Сочинения в двух томах. Том второй - Северов Петр Федорович 20 стр.


- Ты примечай, как сама судьба подстраивала: надо же ему в директоры, а ей, той раскудрявой, в инструкторы. Ладно, сказано-сделано, музыкантов наших собрали, и она, Любочка, первый урок дает… Я тоже явился из интересу, но с пацанами мне, деду, сидеть не резон, так я на дровах возле печки устроился… Слушаю и ушам не верю: балалайку она инструментом называет, будто это какой-нибудь гаечный ключ, или фуганок, или напильник! А потом еще добавляет щипковый инструмент! Ты слышишь это, щипковый?..

Кирила Лукич поспешно вскочил с колоды, шагнул на отмель, взмахнул рукой.

- Эй, на катере! Куда ты, Герасим, прямо на ставник пошел?!

И медленно опустил руку.

- Отруливает…

- Да он, все равно, и не услышал бы, - заметил я Дроботу.

Старик неожиданно озлился:

- А если бы на ставник наскочили? Попробуй спокойно усиди. Ну, хорошо, вот они на рейд выходят и сейчас уже якорь отдадут.

Слабый гребешок всплеснулся у ног деда и выбросил на отмель ком пузырчатой пены, а с нею - то ли медузу, то ли звезду.

- Договаривай, Лукич, - напомнил я Дроботу. - Как это приключилось со Степаном, ведь он-то не "щипковый инструмент"?

Дед гулко хохотнул, еще раз оглянулся на топовый огонь катера, вернулся, присел на колоду.

- Верно, сказка ли, бывальщина, все равно конец нужен. Жизнь, она так устроена, что всему есть начало и конец: и ночи, и дню, и печали, и радости. Я думаю, если бы знал Степан, что такое с ним приключится, он в музыкальную школу и ногой не ступил бы. А кто угадает свою судьбу? Пришел, послушал раскудрявую, чего-то не понял, спросил, чему-то оба посмеялись. Потом, когда она уехала, меж ними завязалась переписка. Частенько я встречал его на почте: все заказные письма отсылал. Там, на почте, к Степану какой-то приезжий человек обратился: не знаешь ли, товарищ, где бы мне с женой, с ребеночком, головы преклонить? Я, говорит, мастеровой, печник, штукатур, каменщик, плотник и многие другие работы по строительству умею, и мне только бы угол подыскать. Видишь, как ловко подъехал; может, уже знал, что дом у Климко большой, на две половины, и что Степан - добрый человек. Расчет у приезжего был верный: взял его Степан к себе, просто по доверию, без денег, и лишь с одним условием - чтобы тот и в доме, и возле дома чистоту-порядок соблюдал. Надо сказать, что в селе у нас и в колхозе печнику, штукатуру, плотнику - только объявись, дела найдутся. Приезжий, однако, с неделю на работу выбирался, все с новыми соседями знакомился, где рубль, где трешку на обустройство брал. А потом, гляди, запил.

Стали мы выяснять, по-серьезному занялись - кто, откуда, почему такой? И оказалось, что побывал он уже и в Братске, и в Красноярске, и на Кавказе, и в Крыму, и в Мурманске, и в Одессе, и нигде надолго причалить не смог.

Мы тоже не смогли его понять: на общем собрании проперчили, прямо сказали, что хлеб и соль платежом красны, и что не жаль вина - жаль ума, и что, мол, не поминай лихом, а добром - как хочешь.

Думаешь, огорчился? Не тут-то было. Ему такие расставания, видимо, не впервые: шапку на голову, папироску в зубы и, посмеиваясь, из клуба - марш. Думали, в тот же вечер уедет. Ничего подобного! Оторвал у Климко три доски от забора, свою половину хаты протопил и спать завалился после трудов.

Ладно, Степан ему ни полслова, и день проходит, и неделя. Где-то жох Евстафий самогонщицу пронюхал и к ней дорожку протоптал. Но как не скрывал гуляка недобрые семейные свои дела, вышло наружу. Жена у него была что малая девочка: тихая, робкая, а он как напьется до чертей, так и начинает над ней куражиться и смертным боем бить. Тяжелая картина, будто из давних, темных времен, однако в семье, говорят, не без урода… И совпало однажды, что, с моря возвратясь, Климко услышал женский крик, а войдя к соседям, увидел такое зверство. Что поразило Степана, - позже он мне рассказывал, - так это вид мальчонки. Малышу было три годика, и он пытался защитить мать… Испугавшись за ребенка, Степан подхватил его на руки и хотел вынести из дому, но буйный сосед уже стоял на пороге, и в руке у него был нож… Вот тогда наш Степа и распорядился: сгреб этого жоха за шиворот, вскинул, приподнял да так опустил мягким местом на пол, что вершковая доска вся трещинами пошла.

Словно еще удивляясь тем событиям, Кирила Лукич покачал головой и опять стал развертывать кисет, но я придержал его руку.

- И что же с гулякой Евстафием… жив?

Он небрежно кивнул;

- Обязательно.

- А мальчик… с кем он?

- До мальчика еще дойдем. Я тебе про этот недавний случай вспоминаю, а сам "Даная" и капитана Коваленко вижу. При чем он тут, капитан Коваленко? Я думаю, есть касательство: капитан был добрый, и Климко - добрый. И не стоит удивляться, что пока тот буян на койке отлеживался, - никто другой, Степа ему хлеб и воду подавал. Не потому, что жалко стало, - такую шваль не жалеют, - Степа все надеялся, может, опомнится, исправится человек, сам в своей дури разберется. Однако ошибся. Выждал жох Евстафий темную ночь, подобрался к сельмагу, оглушил сторожа, набил мешок товаром, какой подороже, и двинул на Бердянск, но в дороге его придержали. Судили. Дали восемь лет. Жена-тихоня вскоре от внутреннего кровоизлияния скончалась, и мальчонка остался совсем один… За ним, конечно, сразу же прибыли из детдома. Но Степа - нет, ребенка не отдам. Те даже растерялись: "Это почему же, уважаемый? Вы мальчику чужой". - "Я, - говорит Степан, - столько в одну минуту за Ивасика пережил, что он мне теперь родней родного…" В общем, сели они за стол, Климко и те люди из детдома, долго судили и рядили и постепенно к согласию пришли. Я тоже при этом решении находился - заглянул к соседу на минутку и задержался, и теперь думаю, что он, мальчонка, сам в ту минуту свою судьбу и определил. Не словом, понятно, - какое у него слово? Прижался к Степе, ручонками обхватил, мол, не отнимете… вот вам и все!

И, сдвинув на затылок старую кепчонку, щуря зоркие глаза, лохматый и лобастый умница Кирила Лукич заключил свои наблюдения;

- Так наш Степан Климко стал отцом. Я говорил тебе - он добрый. А это в жизни вершина - доброта. Что ему чужой мальчишка, отчего бы она, любовь? Я так полагаю, что в минуту, когда Степан отворил дверь, когда увидел, как тот хмельной барбосина руку на женщину поднял, а малый кинулся за мать вступиться, - у Климко это и началось. Да, да, не удивляйся, а спроси-ка лучше учительницу или врача - они это знают: малого, раненого, обиженного легко полюбить. И ничего загадочного, приятель: разве и сам ты не защитил бы малое дите? А потом, когда оно, ласковое и милое, улыбнется тебе сквозь слезы, просто ли оставить его, забыть?

Да, Ивасик называет Степана отцом. И правильно. Дети касательно сердца не ошибаются. И это понятно: какие у малыша расчеты или "прицелы"? Он душу угадывает, вот где его интерес! Такое и другому взрослому не лишне, и даже нужно бы, иной и совсем сухарь сухарем. Примеры - они рядом: вспомнить хотя бы Любочку раскудрявую, музыкантшу. Как она поначалу-то запела: скрипка чувствительная, и только! Узнала, что Степан остался без ноги, телеграмму ударила: "люблю и такого". В селе, сам понимаешь, подобного секрета не утаить. Многие молодки, глаза вытираючи, сияли: вот, мол, какие мы, женщины, - да и сам я, битый и мятый, стираный и глаженый, всем объявил, что молиться бы на такую славную!

А когда она приехала, я в море находился, встретить не довелось. Соседки потом все с подробностями пересказали: как выпрыгнула она из газика, вбежала в дом, где лежал Степан, припала к нему, обняла и, плача, целовала. О чем они там говорили, то ли час, то ли два, - их дело. Мальчик играл деревянными кубиками возле печки. Любочка увидела его и спросила;

- Чей это малыш?

- Мой, - сказал Степан.

Она отодвинулась от его койки, побледнела.

- У тебя есть сын?

- Смотри, - сказал Степан, - какой чудесный мальчонка! Ты будешь его любить, правда?

Ее как будто подменили. Она задумалась. Уже не прежняя. Уже чужая. Тогда он стал ей рассказывать про Ивасика, про его бедное детство, про непутевого отца. Он говорил долго и сильно волновался, но раскудрявая словно бы не слышала: сначала сидела неподвижно, потом поднялась и стала ходить по комнате. Он ждал, что она решит, а Любочка все ходила из угла в угол, то хмурясь, то вроде бы усмехаясь. Это она решала судьбу Ивасика, решала и решила:

- Ребенка мы отдадим в детский дом.

Степан подождал, пока она успокоилась, и спросил:

- Разве Ивасик нам помешает?

И тут она, рассказывали соседки, ух, как вспылила, дернулась, крутнулась на каблуке.

- Да, помешает! Слышишь, помешает. Меня засмеют подруги. А что родные скажут? Безногий, да еще с ребенком! Ну, не будем спорить, милый, мальчика мы отдадим в детдом.

И опять она долго ждала, что Степан ответит. Он молчал минуту, и пять минут, и десять: значит, тоже принимал решение. Принимал и принял.

- Я знаю, что ты не уступишь, - сказал Степан. - Поэтому можешь уезжать. Я тоже не уступлю. Мальчик останется со мной.

На том они и простились. Больше им не о чем было говорить. Правда, на почте мне как-то шепнули, что она писала Степану, а только он, видимо, не ответил. Я знаю, почему не ответил. Точно знаю. Потому, что Степан - добрый. А доброта, ежели она высокая, настойчивая, - не уступит, а может и скомандовать, как на "Данае", - огонь!

…Зеленый фонарь "Весны" уже светился на ближнем рейде, и от него, прямо к берегу, протянулась веселая, сверкающая дорожка. Силуэт катера виднелся легкой тенью, а вокруг нее, в небе и на море, было полно звезд. Где-то над нами, в глубинах вселенной, таинственных и влекущих, в сонмах ее многоцветных светил, сияла и та синяя звездочка, что особенно приглянулась Ивасику. Пусть же будет светло ему, маленькому, на тропе жизни, среди звезд, среди людей.

Ваня-механик и другие

Едва я сошел по длинным и шатким сходням на берег и увидел среди встречавших коренастого, угловатого, чуточку застенчивого Тихона Мироновича, мне показалось, будто он чем-то смущен.

Этот пожилой человек не умел скрывать своих переживаний, да, видимо, и не старался их скрывать, и, поскольку был натурой отзывчивой, откровенной, легко и просто сходился с людьми.

Мы познакомились дна года назад в Бердянске, в театре, на премьере "Гамлета", поставленного приезжей труппой: мне сначала показался забавным, а потом понравился впечатлительный сосед, который то порывался вскочить с кресла, то напряженно вздыхал, то сжимал до хруста в суставах кулаки.

В антракте мы вместе вышли перекурить, разговорились, и я узнал, что зовут соседа Тихоном Мироновичем, что он - председатель рыбацкого колхоза, расположенного неподалеку от Бердянска, "на самом-самом бережке", что бывает в театре, когда позволяют обстоятельства, и приезжает не сам-один, обязательно привозит своих рыбаков и рыбачек.

Собеседником он был внимательным, вдумчивым, хотя немного и застенчивым, и - редкое качество - предпочитал больше слушать, чем говорить…

В общем, во втором антракте мы уже обменялись адресами, а когда спектакль закончился и нешумная, сосредоточенная, потрясенная публика неторопливо и осторожно покидала зал, я проводил Тихона Мироновича до автобуса.

Две-три минуты мы ждали, пока его односельчане, тоже задумчивые, притихшие, занимали в автобусе места, и, рассеянно глядя на быстро пустеющую, ночную улицу, он негромко, но твердо повторил слова Гамлета из пятого акта: "…Но зачем наружу так громко выставлять свою печаль?"

- Вам особенно запомнилась эта реплика?

Он смущенно улыбнулся.

- Будь я посмелее и живи немного пораньше, я задал бы этот самый вопрос… автору.

- Самому… Шекспиру?

- Был бы я посмелее!

Автобус тронулся, и Тихон Миронович, не очень-то расторопный, суетливо взобрался в салон, еще раз напомнив:

- Так обязательно ко мне… При первом же случае!

Долго дожидаться "случая" газетчику не приходится: летом и осенью того же года я дважды побывал в хозяйстве и дома у Тихона Мироновича и убедился, что человек он увлеченный, отлично знающий свое дело, к тому же на редкость гостеприимный. Мы выходили на сейнере на лов анчоуса, ночевали в шалаше бригады на самой оконечности косы - на этом тоненьком серпе совершенно серебряного песка, заброшенном в лунный разлив моря, много беседовали о жизни, о людях, о книгах.

Так между нами установились добрые отношения с постоянной, неназойливой перепиской: мне было приятно получать от него содержательные, отмеченные тонкой наблюдательностью письма, в которых тепло, занятно, иногда весело он рассказывал о беспокойном рыбацком житье-бытье.

Этим душным и мглистым июлем, когда от зноя устало никла листва городских тополей, а на тихий шорох морской волны с разгоряченных улиц спешили и стар и млад, мне посчастливилось снова уйти в море и навестить Тихона Мироновича в его большом хозяйстве.

Мою телеграмму он получил и, конечно же, к прибытию малого пассажирского суденышка был на берегу. Но меня несколько смутило выражение озабоченности, которое я сразу же приметил на его обычно добродушном лице.

Что-то случилось. Я это понял, но не стал расспрашивать, зная, что не все местные новости - для приезжих, а любопытство не всегда уместно. Мы отошли на три десятка шагов от пристани, и, справившись, в порядке вежливости, о здоровье, дороге и настроении, Тихон Миронович порывисто вздохнул.

- Мне тут в эти дни припомнилось, как мы вместе за принца датского переживали… Большое дело искусство: давняя история, но и нынче за сердце берет. Вот я и подумал: высокие драмы случались не только в замках и дворцах. И в наше деловитое время иной раз обстоятельства так сойдутся, что прояви ты внимание, развяжи узел, запомни, как он сплелся, - запиши, а потом ступай прямо в театр, к режиссеру.

- Не иначе, Тихон Миронович, - заметил я осторожно, - вы что-то хотите мне рассказать.

Он качнул головой, передернул плечами.

- Нет, пожалуй… То есть, если бы я стал рассказывать, получилась бы картина со стороны. Пускай сам Ваня-механик расскажет. Помните нашего Ваню-механика? В прошлый раз он "Победой" отвозил нас на рыбалку Дальнюю. Правда, целый год прошел, и могло забыться…

Нет, я помнил Ваню-механика, его здесь еще величали Умелец, и он оправдывал эту похвальную кличку - мог отремонтировать любой механизм, от судового двигателя до ручных часов. В дороге он, помнилось, рассказывал, как, роясь на свалке, упорно отыскивал детали и, в конце концов, собрал автомобиль, да еще какую машинерию (это его словечко) - скорость набирала она чуть ли ни с места и давала 150 километров в час! Правда, ГАИ запретила ею пользоваться, записав в протоколе, что определить марку этого механизма, по-видимому, нет возможности.

- Так что же с Ваней-механиком? - спросил я Тихона Мироновича. - Авария?

Тихон Миронович достал из кармана свой постоянный "Беломор" и начал закуривать; папироса была измята, и он тут же о ней забыл.

- Пройдемся к нему. Проведаем. Человек Иван компанейский, а там одному скучно.

В небольшом пригожем домике, в стороне от других домов, размещалась местная больница, которая в районе считалась образцовой, - я это знал, - и рыбаки ею гордились. Мы поднялись по чистым тесовым ступеням крылечка, и Тихон Миронович негромко постучал в дверь.

Открыли нам почти тотчас, как будто ждали: аккуратная старушка-няня спросила шепотом:

- К Ване-механику?

Впрочем, она и не сомневалась, что мы к нему, и принесла нам два отутюженных халата.

В одиночной, довольно просторной палате, на белой койке лежал большой человек с забинтованной головой и руками. Койка была стандартная, маленькая, и, наверное, потому он казался громоздким и сильным… Нас он встретил настороженным взглядом, но узнал меня и слабо улыбнулся сухими, пожухлыми губами.

- А, значит, гость?.. Спасибо. Да, спасибо, что пришли проведать. Жаль, что приходится гостя тут, в тихой комнате, встречать.

- Ну, да чего там, - негромко, смущенно заметил Тихон Миронович. - В жизни еще и не такое случается.

Ваня-механик тихо согласился:

- Верно. Случается…

И горько поморщился.

- Все же обидно. Моряк, а потерпел на берегу. И, главное, из-за чего потерпел? Из-за какой-то ерундовины: подумать - из-за автоприцепа! Самая простая вещь: пара колес, ось, деревянная подушка, а на ней ящик. А сколько из-за этого "агрегата" пережито!

Он умолк, покусывая шершавые губы, глядя сквозь прорезь в марле на потолок. Я заметил, что, если ему трудно говорить, мы можем перенести нашу беседу на следующий день, даже на следующую неделю.

- И верно, - согласился он. - Рассказывать об этом трудновато. Не потому, что я такой вот, упакованный: просто кое-что неприятно припоминать.

Поправляя на нем легенькое одеяло, Тихон Миронович сказал:

- Ошибки, Иван, делаются не намеренно.

Он слегка пошевелил рукой.

- Понимаю. Вы, Тихон Миронович, в третий раз меня проведываете, спасибо. Это, знаете, хорошо, если человек хочет выслушать тебя и понять. Словно бы свое плечо подставляет, чтобы тебе ношу облегчить.

Тихон Миронович продолжил свою мысль:

- Ошибки случаются из-за поспешности, а иной раз по недосмотру. Бывает, что резкое слово сорвется, а потом, конечно, пожалеешь. Однако поскольку человек уже обижен, что ему твои сожаления? Ты не подумай, Ваня, будто я оправдываю нашего милицейского деятеля, Коломийца. Он и не нуждается в оправданиях: по форме действовал правильно. Но, тем не менее, погорячился.

- Да, он назвал меня преступником. И еще… рецидивистом. И это при ней, при… Оксане. А я считал и считаю себя честным человеком, хотя и побывал в тюрьме. Ну, зачем он тогда позволил себе такое?

- А теперь он сам приносит тебе передачи.

Ваня-механик порывисто сдвинулся с места и притих.

- Так это же теперь!

- Ну, довольно злиться. Самое главное, что тебя по-прежнему уважают, ты и сам это видишь, Иван.

Больной притаился, задержал дыхание: голос его был еле слышен:

- Нет, я не злюсь. Я знаю: меня уважают, Вон сколько народу здесь побывало! Значит, уважают, только… не она.

Он был наивно-беспомощен и трогательно-доверчив в своих сердечных переживаниях, этот внушительный Ваня-механик, но мы не нашли для него слов утешения и вскоре расстались, пожелав ему скорого выздоровления.

В последующие дни я проведывал его несколько раз: он показывал мне альбом своих фотографий с друзьями детства, с армейскими товарищами, с веселой сельской детворой, черномазой от солнца, - она, по-видимому, любила играть с ним, сильным и ласковым.

Назад Дальше