Мягко и величественно, как выходят обычно только конферансье, поэт подошел к микрофону. Он был в темно-зеленом бархатном костюме и красной рубашке с небрежно расстегнутым воротом, и по этому виду его и по тому, как он улыбался, берясь пальцами за микрофон, чтобы по росту подогнать его, чувствовалось, что он сознавал себя любимцем публики. Он чуть наклонил голову, точно так же как наклоняют ее артисты, чтобы получить аплодисменты, и не успела Наташа сообразить, что произошло, как зал загремел овацией. Наташа тоже принялась хлопать, сначала оглядываясь вокруг себя и на Тимонина, но затем незаметно подчиняясь общему настроению восторга, каким в эти минуты, казалось, был наполнен весь зал. В душе ее точно так же, как это было с ней в Большом театре на балете, на котором она была с мужем (и на котором в тот вечер присутствовал де Голль с супругой), возникало чувство, когда то, на что она смотрела и что слышала, и то, что происходило в ней самой, сливалось в одно неразделимое целое и, заставляя забыть обо всем ином, захватывало и держало ее. Тимонин ладонями обнимал ее талию, и она не чувствовала этого; кто-то полный, стоявший рядом, постоянно ворочался, сопел и обдавал ее тяжелым духом несварения и пота, но она не замечала и этого; впервые попавшая на вечер, где читали поэты, она замирала от счастья и, вглядываясь и вслушиваясь, воспринимала не столько содержание, сколько манеру исполнять стихи, жесты и выражение лица поэта. Жесты были артистическими, и руки то и дело гимнастически распахивались, готовые обнять земной шар. Но главное заключалось не в этих артистических жестах; главное было в том, что поэт придавал значение каждому произносившемуся им слову, будто стихи состояли не из строчек, строф и рифм, а из отдаленных друг от друга на версту слов, каждое из которых само по себе, по какой-то будто особой наполненности понятиями, представляло поэзию. Было ли это только прихотью поэта или модой, когда событие, которое должно быть естественным, преподносится как великое достижение, - никто не задумывался над этим; после каждого прочитанного стихотворения зал хлопал, девушки восторженно подносили цветы поэту, и все это выглядело так трогательно, что у многих увлажнялись глаза, как они полны были счастливых и бессмысленных слез у Наташи.
Как только поэт закончил чтение и к микрофону подошел другой, объявленный ведущим (и менее известный), грудившиеся в проходе люди начали выходить из зала. Они выходили не потому, что стихи у этого менее известного поэта были хуже, или он не так, не в этой новой манере читал их; он читал их так же, с тем же ударением на каждом слове, но в представлении толпы это было не то, чему они только что аплодировали, и потому они не желали уже слушать немодного поэта. "Какие стихи! Как держался! А манера, манера!" - раздавалось теперь вокруг Наташи и Тимонина. Их теснили к выходу, и хотя Наташе хотелось еще побыть в зале и послушать других, но и она и Тимонин, поджимаемые толпой, вновь очутились в фойе.
- Ничего, ну ровным счетом ничего, а народ валом валит, - отряхиваясь как будто от тесноты, проговорил Тимонин, не обращаясь ни к Наташе, ни к кому-нибудь еще, кто был рядом, а лишь удивляясь столь бурному интересу к поэзии. Интерес этот, впрочем, к середине шестидесятых годов достиг уже той своей точки, когда желающих послушать поэтов не вмещали не только залы (как знаменитый Политехнический), но и стотысячный стадион. - И вам понравилось в этой духоте? - затем продолжил он, наклоняя к Наташе свое недовольное и сосредоточенное лицо с низко подбритыми висками. Он задавал ей вопрос не о поэте, которого он слушал хотя и со вниманием и любопытством, но о котором все же не мог думать хорошо (не мог, вернее, изменить о нем то свое, то есть взятое у других напрокат, мнение, которого он придерживался), но спрашивал ее о вечере вообще, который, как это казалось ему теперь, неудачно начался для него. Целью этого вечера было для него потолкаться по кулуарам, где говорилось все и обо всем и где, в сущности, шла незаметная для администрации и не управляемая ею своя клубная жизнь, посидеть в ресторане, где можно было представить Наташу друзьям и угостить ее, а затем у нее дома провести те часы приятного уединения, ради которых, как он всегда говорил, готов был пожертвовать всем; но к этой конечной цели, как он инстинктивно чувствовал, надо было подготовить Наташу, и ему казалось, что незапланированные поэты могли только помешать ему. - Вы молчите? - спросил он, снова наклоняя к ней свое все еще недовольное и сосредоточенное лицо.
Наташа была возбуждена тем, что она увидела и услышала в зале, но по тому, как Тимонин спрашивал ее, по взгляду и интонации она почувствовала, что что-то было как будто нехорошее в этом восторге, какой испытывала она.
- Но читал он интересно, - все же сказала она, не в силах побороть в себе этого восторга.
- Мода, только и всего, мода, - решительно возразил Тимонин, - а глубины никакой. Если вы любите поэзию, я могу познакомить вас с настоящими поэтами. - Хотя что он имел в виду под словом "настоящими", он сам толком не мог бы объяснить; но он уже говорил теперь для того, чтобы говорить, и входил в ту привычную для себя роль вещателя истин, в какой он любил представать перед женщинами. - Надо, Наташенька... Я могу вас так называть? - И, не дожидаясь согласия, продолжил: - Надо, Наташенька, во всяком деле, а в нашем литературном особенно, отталкиваться от народного понимания добра. Простите, минутку, минутку, - затем сказал он, в то время как мимо проходил крупный сутуловатый мужчина с тяжелым, нахмуренным взглядом и тяжелым подбородком. Это был Афанасий Юрьевич Куркин, искусствовед и критик, известный тем, что придерживался крайних западных взглядов в искусстве (многие даже считали, что он возглавлял это течение). Для Тимонина это был человек противоположного направления. Но несмотря на то что это был человек противоположного направления, он был в то же время влиятельным человеком и потому не мог не интересовать Тимонина. - Личность. Неприятная, но личность, - пояснил он затем Наташе, что заставило его отвлечься и посмотреть на Куркина. - Личность! Личность! - Как будто ему доставляло удовольствие повторять эти слова.
XXIX
Тимонин пытался еще что-то пояснительное, что он любил и умел делать (как это казалось ему), говорить Наташе, но знакомые, подходившие к нему и просившие представить им Наташу, прерывали его.
Большинство слонявшихся по фойе и коридорам (и сидевших в ресторане) были завсегдатаями этого заведения и не просто были знакомы друг с другом, но, казалось, знали друг о друге больше, чем каждый знал о себе. Наташа была человеком новым, впервые появившимся здесь, и одним этим уже привлекала внимание. Но главным, что привлекательного было в ней, была ее нетронутая как будто свежесть, замеченная еще Тимониным, и наивность, с какою она слушала, отвечала и воспринимала все. Ей было лестно, что ею интересовались, что она вновь, как и на вечере у Лусо, оказывалась в центре внимания, и счастливое возбуждение, поминутно игравшее на ее лице, делало ее еще более заметной среди этой примелькавшейся уже публики, которая, разбившись на кружки, толклась и гудела своим привычным трутневым гулом. Наташа улыбалась всем, все представлялись ей опять добрыми и милыми, и лишь одно обстоятельство несколько настораживало ее: что к Тимонину подходило больше женщин, чем мужчин, и что некоторые из этих женщин как-то нехорошо, оценивающе разглядывали ее. Особенно неприятное впечатление произвела на Наташу невысокая и полная, с косою, перекинутой на грудь, молодая особа, которая с чашечкой кофе, с какой она неизменно появлялась перед всеми, подошла к Тимонину и Наташе и, попросив Наташу подержать эту свою чашечку кофе, принялась тут же перед глазами Тимонина переплетать косу.
- Благодарю вас, - с подчеркнутой почтительностью затем сказала она, беря из рук Наташи чашечку. - А тебя поздравляю. - Она посмотрела на Тимонина, на Наташу и опять на Тимонина, за которым как будто знала что-то, что было дурно и о чем не принято было говорить, но, дескать, она понимала и Наташу, почему та, несмотря на это известное всем дурное за Тимониным, была с ним.
- Со странностями, - делая тот жест, по которому должно было быть понятно это, проговорил Тимонин, когда молодая особа уже отошла от них. - Она всем тут нам надоела, - чтобы сгладить впечатление, какое та произвела на Наташу, добавил он. - Ищет себе мужа-писателя, как будто он пятак и может валяться под ногами. Смешно, ну просто смешно.
Но Наташе не было смешно. Неискушенная и привыкшая доверять людям, она не могла понять всего, что происходило вокруг нее, но по чувству самосохранения, не притупившемуся еще в ней, уже внимательнее и осторожнее начала приглядываться ко всему. В какую-то минуту ей даже показалось, что ее втягивают в обман и что Тимонин вовсе не тот, за кого она принимает его; но общая атмосфера возбужденного веселья, лица, костюмы и платья, мелькавшие перед глазами, и спокойный, доверительный тон, каким Тимонин рассказывал ей обо всех подходивших к ним (то об одном, то о другом) "знаменитостях", делали свое дело, и Наташе, в сущности, некогда было вспомнить ни об отце, ни о подруге Любе, у которой обещала сегодня быть, ни о муже, которого, ей казалось, она все еще так любила; она лишь смутно ощущала, что было что-то нехорошее в том, что она делала, и временами была не уверена в себе и говорила не то и краснела оттого, что говорила не то.
Они с Тимониным собрались уже пойти в ресторан, когда возле шахматных столиков, где группа мужчин (не игравших) разговаривала между собой, раздался резкий возглас:
- Нет уж, спите вы сами своим обломовским сном, народ спать им не будет. Народ вам не ширма, которую можно передвигать по своему усмотрению, чтобы прикрыть свои телеса.
Человек, произнесший эти слова, был литератор с трудным, как говорили о нем, слогом. Он не примыкал ни к группе почвенников, ни к группе западников, то есть не искал выгод, какие могла бы дать ему подобная принадлежность; и потому, что он не искал выгод для себя (но какие-то цели все же должны были преследоваться им!), он был непонятен и представлялся всем неудачником, не знавшим будто бы, чего он хочет. Его не воспринимали всерьез, тогда как он говорил истину, которую могли бы признать все. Истина эта заключалась в том, что он не рядился под народ, а высказывал то, что действительно было нужно народу. Но как раз это-то и кололо всем глаза, как однажды едко заметил один критик, фразу которого затем мало кто осмеливался произнести вслух (вслух произносили только с иронией, чтобы опровергнуть ее).
- Нет, нет, я еще раз вам говорю: народ - это вам не ширма! - Кружок мужчин, откуда донеслись эти слова, расступился, и все увидели выходившего оттуда худощавого и бледного молодого человека в очках и галстуке, общим интеллигентным видом своим не только не напоминавшего ни о чем деревенском (что только одно в понятии многих и могло говорить о принадлежности к народу), но, напротив, даже можно было найти что-то щегольское в нем.
- Стоцветов. Это известный Стоцветов, - пояснил Наташе Тимонин. - Всегда умеет только оскандалиться.
Тимонин сказал как будто осуждающе о Стоцветове как о человеке неинтересном и не стоящем внимания, но вместе с тем тут же оставил Наташу одну и пошел узнать подробности.
- Я сейчас, - сказал он Наташе. - Это любопытно, и я все вам расскажу потом.
Наташа отодвинулась к стене, чтобы не быть на виду. Она могла воспринимать и воспринимала только то, что было внешней стороной клубной жизни, и совершенно далека была от той, другой, какою живет определенная часть приходящих в клубы людей. Тимонин знал об этой другой жизни и жил ею; и он пошел теперь узнать о событии, о котором затем можно будет говорить с друзьями, а Наташе оставалось только со спокойным видом ждать его. Она впервые за вечер, когда никто не прерывал ее, принялась осматриваться. Может быть, потому, что большинство было занято разбирательством ссоры, куда пошел Тимонин, и никто не интересовался Наташей и не замечал ее, ей сделалось скучно, и все только что восторженно виденное ею начало представляться по-иному, как бывает, когда после цветного изображения снова черно-белый экран. Она хотя и смутно, но чувствовала, что жизнь эта, что была вокруг нее, была чужда ей, чужда не тем, что была незнакома ей и не совпадала с привычной с детства, какою жили отец и мать и какою живут тысячи и тысячи других людей; но жизнь эта не совпадала с той возвышенней и красивой, к какой Наташа прикоснулась на вечере у Лусо (и какая все еще продолжала возбуждать ее); она чувствовала, что вокруг нее было не то общество, в каком ей хотелось быть, и с затаенной боязнью открытия (какое делала), противясь еще этому открытию и не желая принимать его, продолжала смотреть перед собой.
В это время поэты закончили читать и из зала в фойе начали выходить люди (те, которым интересно было все на поэтическом вечере). Наташа еще более прижалась к стене и принялась торопливо отыскивать глазами Тимонина. Но пока она с напряжением смотрела в ту сторону, где должен был быть он, с другой, куда она не смотрела, неожиданно послышался знакомый ей женский голос. К ней подходила Лия Дружникова, только что вышедшая из зала и увидевшая ее.
- Наташа, вы как здесь?! Вы тоже приходили на него? - И она назвала имя того поэта, о котором за минутными своими заботами Наташа успела позабыть. - Я сто лет вас не видела, - уже поздоровавшись, продолжала она. Она точно так же, как все знакомые и родственники Лусо, знала о Наташином несчастье, то есть об Арсении, только в том раскладе, как это преподносилось в доме дяди; но она была той единственной (из родственников), кто усомнился в правдивости такого изложения, когда во всем был виноват только Арсений. "Он, по-моему, милый и порядочный человек", - возразила она тогда своему дяде-профессору. Но дальше этого возражения не сделала ничего и только со вздохом все вспоминала о Наташе, называя ее бедняжечкой, и все собиралась чем-то помочь ей; и потому она была искренне рада теперь, увидев ее. - Ты с кем пришла? Ты одна? - видя, что возле Наташи никого не было, и переходя с нею на "ты", спросила она. - Гриша мой над р а б о т о й корпит, сроки поджали, а у него еще и половины нет. Оставила его дома, а сама... - И она опять назвала имя того поэта, послушать которого она специально приехала сюда.
- Нет, я не одна, - сказала Наташа, которой, с одной стороны, было приятно увидеть Лию (по той памяти, как приятно было с нею на вечере у ее дяди, профессора Лусо), но с другой - было неловко (все по той же памяти, что тогда у Лусо, Наташа была с мужем, но что теперь с Тимониным). Наташа почувствовала себя как бы уличенной в том, в чем она не была виновата, и стеснительно и робко отвечала Лии.
- Но с кем? Разве?.. - Лия хотела сказать: освободили Арсения? - но увидев подошедшего Тимонина, главное, как тот взял Наташу под руку и наклонился к ней, поняла, в чем было дело, и удивленно воскликнула: - Успел уже! Ну проворный, проворный. - И она пальчиком нежно погрозила ему.
- Ты домой? - сейчас же по-родственному спросил Тимонин, желавший избавиться от нее.
- А ты? А вы? - поправилась она, обращаясь к нему.
- А мы еще побудем здесь. - И он, выдавая себя, посмотрел в сторону ресторана.
- Зачем же в ресторан? - поймав его взгляд, возразила Лия. - Поужинаем у меня, и Гриша будет доволен.
- Но у меня столик заказан.
- Он у тебя заказан каждый день, а я достала индийские слайды. Необыкновенные. Вы любите смотреть слайды? - спросила она у Наташи. - Это так прекрасно, - не дожидаясь ответа, начала она со свойственной ей привычкою заполнять собою все вокруг. - Неописуемое богатство и ужасающая нищета, нет, это прекрасно, - повторила она, в то время как непонятно было, к чему относились ее слова "это прекрасно": к тому ли, что прекрасно посмотреть слайды об Индии, которые достала она, или прекрасен тот контраст между богатством и нищетой, о котором говорили эти слайды. - Так на слайды и на ужин ко мне? - И она посмотрела на Наташу.
- Оставь ты нас, - вместо Наташи ответил Тимонин.
- И не думай, нет, нет. - Лия снова и уже с намеком, что она понимает намерения своего троюродного брата, погрозила пальчиком ему. - Ты можешь оставаться, а Наташу я забираю. - И она с улыбкой, с какою на вечере у Лусо увела Наташу от мужа, пригласив танцевать ее, повела ее теперь от Тимонина к выходу, не давая оглянуться и продолжая говорить об индийских слайдах.
Наташа чувствовала, что ее как будто хотели спасти от чего-то, что было дурным, но что в сознании ее никак не могло связаться с этим словом; она знала, что у нее не было в мыслях ничего дурного, и она как за поддержкой перед самым уже выходом обернулась на Тимонина. Ей хотелось подтверждения того, о чем думала, но то, что она увидела, заставило сейчас же покраснеть и отвернуться: возле Тимонина стояла знакомая Наташе молодая особа с чашечкой кофе и он, слушая ее, смеялся чему-то с ней.
XXX
Дружников, оставшийся дома, чтобы подтянуть свои "научные хвосты", как он называл работу, то есть тему, которую, будучи сотрудником научно-исследовательского института, разрабатывал уже не один год, как он десятки раз откладывал ее прежде, отложил и в этот вечер и с удовольствием вступил в разговор с возвратившимся в Москву и зашедшим к нему старым, со студенческих лет (как и Дементий Сухогрудов) другом - Станиславом Стоцветовым, старшим братом того самого Стоцветова, который, по выражению Тимонина, всегда умеет только "оскандалиться в обществе". Станислав был, как и Дементий, как и сам Дружников, геологом, но по той причине, что еще в школе начал увлекаться английским языком, а затем сумел хорошо выучить его (и, несомненно, по протекции, как думал Дружников, которому казалось, что все значительное может делаться только по протекции), был приглашен как специалист на работу за границу. Он побывал уже в нескольких странах Юго-Восточной Азии и прилетел теперь из Индии, где провел ряд важных исследований в своей области и выступил перед молодыми делийскими учеными.
Для Дружникова, который старался поддерживать связи со всеми, кто казался ему перспективным и мог занять положение (из той простой логики, что если не заводить новых и влиятельных знакомств, то круг той "своей Москвы", в котором он вращался, мог однажды стать узким и неуютным), - для Дружникова появление Станислава Стоцветова было тем хорошим знаком, что если не забывают друзья, то и сам он чего-то еще значит в жизни. Он был рад гостю и, усадив его в кресло в гостиной, с беспокойством посетовал на то, что Лии нет дома и что, будь она дома, она не менее была бы рада Станиславу.
- Ты не представляешь, московская жизнь - скучнейшая жизнь. Каждый день одно и то же и одни и те же лица, нет, ты не представляешь, с ума можно сойти, - подлаживаясь под настроение гостя и незаметно и тонко льстя ему, говорил Дружников, барски между тем отвалясь на спинку дивана, на котором сидел, и поглядывая то на Станислава, то на своего Поля - черного ньюфаундленда от знаменитой Аскри, лежавшего у ног на ковре. Собака, словно чувствуя ласковый взгляд хозяина, старалась выказать всю свою породистость и, положив морду на вытянутые перед собой лапы, посматривала на гостя, как будто она была соучастницей разговора, и по-собачьи умным и вдумчивым взглядом спрашивала: так что вы можете возразить?