Страх промелькнул в глазах Адальберта. "Другое лекарство?.." Он вспомнил очкастого фармацевта на черном рынке. В сущности, избавиться от него, Хессенштайна, было бы для Марты более чем выгодно… Однако он сказал:
- Вы очень добры, фрау Крингель!
Марта вздохнула и направилась к двери, ведущей в другую комнату: скоро она вернулась со стаканом и двумя таблетками на ладони.
Хессенштайн взял таблетки и с ужасом разжевал, прежде чем проглотить, - он знал, что цианистый калий имеет вкус горького миндаля. Таблетки были чуть кисловатыми. Он поставил стакан на стол и еще раз сказал:
- Благодарю вас, фрау Марта.
Марта снова вздохнула:
- Когда же наконец в Берлин войдут американцы? Я надеюсь, что они отнесутся к нам как цивилизованные люди.
- А в каком секторе окажется ваш дом? - с тревогой спросил Адальберт.
- В американском. В этом я уверена.
Они договорились, что Хессенштайн будет приходить вечером, убедившись, что возле дома никого нет.
- Тихонько постучите в окно, три раза. Вот в это, - Марта показала на крайнее окошко справа. - И тогда я или отец выйдем к вам с черного хода.
Пристанище
Взяв в руки бритву, Адальберт решил изменить внешность: он достаточно зарос, чтобы оставить небольшие усы и бородку. Оглядев себя в зеркале, он едва не вскрикнул от радости и удивления. Перед ним стоял не устрашающий бродяга в грязных отрепьях, а вполне приличный человек. Тут же Адальберт с опаской подумал, что костюм несколько щеголеват, и решил, полазив по развалинам, придать ему поношенный вид. Бородка и усы изменили его, и все же Хессенштайн содрогнулся при мысли, что может встретить кого-то из знакомых. Он был бы счастлив увидеть старых, верных друзей, но, кроме них, его могли запомнить в мундире бригадефюрера СС десятки незнакомых людей…
Тревога не отпускала Адальберта. На кого скорее обратит внимание патруль - на оборванного бродягу или на прилично одетого бюргера? Все зависит от случая и от его, Адальберта, зоркости. Да, он должен быть зорким, чтобы издалека увидеть советских солдат и бесследно раствориться в руинах. За время скитаний Хессенштайн научился быть бдительным.
Свернув свое тряпьё в комок и подхватив рюкзак, он снова появился в столовой.
- Ну вот, теперь вы похожи на человека, - удовлетворенно сказала Марта, сидевшая с вязаньем на диване.
- Вы сделали все это не для меня, - прочувствованно сказал Хессенштайн, - ведь ваше сердце тоже принадлежит великой Германии. Я уверен, что, когда она восстанет из руин и пепла, таких самоотверженных женщин, как вы, будут награждать высшими орденами империи… Итак, с вашего разрешения, вечером, третье окошко… вот это, - Хессенштайн для верности показал пальцем. - И еще: что вам принести с толкучки?
- Но у нас есть свои возможности, - протестующе, хотя и без особой настойчивости воскликнула Марта.
- Фрау Марта, это мой долг. Копченая колбаса, консервы….
- Но я же сказала…
- И я сказал. Итак, на завтра - копченая колбаса и консервы.
И Хессенштайн прижился в доме Крингелей. В первый раз в подвал его впустила Марта. Во второй - ее отец, семидесятипятилетний, еще бодрый старик.
Вечерами Хессенштайн крадучись появлялся у дома, стучал в заветное окно, передавал с черного хода Марте или ее отцу сверток с продуктами, резким движением отводил протянутую ему руку с зажатыми в ней деньгами и спускался в подвал.
Матрац, подушка и солдатское одеяло казались ему царским ложем.
С тех пор как бомбежки прекратились, убежищем, очевидно, никто не пользовался. Цементный пол возле одной из стен потрескался, обнажив землю, в углу были свалены садовые инструменты, лопата, лом, грабли - к ним тоже, судя по всему, давно не прикасались.
Хессенштайн подумал, что надо спрятать где-то здесь свой рюкзак. Он вынул из него часть денег и несколько золотых украшений, рассовал по карманам, взял лом и стал разбивать остатки цемента. Потом выкопал яму у основания стены, завернул рюкзак в потрепанный непромокаемый плащ, который выменял на рынке, положил в яму и тщательно засыпал. Утрамбовал землю ногами, забросал обломками цемента и, придирчиво осмотрев результаты своей работы, остался доволен.
…День за днем все шло, как по расписанию: Хессенштайн уходил, едва начинало светать, и приходил затемно.
Черный рынок по-прежнему притягивал его. Адальберт рассеянным, хотя и внутренне напряженным взглядом скользил по предлагаемым из-под полы "аусвайсам" и шел дальше, делая вид, что его ничего, кроме съестного, не интересует… Как найти путь к человеку, который снабдил бы его нужным документом?
Разные мысли приходили ему в голову. Иногда казалось, что со дня на день неминуемо вспыхнет драка между зонами - советской, американской и английской (французов он в расчет не принимал). Иногда он грезил о чуде, о возрождении рейха. Веру в рейх не могли подорвать даже сообщения газет - он по-прежнему каждое утро покупал их, - что по инициативе русских, поддержанной еще Рузвельтом, создан Международный трибунал, который будет судить нацистских преступников.
"Кого судить, за что? - спрашивал себя Адальберт. - Фюрер, Геббельс ушли из жизни. Неужели у самозваных "судей" поднимется рука на ближайших соратников фюрера - Геринга, Риббентропа, Кальтенбруннера, Кейтеля?.."
Разве какая-либо война в истории человечества, в том числе первая мировая, заканчивалась когда-либо судом? Да, были аннексии, репарации, был подлый Версальский договор, но суд над руководителями целой страны? И кого считать "главными нацистскими преступниками"? Полтора-два десятка человек, руководивших партией и страной? Или каждого, кто занимал ответственный пост в вермахте, в СС, в СА? Где набрать столько тюрем? Или речь идет о казни? Хессенштайн чувствовал, как его пробирает дрожь. Ему уже слышался голос: "Подсудимый Адальберт-Оскар Хессенштайн, встаньте!.." Он снова и снова убеждал себя, что речь идет о чисто пропагандистском трюке, что весь этот "суд" уйдет в песок…
Слоняясь по рынку, Хессенштайн мечтал о блаженных вечерних часах, когда он спустится в подвал, снимет пальто и, предварительно убедившись, что место, где он закопал рюкзак, осталось нетронутым, растянется на матраце, прикроется теплым одеялом и зароется лицом в мягкую подушку.
Но однажды случилось иначе.
Впрочем, сначала все шло как обычно: он постучал в окно, затем обошел дом, старик уже стоял на пороге, Адальберт сунул ему очередной сверток, тот взял его, шепотом они обменялись "данке шен" и "битте шен", и вот уже Адальберт поворачивается и, согнувшись, пробирается к подвалу. Но на этот раз он услышал вслед тихий голос:
- Не спешите, господин Квангель.
Кестнер
Сначала Адальберт даже не понял, что эти слова обращены к нему: свою выдуманную фамилию он произнес в разговоре с Мартой, кажется, единственный раз, и еще никто никогда не называл его этим именем. Тем не менее Адальберт остановился, обернулся и увидел, что старик идет за ним, держа что-то в руках, - не переданный ему сверток, нет, а что-то другое, плохо различимое в темноте.
- Я хочу проводить вас, - тихо сказал старик.
- Спасибо, господин… - Адальберт запнулся. Он не знал фамилию отца Марты и никогда ею не интересовался.
- Кестнер, - подсказал старик.
Адальберту показалось, что когда-то, очень давно, он слышал эту фамилию… Когда? Нет, просто показалось.
- Спасибо, господин Кестнер, не беспокойтесь! - Адальберт уже стоял у входа в убежище и приподнял крышку ровно настолько, чтобы можно было пролезть внутрь. Однако, к удивлению Адальберта, Кестнер спустился в подвал следом за ним. Старик потянулся вверх, ухватил металлические скобы и плотно прижал крышку над входом.
"Что ему нужно?.. Зачем?.." - недоумевал Адальберт. Он услышал шорох и не сразу сообразил, что Кестнер вытащил из кармана коробку спичек. Чиркнула спичка, и Адальберт увидел, что у ног Кестнера стоит небольшой фонарик типа "летучей мыши". Старик приподнял стекло, провел горящей спичкой по фитилю и перенес излучающий тусклый свет фонарь в дальний угол убежища.
- Мне хочется побеседовать с вами, Адальберт, - называя Хессенштайна настоящим именем, сказал Кестнер. - Присядем. - Оба уселись на матрац. - Стыдно и горько, что я не смог достойно принять такого человека, как вы…
Адальберт пропустил эти слова мимо ушей, его беспокоило другое: свет, который мог проникнуть наружу.
- Свет! - тревожно сказал он. - Вы не боитесь?
- Нет, - успокоил Кестнер. - Я плотно закрыл крышку. А щели надежно заделаны, во время бомбежек мы следили, чтобы ни малейшая полоска света не проникла наружу. Так что будьте спокойны. А теперь я позволю себе задать вам один вопрос: вашего отца звали случайно не Грегор?
- Боже! - воскликнул Адальберт. - Вы знали моего отца?
- И мать, - сказал Кестнер. - Ее звали, кажется, Гудрун?
- Это чудо какое-то… - пробормотал Адальберт. - Но как?.. Откуда?..
- Остановим ненадолго время, партайгеноссе Хессенштайн, - тихо сказал Кестнер, - или, точнее, повернем его назад.
Они сидели на матраце близко друг к другу, едва освещенные тусклым фонарем, и Адальберту показалось, что все это происходит в каком-то другом измерении. Раздался писк, и черная крыса молнией пересекла убежище.
- Крыса! - с отвращением воскликнул Адальберт. - Ненавижу их.
- Напрасно, - с усмешкой произнес. Кестнер. - Нам многому придется у них поучиться. Появляться и нападать внезапно, исчезать мгновенно… Но об этом потом. А сейчас… Вам, конечно, многое говорит слово "Бюргербройкеллер"?
- Вы имеете в виду знаменитую мюнхенскую пивную?
- Только эта и вошла навечно в историю рейха! Другой не было, - вполголоса ответил Кестнер.
- Нужно ли об этом говорить мне? - укоряюще произнес. Адальберт. - Ведь в те ноябрьские дни двадцать третьего года я вместе с отцом был в Мюнхене, - отец командовал одним из подразделений СА и получил приказ, как и многие другие штурмовики…
- Я знаю об этом, - Кестнер склонил голову и погрузился в воспоминания. - До смертного часа все сохранится в памяти… Пивная была окружена полицией, там ораторствовал Кар, так называемый генеральный комиссар Баварии. Фюрер в сопровождении группы отборных штурмовиков ворвался в пивную, вскочил на стол, отшвырнул ногой пивные кружки, выхватил револьвер… До сих пор могу слово в слово повторить, что он сказал. Хотите? - И с явной гордостью за свою память Кестнер произнес: - "Национальная революция началась! Это здание занято семьюстами вооруженными с ног до головы штурмовиками. Приказываю всем оставаться здесь, в этом зале. Пулеметы, установленные на галерее, готовы открыть огонь. Итак, объявляю Германское и Баварское правительства низложенными. Будет немедленно сформировано национальное временное правительство. Казармы рейхсвера и полиции заняты нами. Солдаты рейхсвера во главе с генералом Людендорфом приближаются сюда под знаменем свастики…" - Кестнер умолк, еще ниже опустил седую голову и на этот раз уже тихо добавил: - Да, я могу повторить речь фюрера слово в слово…
- А потом? - охваченный чувством ностальгии, спросил Адальберт.
- Потом фюрер приказал Кару, Лоссову и Зейссеру, представлявшим Баварское правительство, пройти с ним в заднюю комнату. У дверей, охраняя вход, встали Келлерман, я… и знаете, кто был третьим? Ваш отец, Грегор Хессенштайн. Вот поэтому я и рассказываю вам все это.
- Я знаю, знаю! - воскликнул Адальберт. - Ведь я сам тогда подростком был в толпе вместе с отрядами СА, окружавшими пивную… Я поехал в Мюнхен с отцом на похороны дяди Андреаса. Правда, я не был свидетелем того, что происходило там, внутри, но отец столько раз рассказывал об этом!
- Да, - не слыша его, задумчиво произнес Кестнер, - тот бой мы проиграли. Фюрер и его ближайший соратник Гесс оказались в Ландсбергской тюрьме… Там была написана великая книга - "Майн кампф". Потом снова годы борьбы, и прошло десять лет, прежде чем мы во главе с фюрером одержали победу и он стал канцлером Германии. И вот теперь…
Чувство радости все более и более охватывало Адальберта. Какое счастье - сознавать, что теперь он не один, что рядом есть близкий человек… Как же он раньше этого не знал?! И, словно отвечая на невысказанный вопрос, Кестнер сказал:
- Во всем виновата Марта, мой мальчик. Когда вы появились у нас, она просто сказала мне, что вы старый товарищ Крингеля. Сегодня она впервые назвала ваше настоящее имя, когда мы обсуждали, что попросить вас купить на рынке… И вот я здесь…
- Посоветуйте, что мне делать! - в отчаянии воскликнул Адальберт. - Каждую минуту я жду ареста, чувствую себя так, будто уже приговорен к смерти, только приговор отсрочен. На день? На два? Не знаю… Документы, которые можно купить на рынке, - это ничего не стоящие бумажки!
- Вы правы, Адальберт, ни в коем случае не связывайтесь с этими торговцами смертью.
- Так что же мне делать?
- Ждать! - твердо ответил Кестнер.
- Чего? Расстрела? Сибирской каторги?
- Не надо паники, мой молодой товарищ… Кстати, партайгеноссе, - старик снова употребил принятое среди членов партии обращение, - расскажите мне, как вы пришли к национал-социализму.
- О, это давняя история, господин Кестнер. Мне кажется, я исповедовал его всю свою жизнь. Вот я сижу сейчас с вами в этом подвале, а вспоминаю наш дом на Ветцендорферштрассе в Нюрнберге, наш собственный уютный двухэтажный домик… Может быть, кому-нибудь могло показаться, что в нем царит гнетущая атмосфера из-за строгости отца, но я сейчас вспоминаю те дни как лучшие в моей жизни… По вечерам мы собирались втроем, отец, мама и я, иногда заходил кто-нибудь из близких друзей отца. Вечер проходил в разговорах, впрочем, нет, говорил, как правило, отец - о кайзере, о величии германской империи, о чести, о чистоте крови. О, он мог часами разговаривать обо всем этом! - увлекаясь воспоминаниями, повысил голос Адальберт. - У него были единомышленники, он встречался с ними не только у нас дома, но и в "погребке" - по примеру берлинского на Фридрихштрассе он назывался "Дер штрамме хунд"… Отец часто брал меня с собой, он говорил, говорил, а я пожирал сосиски. Пиво с детства заменяло мне и воду, и чай… Кстати, господин Кестнер, вы помните, сколько в те времена стоила кружка пива?
- Гроши, - ответил Кестнер, пожимая плечами.
- А я запомнил: десять пфеннигов! И порция отличных сосисок столько же! А за двадцать пять можно было получить изумительный суп из бычьих хвостов!
…Адальберт говорил уже не для Кестнера, а для себя самого, воспоминания были ему утешением, наградой за длительное молчание, за потерю всего, что было целью жизни, за ночи в сырых подвалах, за невозможность вернуться в родной Нюрнберг, в объятия Ангелики, за постоянный страх быть узнанным… Казалось, если Кестнер уйдет, Адальберт этого не заметит, будет вспоминать свою юность вслух, даже не имея собеседника.
- Как сейчас вижу отца, - продолжал он, - его простертую руку над головами десятка сидевших за столом людей, когда он читал стихи…
- Он любил поэзию? - с некоторым удивлением произнес Кестнер.
- О, нет, стихов он не любил, знал только несколько строчек из Хамерлинга.
- Какие именно? Не вспомните?
- Сейчас, сейчас, одну минуту… Вот эти строки:
О ты, двадцатый после Рождества Христова,
Бряцающий оружием и вызывающий восхищение,
Наречет ли тебя будущее германским веком?
- Прекрасные стихи, - задумчиво сказал Кестнер. - А какую он любил прозу?
- Вы имеете в виду душещипательные романы и рассказики? Нет, насколько я помню, отец этого не читал вовсе. Его настольной книгой было "Руководство по еврейскому вопросу" Теодора Фрича, и еще он читал три газеты, которые выписывал: "Берлинер Берзен-цайтунг", "Кройц-цайтунг" и "Дойче Тагес-цайтунг"…
- Что же, естественно. Эти газеты прославляли военную и духовную мощь Германии.
- Конечно, - согласился Адальберт. - Это было и моим основным чтением. Отец иногда спорил с мамой…
- Спорил?
- Дело в том, что она была католичкой, вы же знаете эти вечные противоречия между католицизмом и национал-социализмом…
- Они сильно преувеличены. Я знаю, что внутри католического духовенства существовали разногласия, которые подчас выливались в довольно острые формы, но среди католических священников были и такие, кто исповедовал веру в фюрера даже более убежденно, чем веру в Христа.
- Вы правы, господин Кестнер, о, как вы правы! - воскликнул Адальберт. - Я знаю одного священника… Патер Иоганн Вайнбехер жил в Нюрнберге, был частым гостем в нашем доме, потом переехал в Лейпциг и получил там приход. Если бы вы только послушали беседы, которые он вел с моей будущей женой Ангеликой! Когда-то ей казалось, что учение фюрера и вера в Христа противоречат друг другу. Немалую роль сыграли здесь и слухи об арестах среди духовенства, распространяемые притаившимися жидомасонами. Так вот патер Вайнбехер, подлинный национал-социалист в душе, обратил духовный взор моей жены Ангелики к фюреру. Отцу не пришлось дожить до торжества нацистских идей, которые он всю жизнь проповедовал… Он умер, я вскоре женился и…
- У вас есть дети, Адальберт?
- К сожалению, нет, хотя я всегда хотел иметь ребенка. Мальчика. Чтобы вырастить из него продолжателя дела отца и деда. И Ангелика хотела ребенка. Но я твердо решил: пусть он родится в победившем третьем рейхе. После смерти отца я стал безработным и впал в отчаяние… Глаза на жизнь, на будущее мне открыла первая речь фюрера, которую я услышал. Я понял, какие задачи стоят перед истинными немцами: уничтожить коммунистов, социал-демократов и евреев. Объявить борьбу мировой плутократии. Расширить жизненное пространство Германии. Вот этим задачам я и посвятил свою жизнь.
Адальберт наслаждался звуками своего голоса и словами, которые отныне в Германии нельзя было произносить вслух.
- Эти задачи стоят перед нами и сегодня, - сказал после паузы Кестнер. - Скорее - перед вами, сын мой. Я уже стар.
- Но что можно сделать, когда страна находится под русским сапогом, когда в любую минуту тебя могут схватить?
- Вы не должны попасть к ним в руки. Русские заигрывают с немцами, бесплатно кормят детей, помогают расчистить улицы, но к таким, как мы, они будут беспощадны! И все же мужайтесь: час избавления близок!
- Что вы имеете в виду, господин Кестнер?
- Американцев. Они должны войти в город со дня на день.
- Но американцы и русские - союзники.
- Союзник союзнику рознь. Конечно, и они, и англичане допустили огромный просчет, у них была исключительная возможность вместе с нами покончить с большевистской Россией, взять реванш за свою провалившуюся интервенцию после русской революции. Но все же… они принадлежат западной цивилизации, они не распалены чувством мести - нога немецкого солдата никогда не была на американской земле, и самое главное: в душе они ненавидят большевизм не меньше, чем мы. Так что ждите, партайгеноссе Хессенштайн, ждите! Время работает на нас! - Кестнер встал. - А теперь прощайте.
- Вы пробудили во мне надежду, партайгеноссе Кестнер, - с чувством произнес Адальберт. - И спасибо вам за память об отце.