Сочинения в двух томах. Том второй - Северов Петр Федорович 13 стр.


- Про Черевко я слышал, конечно… Лоцманского роду человек, - сказал бакенщик неопределенно. Неторопливый, безразличный к рассказу боцмана, он достал кисет, набил табаком самодельную трубку, в молчании выкурил ее, выбил о край столика пепел и спросил с неожиданной понимающей улыбкой:

- Что же ты медлишь, начальник? Может, не по вкусу вино? Лучшего не сыщешь в самом Измаиле…

- За угощение спасибо, - сказал боцман.

- Для добрых людей… Чем богаты…

- Или ты проверил нашу доброту? Не то для проверки ей надобно…

Трофим только повел лукавыми глазами и спрятал улыбку в курчавой бороде.

- Значит, покрепче специю просишь?

- Оружия прошу, - сказал боцман. - Однако где ты его возьмешь? "Гостей" бы ночью подкараулить - были бы у нас и автоматы, и патронов запас…

- Вон оно что, - проговорил Трофим задумчиво и вдруг спросил удивленно: - А что же ты сразу не сказал? Оружие я достану.

Боцман сорвался с места, вцепился в плечи Трофима и так его встряхнул, что на столе запрыгали стаканы.

- Золотой человек!.. Трофимушка… Неужели достанешь?

- Да погоди ты. Не тряси… Раз сказано - сделано. Есть надежные люди. Издавна к расчету с боярами "гостинцы" берегли. А Гитлер, паскуда, боярина похлеще…

Тогда несколько рук одновременно потянулись к вину, и лица матросов стали светлее.

Утром бакенщик начал собираться в путь. Боцман спросил его: надолго ли? Трофим ответил неопределенно:

- Если не задержат - к вечеру вернусь. Я ведь не сразу на хутор… На Маячном думаю побывать; про судьбу капитана разведать… Теплится искра: а может жив? Ну, потом надо же знать, сколько их там собралось?

- Повесят они тебя, - сказал Иванихин. - Все дело нам спутаешь и сам пропадешь…

Трофим усмехнулся.

- Ну, дудки… Я пятнадцать лет на реке. Я человек ценный. По паспорту я румын. И язык романешту, как свой, знаю. А только дело говоришь - своих они могут прислать сюда, для проверки. Поэтому, как завидите лодку, ступайте, гости милые, в камыши; ручьем идите, чтобы следа не осталось. На меня ты надейся, начальник. Я ведь не ветром занесенный. Я из Татар-Бунара.

Часа через два, может быть, больше, к берегу причалил немецкий моторный бот. Первым на берег сошел Трофим. Человек тридцать солдат окружили избушку, осмотрели сарай и погреб, потом разбрелись по камышам.

Матросы наблюдали за ними с дальнего пригорка, из-за разрытого ветром каменного пласта.

Было уже за полдень, а солдаты бродили в густой чащобе, среди рытвин и кочек болотных, собирались на поляне и снова расползались кто куда. Селиванов предлагал передушить их по одному, но боцман сказал сердито:

- Ерза ты неспокойная… Пустая голова! Простую операцию не разбираешь…

Возвращаясь на остров, "гости" увезли и Трофима. Там он пробыл всю ночь, и почему-то в течение всей этой ночи с острова доносилась стрельба и почти до зари пылали ракеты.

Думал Иванихин, что не вернется Трофим, тяжко вздыхал, говорил сокрушенно:

- Только я виноват… Я - один… Что ж, судите, братцы, как хотите…

Беспокойство боцмана было, однако, напрасным. На заре, едва лишь затлелись облака, - легкий каюк бакенщика показался на реке.

Сначала подумали матросы: бакенщик пьян. Шел он шатаясь и все время оглядывался, смятый соломенный бриль снимал и крестился. И странную историю поведал Трофим, клялся, боясь, что не поверят, бил себя в грудь и снова клялся, - жалко было на него смотреть.

Вот что произошло на Маячном за эти сутки… Оказывается, немцы похоронили трех человек. Бакенщик видел могилы, и новенькие каски на крестах. Были среди них и раненые: ефрейтор, с простреленной рукой; солдат, сплошь обмотанный марлей; какой-то мальчишка с железным крестом, с двумя синячищами под глазами… Сколько было раненых - Трофим не мог точно сказать, то ли семь, то ли восемь… Над могилами стояла виселица, и на ней, на крюке, вбитом меж ребер, висел капитан. Он весь был исхлестан, исполосован, только глаза его да руки уцелели. Глаза были открыты, а руки вытянулись до колен. Страшное было в этих открытых глазах. Они как будто смеялись.

Красноволосый, угреватый майор, тот самый, который допрашивал Трофима и приезжал на берег с обыском и разведкой, весь вечер пил шнапс, ругался, кому-то грозил. Все остальные его боялись. Но, по-видимому, он и сам боялся кого-то. Он затихал вдруг и опускал голову над столом.

- Капут… Фридрих… Фридрих… - Эти слова он повторил, наверное, сотню раз. Капитан ухлопал какую-то важную персону. Вот в чем тут была причина. Все они пили, и все были грустны, а этот, красноволосый, как будто взбесился. Три раза выбегал он из домика, к виселице, и здесь было слышно, как разряжал он в капитана всю обойму пистолета.

Постепенно он допился до чертиков, голову свесил, стал несуразное что-то бормотать, а потом вскочил, будто обжегся, и схватил кухонный нож.

- Глаза… - сказал он очень тихо. - Они смеются… Они надо мной смеются, дьявол! - и выбежал из дома.

Почему-то теперь он долго не возвращался. Маленький ефрейтор, с подвешенной к шее рукой, сказал:

- "Операция", как видно, затянулась… Или, может быть, командир отдыхает? Он много сегодня "взял"…

Денщик зажег фонарь и пошел за майором… Потом… Потом все услышали его крик. Он вбежал в горницу, с размаху ударился о косяк двери и упал.

- Наш майор… - кричал он, - наш добрый майор… Майн гот! Мертвый моряк задушил майора!..

Кто-то из офицеров швырнул в него бутылку.

- Этот идиот пьян…

Но туда, к развалинам маяка, уже бежали солдаты. Загорелись факелы, замелькали фонари. И еще раз поклялся Трофим, что видел он своими глазами два тела, сплетенные в траве. С обрывком веревки, уже оплетенной вокруг шеи, с открытыми, смеющимися глазами, капитан держал в могучих руках рыжего майора.

Не простым, как видно, офицером был этот майор. Важный, холеный, весь в блестках и нашивках, в ленточках, в черепах. Недаром не только солдатня - и офицеры взгляда его страшились. А теперь он распластался, будто громом сраженный, будто стремясь еще укрыться от смеющихся капитановых глаз.

Всю ночь они стреляли, обыскивали остров, жгли ракеты, словно пытались ночь разогнать. Нет, они отгоняли страх. Они ходили группами, стараясь держаться поближе друг к другу, опасаясь каждого вздоха волны, каждого отблеска на гребне.

Смешно подумать, чтобы на этом клочке земли могла укрыться малая пичуга ночная, не то, что человек. Грозен и сумрачен был Дунай в сполохах огня и света. И если нашлись здесь грамотные люди, когда-нибудь читавшие книги, - эти кровавые струи Дуная могли бы им напомнить суворовский Измаил.

Молча выслушал боцман Трофима, брови, нахмурил, жесткий ус закусил:

- Три раза обошел я вокруг света, в ледяных и в жарких краях побывал и разных кудесников видел, а тут очень уж темное дело, старина… Однако у нас своя есть задача. Сколько их на Маячном, говоришь?..

- Человек пятьдесят, не боле.

- Ты можешь доставить пулемет?

- Сегодня привезу, - твердо сказал Трофим. - И винтовок, и патронов достану… Только сам я на Маячный не пойду.

- Ладно, - согласился боцман. - Значит, с полсотни их будет, говоришь? Простимся под вечер, и дашь нам по дружбе, Трофимушка, малость еще винца.

Пулемет, три ленты к нему, ящик патронов и пять винтовок засветло откуда-то из плавней привез Трофим. Неведомый, свой человек, кланялся через бакенщика матросам, сожалел, что важными делами занят, - не может участвовать в добром деле и душевно желал удачи.

Выпили матросы по чарке старого, на редкий праздник сбереженного вина, оружие внимательно осмотрели и синими сумерками двинулись в путь.

Первого часового боцман Иванихин снял сам. Снял он его неслышно и быстро - даже упасть не позволил, на руки подхватил. Тогда убедились матросы, какое это верное дело в налете - пластунское искусство, - трава перед боцманом не шелохнулась, и камень не хрустнул, и чуткий песок не прошуршал, пока не сверкнула сталь.

Был он по-домашнему деловит и все приказы отдавал без слова, одним движением приподнятой руки. В минуту, когда по палаткам, по рыбачьему домику, по катеру из-за могил, от виселицы, грянул пулемет, матросы поднялись и пошли в атаку. Было у них только пять винтовок. Шел Гончаренко в рукопашную с обломком серпа, стиснутым в руке. Сгоряча он первым очутился у крылечка, с прыжка, одним ударом повалил офицера, поднял его, словно полено, и грохнул черепом о крыльцо. Маленький ефрейтор три раза выстрелил в Гончаренко. Руку и плечо прострелил. Но теперь у матроса был кортик, и с этим, с маленьким, да еще подбитым, недолгая была возня…

Тогда кто-то из них крикнул испуганно:

- Он опять поднялся… мертвый моряк!

И все они рванулись на берег, к длинным сходням, перекинутым на палубу катера. Здесь их и накрыл пулемет. С полдесятка солдат бросились к боту, но там, на баке, уже стоял здоровенный детина с багром в руках.

- Молодчина, дружище! - крикнул ему боцман. - Прямо по башкам молоти!..

Катер сорвался с якоря и поплыл по течению, к морю. Утром его заметили матросы на последнем, дальнем, перекате. Видно, крепко, всем днищем, засел он в илистую гряду.

Четыре гитлеровца остались на острове в живых. Они сидели в зарослях дрока, за развалинами маяка. На них случайно натолкнулся Селиванов. Он сразу залег, готовясь открыть огонь, но те поспешно встали и подняли руки. Он привел их к домику и усадил на землю, у крыльца.

- Шабаш, ребята! - скомандовал боцман. Он думал было, что баталия повторится, и уже набивал патронами карманы. Однако Селиванов сказал, что это - последние, - он исходил весь остров вдоль и поперек.

- Жаль, нету с нами Трофима, - заметил Иванихин шутливо. - Тут бы он разобрался в чудесах. Страху вчера такого нагнал, понимаете… Сказано, темный человек…

Но задумчивый Гончаренко, весь опутанный бинтами, сказал:

- Они кричали… Я это слышал… Они кричали: "Мертвый моряк… он опять поднялся…" Да, так они кричали. Я по-немецки разбираюсь. Я в Гамбурге двадцать три раза бывал.

Боцман поморщился. Нахмурил брови.

- Ну, что это за чертовщина опять? А ну-ка приведи одного пленного…

Пленный робко остановился на пороге, и хотя Гончаренко не был знатоком немецкого языка, пленный сразу понял вопрос.

- О, да!.. - забормотал он испуганно. - О, это действительно… Невероятно!

Боцман потрогал веки, незаметно ущипнул себя за руку, оглянулся и сказал решительно:

- Уйдем отсюда. Не все еще понимает слабая человеческая голова. Что же ты задумался, Юрко? К вину не прикоснулся? А я любовался, как ты "работал" на боте. С размаху, багром их по башкам! Бот наш теперь, братцы… Наш! Вон как махнем мы через море, курс - Севастополь… Так держать!

Но Юрко сказал, что на боте он не был. И никто из матросов даже ног не замочил, не то, чтобы по пояс к боту брести.

Озадаченный боцман молча смотрел на пленного. Тот старался держаться спокойно: светлые брови его часто вздрагивали, капельки пота покрывали запыленные щеки и нос. Сначала боцману показалось: пленный корчит гримасу. Тот глупо вытаращил глаза и разинул рот, показывая щербатые зубы. Уже потянулся было Иванихин к увесистой дубинке под столом, но пленный визгливо вскрикнул и отшатнулся, словно ветром смело его с крыльца.

Иванихин медленно обернулся к окошку. Не просто бледным - зеленым стало его лицо. Он сжался в комок, встал и попятился к печи. Вдоль берега, от бота, неторопливо шел капитан.

Был он только в тельняшке и трусах, с пятнисто-красной повязкой на голове. Шел он неторопливо, опираясь на палку, время от времени поглядывая на реку.

И притихли матросы, увидев своего капитана. И стали рядом с боцманом, неотрывно глядя через широко открытую дверь. А он не торопился. На светлом крылечке сначала легла крутая, резко очерченная его тень.

- Не верю, - проговорил боцман глухо. - Это уж, братцы, выше моих сил…

Ступени крылечка заскрипели - в горницу вошел капитан. Он вошел уверенной, твердой походкой, голову выше вскинул и глаза его засияли.

- Боцман!.. Ястребята мои!..

Но боцман отодвинулся еще дальше в угол, глаза его посоловели, и жесткие усы встали торчком.

- Откуда ты явился, бессмертный? - спросил он строго, голосом торжественным и напевным, будто с амвона читал.

Капитан ничего не ответил. Он подошел ближе, сел к столу, взял кружку с вином, жадно отпил половину.

- Да ведь был ты убиен и повешен, - еще торжественнее пробасил боцман.

Теперь капитан закачался от хохота.

- Ну, настоящий псаломщик!.. Да выкинь ты бредни пустые, старина… Они повесили Максименко. Они подумали - он в них стрелял. Видел я, как измывается над прахом Степана этот рыжий, выждал минуту - и задушил, и в мертвые руки Максименко отдал, для страху. То-то был тут переполох!

- А как же тебя не нашли? - удивленно прошептал боцман. - Они весь берег обшарили, каждый камень и куст…

- Я в боте прятался. Бот все время стоял пустой.

Такого грохота опрокинутых табуреток, такого ликующего крика, такого веселья не видывал маленький рыбачий дом. Матросы рванулись к своему капитану, в первые минуты ничего не мог он понять - его душили в объятиях, гладили руки, плечи, лицо, Селиванов целовал распутавшийся край бинта, а боцман упал головой на стол, и плечи его затряслись от рыданий, как от приступа кашля.

Вечером бот уходил в море. Широко и плавно несся в синем просторе Дунай - могучая, родная, заветная река. Медленно плыли сказочные берега ее… И сказочной казалась матросам жизнь - бессмертная, чудесная для отважных.

Северянка

Мы покинули порт в начале августа, в синие сумерки, легко спустившиеся над взморьем, и мне запомнился тот прощальный вечер - сияние города, смутные отблески портовых фонарей; ветер, доносящий степную, сладкую горечь полыни, и удивительный звездопад… Астрономы называют это явление звездным дождем. С моря оно выглядит особенно грандиозно. Десятки медленных молний движутся в небе, срываются серебряными шарами, то круглые, то хвостатые, словно диковинные огненные рыбы, плывут и барахтаются в дымчатой глубине. Отраженный свет метеоров зажигает глубины ручьистым огнем, и уже невозможно различить морского простора - нет моря, нет зыбкой волны, - в небе, в бесшумном рою светил и мерцаний плывет наш волшебный корабль.

Ночную вахту нес штурман Чапичев. С первого взгляда он многим казался нелюдимым, этот молчаливый человек, коренастый, плечистый, с угловатой походкой. Он носил бакенбарды и короткую бороду, что придавало его облику несколько старомодный оттенок. Внимательные глаза пристально смотрели из-под низко надвинутого козырька фуражки, собеседнику могло показаться, что штурман изучает его недоверчиво и недружелюбно. Тем более неожиданной была его улыбка, так преображающая хмурое лицо, - открытая и удивленная, - она словно освещала в нем то, что он старательно скрывал: его спокойную доброту.

Я познакомился с Чапичевым год назад и еще тогда заметил: матросы любили его, пожалуй, больше, чем других штурманов, хотя он избегал малейшего предпочтения перед другими. В отношении матросов к нему была не выраженная ни жестом, ни словом; по-мужски сдержанная теплота.

За год плавания на "Гагаре" я знал о Чапичеве не больше, чем в первый день. Матросы считали его домоседом, конечно, корабельным, а не береговым. Даже теперь, когда судно покидало Одессу на год, может быть, на два года, он оставался в своей каюте или охотно нес вахту за других, говоря, что в Одессе у него нет родных, а бродить по городу надоело.

Днем и ночью на палубе, на мостике, у парадного трапа звучали его шаги. О его приближении легко было узнать по громкому звуку шагов и резкому стуку кованой палки. Он никогда не расставался со своей "палицей", купленной где-то на пирейском базаре. В нее была искусно вделана зажигалка и футляр для трубочного табака. Но не в этом причина, по которой за Чапичевым укрепилась кличка "Регулировщик". Он не мог без палки ходить на тяжелом жестком протезе, стеснявшем движения, особенно в шторм, на шатких палубах и трапах, словно ускользающих из-под ног.

Еще в первые месяцы войны, когда у окраин Одессы шли бои, когда на порт, дымившийся сплошным пожаром, сотнями рушились фугаски, Чапичев, работая шкипером на моторном боте, лишился ноги.

Он не оставил морской службы. По возвращению из госпиталя он снова попросился на корабль. Ему пришлось пройти добрый десяток врачебных комиссий - спорить, доказывать, убеждать, - но он настоял на своем. Он не мог представить себе другого места в жизни, другой деятельности, кроме службы во флоте.

Капитан, к которому был направлен Чапичев после госпиталя, остался доволен безногим штурманом. Чапичев был ревностным служакой, скромным, преданным делу моряком.

Сколько я его помню, он всегда был занят каким-нибудь делом, обязательно "важным и срочным", - так он обычно говорил о любой работе на корабле. Его привыкли видеть среди матросов, то на шаткой подвеске, с которой чернят борт, то в тесной подшкиперской за разборкой разных тросов и концов, то в штурманской рубке за морскими справочниками, которые он прилежно изучал.

С особой тщательностью, даже любовью, целыми ночами напролет он раскладывал и проверял карты предстоящего рейса, готовясь к нему. Вот и сейчас карты морей и океанов, сложенные аккуратной стопой, лежали в штурманской рубке на столе, рядом со строгими томами лоций. Большой наш маршрут: Одесса - Анадырь. Он охватывает почти всю Азию. Прежде чем направиться к Стамбулу, судно должно было зайти в порт Феодосию, взять дополнительный груз и судового врача. И хотя дорогу в Феодосию матросы называли "трамвайной", верный своим правилам Чапичев вывесил над столом подробную карту этого сектора моря. В картах, в работе, в книгах, в тысяче корабельных дел он был весь, Чапичев.

Он не любил рассказывать о себе - до сих пор никто не знал обстоятельно истории его ранения; не любил разговоров о женщинах, особенно если эти разговоры носили сколько-нибудь грубый оттенок. В маленькой каюте своей он бережно хранил две женские фотографии. Одна из них - фотография старушки в черном чепце, вероятно, матери; вторая - девушки. Говорили, что, судя по фото, девушка была исключительной красоты.

Я думаю, это о ней наш второй штурман Катарадзе однажды говорил восторженно:

- В Сибири, на Мурмане, в Заполярьи встречаются женщины, как самородки в россыпях. Может быть, природа Севера в них отражена. Нигде не встречал я на свете спокойнее, увереннее красоты…

Впрочем, в штурмане Катарадзе нередко проявлялся романтический пыл. В Суэце был случай: английский чиновник, низенький, очкастый, в пробковом шлеме, ударил стэком грузчика-негра. Судовая буфетчица Таня сказала, что стыдно, позорно так поступать. Англичанин в ответ выругался по-английски. Это услышал Катарадзе. Он знал английский язык. Через три секунды он стоял перед чиновником, торопливо снимая с руки белую перчатку. Англичанин был близорук и, видимо, мало осведомлен о понятиях чести. Он удивленно поправил сбитые очки, поднял перчатку и долго рассматривал ее с недоумением, силясь понять, что за странный подарок?

Капитан вызвал штурмана и сказал:

- Вы что же это, милый мой, в рыцарские времена живете? Да разве такого перчаткой? Такого тем, что в перчатке… Однако не нужно скандалов. Все равно окажется, что вы виноваты…

Катарадзе был честен и прямодушен. Он горячился:

- Позвольте мне отвечать!..

Назад Дальше