- Знаете что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью… А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
Я принял комплимент и сказал:
- Рюмками воробья причащать, а стаканчиками куманька угощать…
- Браво, браво…
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами, и еще, налив два раза по полстакана, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу.
- Вам квасу?
- Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, - сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
- А я пива с водкой не мешаю, - сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
- Кофе и коньяк! Лакей исчез. Я закурил.
- Ну, что сын? - обратился он к жандарму.
- Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет…
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
- Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
- Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
- Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
- Да, в гостях неудобно.
- Я не к тому… Я очень рад… Я ведь только одну рюмку пью.
Я налил две рюмки.
- И я только одну, - сказал жандарм.
- А я уж остатки… Разрешите.
Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
- Великолепный коньяк, - похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
- Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и спрашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу…
По лицу полицмейстера пробежала тучка, и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
- Вы сами откуда?
- Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
- Коля, я к тебе пойду! - и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
- Простите, - извинился он, садясь за стол. - Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном… не скажу преступлении, но… вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я - власть исполнительная… Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника…
- …который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
- Да, он человек нервный, ранен в голову… И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра - извините уж, это распоряжение полковника - под стражей…
- Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественный жест полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
- Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
- Пожалуйте сюда! - уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту.
Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок, и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
"Утро вечера мудренее!" - подумал я засыпая.
Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову - больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет - только решетки, две поперечные и две продольные, из ржавых железных прутьев. Я встал на колени на нечто вроде подоконника и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга… Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой. Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает… Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск - поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, перекладина поднимается, а за ней вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости. Смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара что-то блестит. Вижу - дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко… Пароход свистит два раза - значит, отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек - двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь. Интересуюсь бумажкой - оказывается, второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
- Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
- Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное… Душа ликует…
* * *
Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц, Племен, наречий, состояний…
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом… Взглянул - серые знакомые глаза… А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо… Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
- Барин? Да это вы!..
- Я, Лавруша…
- Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга…
- Ну, и я не барин, а Алеша… Алексей Иванов…
- Брось это! - вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил. - Со свиданием селяночки хлебанем.
* * *
Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань - иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море… А потом запил и спутался с разбойным людом…
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая доверху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
С нами жил еще любимый подручный Орлова - Ноздря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие - колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а из-под вывороченных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два ответа на все: "ну-к што ж" и "ладно".
Скажи ему Орлов, примерно:
- Видишь, купец у лабаза стоит?
- Ну-к што ж!
- Пойди, дай ему по морде!
- Ладно.
И пойдет, и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!
- Золото, а не человек, - хвалил мне его Орлов, - только одна беда - пьян напьется и давай лупить пи с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть что, связать и в чулан. Проспится и не обидится - про то атаману знать, скажет.
На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной, и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит - уж у них обычай ничего не спрашивать - коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
- Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челно-чишке… Жулябу и Басашку с товаром оставил на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.
* * *
Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика - так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы…
Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а из-под носа лодки уплывали в них ничего не боящиеся стада уток.
Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада… Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какими-то странными звуками…
- Что это? - спрашиваю.
- Дикие свиньи свою водяную картошку ищут. Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!
Иногда только они перекидывались какими-то непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путаных протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист… Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлы-раскоряки - их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.
Из-под ветел появились два человека - один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами. Молча им Орлов сунул штоф, и только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
- Вот! - сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах.
Козлик докладывал Орлову:
- То из той клети, знаешь, и эти балыки с мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще…
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу… Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: "нашел - молчи, украл - молчи, потерял - молчи!"
* * *
Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота - на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные - и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
Понимать надо: согрелся, и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку - там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда, подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
- Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой!
Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой.
- Ваня, а ты же икру? - спросил я.
- Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали Жареную баранину и еще четвертную поставили на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели… дрались… А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет - все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи… И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
- Что, хороши? - спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.
- Ах, как хороши! Так бы и не ушел от них. Он подошел ко мне близко и понюхал.
- Ты что, с промыслов?
- Да, из Астрахани, еду работы искать.
- Вот я и унюхал… А ты по какой части?
- В цирке служил.
- Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести?
- С радостью.
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук - не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видел бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
- Кисмет!
…Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь… Не видно края…
Ни кустика, ни деревца… Кружит орел, крылом сверкая…
И степь, и небо без конца…
Вспоминается детство. Леса дремучие… За каждым деревом, за каждым кустиком кроется опасность… Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь… И охота в лесу какая-то подлая, из-за угла… Взять медведя… Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги… Он в себя не придет, чуть высунется - или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота - все исподтишка, тихо, молком… А степь - не то. Здесь все открыто - и сам ты весь на виду… Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь начистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз… Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука ус тала и по временам чувствуется боль…
А кругом - степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов… Пространство необозримое…
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином необъятного простора. Разве только
Строгих стрепетов стремительная стая
Сорвется с треском из-под стремени коня…
Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода, творчество, счастье, призыв к жизни, размах души…
Привстал на стременах, оглянулся вокруг - все тот же бесконечный зеленый океан… Неоглядный, величественный, грозный…
И хочется борьбы…
И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей…