправду, все на свете относительно. Но стоило ей только укрепиться в этой мысли, как на сцену являлось новое слово "релятивизм", в самом звучании которого было что-то холодно-насмешливое, ехидное, и Антон со всей очевидностью показывал ей, что если вовремя не внести необходимые поправки и ограничения в теорию тотальной относительности, то как раз и скатишься в этот ужасный релятивизм.

У него не было никаких твердых законченных правил и формулировок - все нужно было принимать с поправками, подчас очень сложными и тонкими; и к тем поправкам требовались еще поправки, так что у бедной Тани частенько голова шла кругом, и она смотрела, как на чудо, на то, что он, по-видимому, каждую свою мысль легко с этими поправками согласовывал, ориентируясь в них с завидным искусством. А ей стоило лишь задуматься над поправками, как основная мысль ускользала из головы. "Это потому, что я глупая", - печально думала она.

Таня не понимала, что все это он знает из книг, что в книгах все это есть, ей казалось, что все он выдумал сам, сам обо всем догадался - ее поражало, до чего же много он знает, хотя (мы-то с вами понимаем это) знал он немного, а просто был из числа тех неисправимых теоретиков с развитым ассоциативным мышлением, которые, посвятив изучению предмета один день, могут потом бесконечно толковать о нем, анализировать на все лады, которые, начав с любой мелочи и переходя от одного к другому, в конце концов доберутся до устройства миров. Иногда, слушая его, Таня вдруг становилась печальной, а когда он начинал допытываться, в чем дело, говорила, вздыхая, что она ужасно глупая и ничегошеньки не знает, а он такой умный… Он не раз уже говорил ей, чтобы она перестала страдать по этому поводу, доказывая ей, что он не такой уж умный, а она не такая уж глупая, как ей кажется, и что глупо, наконец, все время повторять это, но все равно нет-нет, а посреди оживленного разговора она вдруг сделается грустной, замкнется в себе и лицо такое горестное; однажды даже заплакала, а когда он стал допытываться, что с ней, прошептала с глубоким вздохом отчаянья: "Я такая глупая!" Он даже чертыхнулся в сердцах. Он тут, конечно, ее не понимал, а для нее все это было важно, потому что она видела в этом какую-то разделяющую их пропасть, а ведь она уже любила его, хотя обоим все это еще казалось милой дружбой.

Опираясь на свою диалектику, которая так не походила на диалектику Афанасия Ивановича, Антон все мог объяснить и все подвергал беспощадному анализу. Направление анализа у него чаще всего получалось критическим. Он находил вопиющие недостатки и противоречия там, где, казалось, все было устроено наилучшим образом. Часто, даже начав за здравие, он кончал за упокой. Ему не нравилось все: как люди живут, как мыслят, как они относятся друг к другу, как воспитывают детей. Он доказывал, и становилась ясной его правота, что все это можно делать лучше, разумней, что мешают этому косность, нетерпимость, трескучая демагогия, беспринципность, нежелание считаться с реальностью, стремление старыми методами решать новые задачи и так далее, и тому подобное.

Таня слушала, и лицо ее делалось горестным.

- Значит, все плохо? - спрашивала она опечаленно.

- Почему? - оторопело спрашивал он.

- Ну… получается так. Тебе, наверное, очень грустно - ведь ты так ясно видишь все недостатки. Я вот раньше думала, что все хорошо… почти все… - поправилась она. - А теперь тоже вижу, что все плохо, и мне очень грустно.

- Ну конечно… - неуверенно говорил он, - хорошего, в общем-то, мало, но и отчаиваться не следует. Счастье не в том, чтобы пребывать в безмятежном незнании, а в том, чтобы все знать об этом мире, каков бы он ни был. Не заслоняться видимостью, а бесстрашно постигать сущность.

Она, конечно, была согласна с ним, но и прежней, такой простой и понятной видимости было немного жаль.

Боюсь, что мой герой несколько поусох в глазах читателя на протяжении последних страниц. Теперь, кажется, иначе как рассуждающим или критикующим, его и представить себе нельзя. Это не так. Конечно, строить всякие мысленные комбинации и критиковать было, если можно так выразиться, его "сущностью", но и радоваться жизни он умел. Очень даже умел, и в Родничках радовался, как давно уже не приходилось. Сам воздух Родничков, лес, озеро, освобождение от надоевшей к концу года рутины лекций и экзаменов, милая дружба с Таней - все это оказывало на него благотворное действие: он теперь каждое утро, потягиваясь после сна, неизменно улыбался в предвкушении дня. Все эти сложные противоречия, запутанные проблемы и несуразности жизни, которыми он частенько повергал в уныние бедную Таню, не так уж его огорчали, как можно было ожидать. Если уж суровые отшельники, которые клянут земную юдоль, иногда в погожий денек невольно умиляются, взирая на мир божий, то что же говорить о нашем герое, который был молод, здоров, а потому и в несовершенной действительности находил много приятного. Как истинный философ, он теоретически и практически умел проводить границу между реальным и идеальным. Не умел только забывать о ней.

Когда Антон начинал ощущать в горле сухость от длинных разглагольствований, а в Таниных глазах замечал легкую отупелость, он обрывал свои рассуждения и опять брался за весла. Они подплывали где-нибудь в тихом месте к прибрежным камышам, забрасывали, наконец, удочки, но, если рыба не клевала, у них не хватало терпения подождать, они раздевались и с шумом бросались в воду. Они заплывали далеко, барахтались, боролись в воде и поднимали такой гам, что потревоженные кулики с писком улетали вдоль берега за дальние камыши.

Если вода была особенно чистой, они ныряли с открытыми глазами, и в зеленоватой толще воды, пронизанной льющимся сверху желтым солнечным светом, в скользящих пятнах этого приглушенного света тоненькая фигура Тани с развевающимися в воде черными волосами, гибко и плавно скользящая над сплошной массой водорослей, тянущихся со дна, была по-русалочьи изящна. Таня ему нравилась, но Антон так и не поцеловал ее еще ни разу, всякий вечер откладывая это на завтра, словно боялся что-то испортить в их легких и чудесных отношениях, о возможности которых прежде даже не подозревал.

Накупавшись, они в изнеможении лежали на песке, жевали бутерброды, ели собранные в лесу ягоды, болтали о том о сем, а то и молчали в полудреме, и тогда вокруг были только плеск волны и шелест листьев. Вода - как зеркало, и где-то в глубине плыли грузные, отраженные озером облака. Столетние ивы тянулись ветвями к воде, а навстречу им тянулись их отражения. Пестрые бабочки и прозрачнокрылые стрекозы летали над водой и над берегом, с тонким писком проносились иногда стрижи, и даже осмелевшие кулики появлялись в своих владениях и расхаживали у воды, недовольно косясь издалека своими маленькими круглыми глазками.

Назад Дальше