Сочинения в двух томах. Том второй - Северов Петр Федорович 2 стр.


- Не понимаю! - изумленно говорит Абу-аль-Фариде.

Песня на барже то стихает, то становится громче, она бесконечна и безрадостна, как пустыня вокруг. Мы молча слушаем ее, глядя на берег бухты. Черные, без крыш, мазанки ютятся на бугре. Поселок похож на пожарище. Густыми струями нам ним течет зной. Но выше, над серыми вулканическими оползнями скал, все еще брезжут отсветы океана.

- Печальная земли, - заключает кто-то из матросов.

Песня умолкает на минуту, и в тишине мы вдруг слышим исступленный человеческий крик.

Абу-аль-Фариде вздрагивает, приподнимается на колено.

- Что-то случилось, - говорит Вася и бросается по трапу на мостик.

С палубы поднимается вахтенный штурман Стрельцов. Он чем-то расстроен, губы его дрожат, на полных юношеских щеках выступают красные пятна.

- Где радист? - спрашивает он издали и, заметив Абу-аль-Фариде, направляется к нам, - Я очень прошу вас, - говорит он взволнованно, - передать этому надсмотрщику, что у нас запрещается бить людей, Запрещается, хотя бы и не наших подданных… что мы в последний раз его предупреждаем. Иначе… мы его самого вышвырнем на баржу!

Абу-аль-Фариде вежливо кланяется в ответ. Он заметно смущен. Пальцы его мнут край покрывала.

- Лучше бы не делать этого, - наконец говорит он, и черное лицо его опять становится неподвижным. Теперь все мы смотрим ему в глаза. Они снова спокойны и тусклы.

- Что знаем мы? - говорит он печально и нараспев. - Мы знаем путь неизбежного, люди.

- Ну, проповедничек, - раздраженно гудит боцман. - Араб не предаст араба?..

- Я прошу передать, - настаивает Стрельцов.

- Хорошо, - так же спокойно соглашается Абу-аль-Фариде. Он медленно поднимается и идет к трапу, высоко и прямо неся свою черную голову на неподвижных плечах.

Я и Степанов идем вслед за ним.

Над палубой клубится знойная пыль. Голые черные люди бегут бесконечной вереницей. С баржи, вверх по мосткам, плывет долгий, тоскливый крик. На мостках, у самого борта, стоит высокий, одетый в грязный халат араб. В его руке длинная бамбуковая палка. Он один спокоен над этой черной сутолокой нищеты.

Абу-аль-Фариде подходит к надсмотрщику сзади, осторожно кладет на плечо ему руку. Тот быстро оборачивается: у него длинное, сухое, как у мумии, лицо с желтыми оскаленными зубами. Нам непонятно сначала: он смеется или до крайности разозлен. Они говорят несколько минут, и мы издали следим за изумленным лицом араба. Да, он смеется, изумляется, с ног до головы разглядывая Абу-аль-Фариде.

Низко наклонив головы, люди бегут к трюму, плечи их костлявы, глаза полузакрыты. Они не останавливаются ни на миг, и только в краткие перерывы, когда, обессилев, умолкает песня, слышно их тяжелое дыхание и еще - слабый плеск моря.

Надсмотрщик значительно выше Абу-аль-Фариде. У него длинная, крепкая шея и что-то птичье в замедленном повороте головы. Мне видно, как под кожей его сокращаются пухлые шейные жилы. Он все еще слушает Абу-аль-Фариде, но узкие глаза его косят вслед торопливым сгорбленным спинам.

Движение неожиданно замедляется на несколько секунд. Молодой белозубый араб останавливается на площадке помоста. Он смеется и никак не может удержать корзину на плече. Вдруг он протягивает вперед руки. Он похож на слепого. Он ощупывает воздух, как стену. С шумом корзина катится вниз. Подняв руки и все еще смеясь, весь в черном поту, он опирается на эту невидимую стену, и она внезапно рушится перед ним. Так он и падает навзничь с неподвижной белозубой улыбкой на лице.

Палка взлетает прямо над головой Абу-аль-Фариде. Он поворачивается и медленно сходит на палубу, все также бережно неся свою черную голову над шатким помостом. Белое покрывало сползает с его плеча.

Песня не затихает и теперь. Она звучит еще громче. И, качнувшись от удара палки, маленький седой грузчик нерешительно переступает через голову молодого араба.

Я и Степанов бросаемся на помост. Брови надсмотрщика переламываются от гнева. Он визгливо кричит, весь сведенный судорогой, когда Степанов хватает его за плечо. Я вырываю палку и швыряю ее далеко за борт.

Сразу все останавливается вокруг. Становится очень тихо. Слышно, кажется, как на брезенте оседает угольная пыль.

С мостика доносится голос Васи:

- Правильно, ребята! Я предупреждал его, подлеца…

И одновременно неожиданно резкий голос Абу-аль-Фариде:

- Не смейте этого делать!..

Мы поднимаем грузчика и несем его к мачте, в тень.

Арабы уступают дорогу, они идут вслед за нами плотной молчаливой толпой, они окружают товарища, и над палубой несколько минут стоит знойная тишина, в которой слышно только сдержанное дыхание и слабый плеск зыби. В этой долгой, томительной тишине явственен, физически ощутим какой-то близкий предел. Вот, еще минута - и что-то случится.

Но теперь надсмотрщик приходит в себя. Он хрипло ругается, грозит нам кулаками и через несколько минут уезжает на берег, к губернатору, с жалобой на нас. Почему-то имеете с ним уезжает и Абу-аль-Фариде.

Вечером на лоцманском катере английский чиновник приезжает для объяснений с капитаном. У него зеленое от малярии лицо. Он пьян. Вахтенный едим удерживает его на трапе.

…Мы стоим на палубе, глядя на берег, погруженный в закат. Он медленно опускается под тяжестью ночи.

Проходя вдоль палубы, боцман останавливается у перил.

- Гляди-ка, ребята… - шепчет он удивленно, и руки его впиваются в поручни.

Внизу, на корме катера, стоит высокий полисмен-араб. Заметив нас, он поспешно отворачивается, но я успеваю узнать черное неподвижное лицо Абу-аль-Фариде.

- …Шпион… стерва!.. - гремит боцман, поднимая тяжелый кулак. Полисмен отворачивается и торопливо сходит в рубку катера, прямо неся свою черную голову в белом шлеме.

…На восходе мы поднимаем отходный флаг. Я стою у штурвала. Без порывов, сплошным дыханием, с океана идет муссон.

С мостика раздается звонкий голос штурмана:

- Вира… якорь!

- Есть! - откликается боцман, и, громыхая якорными канатами, корабль разворачивается навстречу заре. Черный поселок угольщиков остается за кормой. Медленно плывет выжженный берег. Он мертв. И все мертво вокруг в желтом, тяжелом тумане: дальние причалы, баржи, даже прибой. И только впереди, за мысом, пенится высокая зыбь.

Мы проходим у самых скал, и вот всем телом я ощущаю первый слабый рывок волны.

Неожиданно из-за скалы наперерез нам выносится легкая белая шлюпка. Круто кренится парус и, затрепетав, опадает совсем. На корме, у рулевого весла, широко расставив крепкие ноги, стоит высокий голый араб. Он что-то кричит нам, размахивая руками, и, ловко подрулив, цепляется за шторм-трап. Судно не замедляет хода. К фальшборту подбегает Вася. Они говорят о чем-то несколько минут…

Я беру лево руля, серый мыс остается позади, он тяжело движется, как заслон, наглухо закрывая страшную бухту.

Высокая зыбь швыряет шлюпку. Вслед нам араб еще долго машет руками. Издали кажется: он хочет лететь.

Мы входим в пролив. Берег Аравии желт и пустынен. Справа дымится Африка; прямо - сплошной, без горизонта, океан.

Вскоре Вася приходит в рубку. В руках у него какая-то запыленная ветка без листвы. Он внимательно разглядывает ее, улыбается, качает головой.

- Вот так подарок, - говорит он весело в кладет ветку на стол.

Я не верю сначала. Но Вася громко смеется.

- Это тебе. От араба… От того, что вчера на погрузке упал. Что бы это означало? Не понимаю.

Он думает несколько минут.

- Дерево - алоэ называется. Запомни, - говорит араб. - Алоэ! Я думал, он шутит, хотел выкинуть, - так он затрясся, руками замахал… Ну, мудрецы эти арабы…

К вечеру вся команда узнает о "подарке". Мне и Васе достается на этот раз. Больше всех шутит боцман, вспоминая ученого шпика Абу-аль-Фариде.

- Эй, ты, философ! Где твоя ветка?.. - громко хохочет он.

Проходя мимо, сдержанно улыбается капитан. Он тоже уже знает о "подарке".

Разозленный Вася уходит в каюту и закрывается на ключ. Но и там ему не дают покоя. Кочегар Сердюк уныло дежурит у двери.

- Отдай, Вася, дрова… топить нечем!

Мы сидим на спардеке, когда Вася опять появляется среди нас, сияющий, с большим черным словарем в руках.

Боцман снова трясет усами, но Вася идет прямо к нему.

- А ну-ка, старый морж, послушай, - говорит он и, раскрыв книгу, читает нараспев: - Алоэ - растение пустыни, остающееся серым и чахлым в течение сотни лет, - слушай, старый морж!.. - но затем внезапно дающее куст огромных красных цветов… Ну, старый крокодил?..

На палубе становится тихо. Мы все оглядываемся назад. В рыжем пламени солнца, в песчаных ветрах лежит большая, древняя страна.

С юга сплошным дыханием идет муссон.

Глубоко, под самым килем, слышно упругое движение океана.

Мы еще долго смотрим вдаль, жмурясь от большого низкого солнца.

- А какое слово, - вдруг изумленно говорит боцман. - Алоэ! Сигнальное слово, ребята…

Есть такой остров - Перим, у самых "Ворот Слез". Ночью; в настороженной тишине, там явственно слышен гул океана.

Далекие берега

В Адене нас попросили взять пассажира до Сокотры. Мы шли в Коломбо. Дикий, пустынный остров Сокотра, расположенный на востоке от мыса Гвардафуй, лежал на нашем пути. Пассажир оказался сторожем маяка, и только поэтому, из чувства морской солидарности, капитан принял его на борт нашего грузового корабля.

Вечером пожилой, небритый, сопровождаемый пятью носильщиками человек подъехал на катере к трапу "Большевика". Ему отвели каюту, и он до поздней ночи укладывал свои чемоданы, покрикивая на арабов, угрюмо пыхтя длинной трубкой, Потом он поднялся на спардек, неся в правой руке бутылку виски, в левой - большую пачку табаку. Его, видимо, очень озадачило, что матросы отказались пить. Тогда он выпил сам и сразу же начал рассказывать о себе.

- Моя фамилия - О’Коннер, - сказал он. - Я родился в Дублине. Мой прадед, дед и отец - все родились в Дублине. Там у нас целая династия О’Коннеров. Но вот уже семь лет я скитаюсь в этих пустынях, как пророк. Даже акридами питался.

Он оглянулся на город, слабо озаренный светом, на пристань, увешанную тусклыми фонарями.

- Курортным городишко этот Аден, а? Будь я трижды проклят, если вернусь когда-нибудь сюда. О’Коннерам всегда везло. Мой дед спас горевшую нефтянку. Отец получил медаль за войну с бурами. А я вот получил маяк - это целое государство, не шутите…

- Сколько же там народу, в этом царстве? - спросил кто-то смеясь.

Ирландец тоже усмехнулся.

- Не знаю. Этого никто не знает. Два года подряд там жил Джонсон. Мы вместе голодали, но сейчас у его семьи на счету двадцать тысяч долларов. Ом был ловкий парень, этот Джонсон.

- Значит, он просто обирал негров? - спросил боцман.

Ирландец внимательно посмотрел на него. В его взгляде было безразличие и усталость.

- Не знаю, - сказал он спокойно. - Если даже так, об этом не стоит вспоминать, - мертвые сраму не имут.

- Смотря какие мертвые…

- Он недавно умер, Джонсон… Все говорят: умер, но все прекрасно знают, что его просто… съели дикари. Вы… кажется, смеетесь?.

- Да, - сказал боцман.

- Вам не жаль… белого?

- Ни капельки не жаль. Я только вот думаю… а вам не боязно?

О’Коннер снова оглянулся на город. Веки его часто мигали. В тусклом свете электрической люстры, поднятой над спардеком, его неподвижное длинное лицо казалось смертельно бледным.

- У меня три маузера в чемодане и две тысячи патронов, - сказал он. - Кроме того… у меня десять бомб. Всего этого, у меня, пожалуй, больше, чем населения на острове.

- Культурный багаж…

- О, да! - весело воскликнул ирландец и снова налил себе виски. Руки его дрожали. Зеленоватая жидкость в стакане вспыхивала беспокойным огнем. - Но я не понимаю, почему у вас такие молчаливые люди? Матросы обычно любят поговорить.

Боцман Савельич молча и очень усердно крутил ус.

- Не время… - сказал кто-то из матросов.

На баке топко пропел колокол. Где-то далеко, на рейде, отозвался неизвестный пароход. С мостика крикнули;

- Приготовиться! - и О’Коннер остался один.

Поздней ночью мы покинули Аден и вышли в океан. Был час предрассветной тишины, когда звезды, все южное небо, повторенное водой, проходит у самого борта, и корабль, как большая планета, беззвучно стремится сквозь синеву.

Уже растаял берег и угасли последние огни, но на палубе никто не спал. Влажная, соленая, густая прохлада океана так радовала после желтой пустыни. Шесть дней мы стояли в этом пекле, имя которому Аден, в этом странном городе, объятом пыльной зарей, в городе, полном нищих калек, где из каждой мазанки слышится песня, похожая на рыдание.

И вот он, наконец, соленый простор. И звездное крошево над нами, на покатой волне, на мокрой палубе. И опять чей-то тихий разговор, - знакомые имена: Новороссийск, Одесса - разговор, конечно, о родине, - не скоро мы вернемся.

Наверху, под люстрой, снова слышен хриплый голос О’Коннера. Он говорит, досадливо морщась, словно превозмогая зубную боль. Бледное, невыразительное лицо полусонно и такие же полусонные слова.

- Матросы поют о родине, - это всегда. Только у себя дома они не поют о родине. Я много наблюдал моряков, дома они не поют об этом.

Савельич внимательно слушает пассажира. Он словно старается его разгадать.

- Нет, почему же, мы и дома о родине поем.

Ирландец устало качает головой, он пьян, ленив и почему-то старается говорить с Савельичем ласково, как с ребенком.

- Разве у тебя есть родина, старина? У меня ее нет… Но ровно через год она у меня будет. Что у вас есть в Одессе? Дом?..

- Нет, - говорит боцман.

- Шхуна?

- Нет.

- Деньги в банке?

- Тоже нет.

- Ну, вот, а вы поете о родине.

- Мне не нужно ни шхуны, ни денег…

- О… Н-нет, я буду это иметь. Я куплю родину, черт возьми!

- Она у вас продается?

- Все продается, черт возьми. Я тоже продался… еще на год.

Савельич нетерпеливо крутит ус. Он хотел бы несколько иначе побеседовать с этим пассажиром, но только закуривает трубку и уходит к себе на бак.

Слабым зеленоватым просветом на востоке встает заря. Океан сереет, он становится палевым, светло-дымчатым, неощутимым. Мы словно плывем в самом небе, в бескрайнем пространстве, и только клочья дыма оседают за кормой.

Справа, где-то у сомалийских нагорий, в воздухе, полном мельчайших частичек пыли, первые отсветы утра вспыхивают, как большие костры. Но вместе с рассветом вдалеке все выше подымается зыбь. Можно сразу определить по разгону волны, по краткому и глухому удару приближение шторма.

Впрочем, вахтенный штурман говорит спокойно:

- Ничего, только крылом заденет… Хотя…

Он все чаще поглядывает на небо, вдаль, на восток, где длинными багровыми столбами подымается заря. Она становится похожей на город, огромный и далекий, с громадными башнями и мостами, покрытыми розовой дымкой утра. Кажется, призрачный берег близок, рядом, за последней резкой чертой волны.

…Шторм налетел неожиданно, едва мы вышли за Сомали. Он как бы вырвался наконец из-за этого длинного песчаного угла Африки. Воздух стал редким и странно пустым, хотя на гребнях волн теперь громко шипел ветер. Мы шли полным ходом, стремясь укрыться за островом или прорваться дальше, на восток, но предстояла еще нелегкая задача: высадить пассажира.

Поздней ночью, далеко справа, в грохочущей тьме мелькнул слабый багровый огонек.

- Видите? Они жгут костры, - сказал О’Коннер. Он стоял на мостике у трапа. - Все-таки их кое-чему научили.

Он засмеялся.

- О, Джонсон был неплохим педагогом.

Штурман, усталый и злой, резко обернулся к нему.

- Знаете, мистер… Вам пора собираться. Гуд бай.

Нам, однако, пришлось простоять на якоре до ранней зари. Ветер здесь был тише, но зыбь грохотала в борта, срывалась на палубу охапками зеленой светящейся пены. Боцман не уходил с бака. Он все прислушивался к надрывному звону якорных канатов и успокоился лишь после команды:

- Вира якоря!..

Поминутно набрасывая лот, мы медленно приближались к берегу. Заря стала густой, багровой. Мы находились в самой гуще ее, в большом кипящем пламени моря. Берег тоже пылал. Высокие обожженные скалы, иссеченные и пустые, горели неподвижным огнем. В отдалении, на взгорье, виднелось белое, словно игрушечное, здание маяка. Оно было как бы случайно обронено здесь, на безжизненных скалах, меж двух пустынь - неба и океана. И уже в одном этом коренилась тоска.

В полумиле от берега мы спустили шлюпку. Зыбь здесь была слабее, но ветер заметно менял направление, и уже далеко сзади, по всему полукружию горизонта поднималась густая черная кайма.

В шлюпке нас было семеро: четыре матроса, штурман, боцман и пассажир. Едва отошли мы на несколько саженей от корабля, как огромный крутой накат поднял нас и стремительно бросил на гребень. О’Коннер испуганно схватился за свои чемоданы.

- Плохое начало, - пробормотал он, оглядываясь по сторонам на всполошенные багровые гребни.

Савельич усмехнулся. Он словно что-то нашел наконец.

- Не бойтесь, мистер… Ничего…

Штурман - Ваня Шатилов - сидел у руля. Он тоже улыбался, глядя вдаль, и пассажир даже обернулся, словно желая проверить причину этого общего веселья.

Берег был безлюден и мрачен. Уже темнела заря, черная кайма все росла на горизонте.

- Сумасшедшие, - громко сказал он по-ирландски.

Но боцман, побывавший во всех морях, понял.

- Совсем нет, - ответил он.

- Что же здесь веселого, не пойму?

Савельич сказал, улыбаясь!

- Не деньги, конечно, сэр.

Однако только издали берег казался безлюдным. На дальней скале мы увидели первого человека. Он бегал у обрыва, махал руками, по-видимому, он кого-то звал. Слева, по склону, маленькие черные люди бежали вниз. Протяжный крик донесся и смолк.

- Встречают, - сказал О’Коннер мрачно. - Э, да здесь целый город у них…

Между двумя невысокими стертыми отрогами чернели маленькие хижины, издали похожие на камни. Там тоже бегали, суетились люди, и уже теперь можно было понять: что-то очень тревожное происходило на берегу.

У самой отмели большая штормовая волна ударила в шлюпку. На ближних рифах заревели водовороты.

- Табань! Левая табань! - закричал Шатилов и сам вцепился в ближайшее весло.

- О, чертова страна! - промычал О’Коннер. Он едва не вылетел за борт.

Назад Дальше