Годы без войны. Том второй - Ананьев Анатолий Андреевич 6 стр.


XI

Дементий по-своему понимал отца и по-своему не принимал то, что видел в нем; и по тому естественному чувству, как всякий человек старается отгородиться от дурного, проводил черту между привычками отца и своими, находя одни, отцовские, предосудительными и отжившими, а другие, свои, наполненными содержанием и нужными. "Он все еще не может понять, что он устарел со своими взглядами", - думал Дементий, выражая не столько свое личное отношение к отцу, сколько то общее мнение, по которому осуждалось еще недавнее прошлое (то есть излишняя и в разных масштабах концентрация власти) и приветствовалось новое (то есть та демократизация, которую торопились теперь восстановить во всех слоях общества и к которой надо было еще привыкать, как пользоваться ею). Но сколько Дементий ни отгораживал себя от отца и как ни убеждал, что то, что есть в отце, есть наслоение времени и что к нему не может быть возврата, чувствовал все же, что что-то (именно в нехорошем) роднило его с отцом, что между теми заботами об общем благе, которые в отце были доведены до крайности и мучили его, и подобными же заботами об общем благе, к которым у Дементия был уже свой вкус, имелось что-то единое, что нельзя было обойти или не замечать. Он видел в отце как бы то, к чему должен был прийти в старости, и это-то смущало Дементия и вызывало в нем резкое желание отделить себя от отца.

"Это ужасно, - думал он, - не видеть, что ты уже не нужен обществу (в то время как ужасным должно было быть другое - именно видеть, что ты уже не нужен обществу). Это бессмысленно, - продолжал про себя Дементий. - столько лет ждать, что тебя снова позовут, и так мучить себя (в то время как для отца это было не мучением, а единственной возможностью деятельности). Неужели и я в старости буду таким? Нет, раз я понимаю, стало быть, не буду. Отработаю свое и уступлю, уйду, это естественно, так было и будет", - рассуждал он, в то время как он даже не подозревал, что точно так же в молодости судил обо всем отец, но что затем, с годами, все это забылось, прошло и остались только чувства незаменимости и ревности к тому, что идет на смену; на смену же шел он, Дементий, со своими обновленными взглядами и своим как будто не похожим на отцовское удовлетворение работой и жизнью. "Нет, это совсем другое", - думал он о себе, в то время как приятно было ему сознавать, что судьба огромной стройки зависела от него, что сотни людей и механизмов, уже расставленных по всей трассе будущего газопровода, подчинены ему. Он как бы за спиною чувствовал и этот размах работ, и все те зримые и незримые каналы и нити, по которым осуществлял он руководство; и как он теперь ни осуждал отца (и как ни тяжело было переживать за сестру), чувствовал, что и похороны, и поминки, и даже этот разговор с отцом, так возбудивший Дементия, - все было второстепенным в сравнении с тем главным, что жизнью, как полагал он, было возложено на него. "Нет, нет, это совсем другое", - повторял он, утверждая, по существу, в себе то, что решительно отвергал в отце.

Он ходил в этот вечер долго (с этими непривычными для себя размышлениями), то направляясь вниз по улице Горького к Манежной площади, то поворачивая обратно к площади Маяковского, и когда вернулся домой, было уже около двенадцати и все спали. Не спал только отец. Он сидел на диване (на той самой постели, которая была приготовлена ему), свесив к полу босые ноги, свет от ночника падал на его спину, голову, скользя по редким уже седым волосам, и все старческое, прежде скрытое под костюмом, было так обнажено в нем, что Дементий на минуту остановился, увидев его.

- Ты не спишь? - удивленно спросил он. - Ты почему не спишь? - И, чувствуя себя неловко перед истощенной фигурой отца за нехорошие мысли о нем, стараясь подавить эту неловкость и не находя, как подавить ее, подошел к отцу и присел рядом. - Тебе нездоровится? Ты болен?

- Нет, я здоров. Больны вы. Да, вы, - подтвердил старый Сухогрудов с той резкостью, словно говорил не сыну, а кому-то в райкоме, кто был неугоден и неприятен ему. - Все обмельчало. Все, все! - И он поднял глаза, чтобы посмотреть на выражение лица сына, когда тот будет отвечать ему.

- А-а, ты вон о чем, - протянул Дементий, сейчас же почувствовав в отце то, что только что осуждал в нем. - Изводишь себя, а к чему? Не по-твоему живут люди? А почему они должны жить по-твоему? - просто и ясно спросил он, поняв только после того, как произнесены были эти слова, что их не следовало говорить отцу. - Почему? - однако повторил он с той же наступательностью, как начал разговор.

- Дело не в моей жизни, - возразил старый Сухогрудов. - Раз не дано, так не дано. - И чтобы показать, что не хочет говорить с сыном на эту тему, потянулся к подушке взбить ее.

- Я помогу, - тут же вызвался Дементий, поднимаясь и опережая отца.

- Сам в состоянии. - И старый Сухогрудов решительно отвел руку сына.

Дементию надо было уходить, но он как будто чувствовал, что что-то должно было еще произойти, и продолжал сидеть и смотреть на отца, которому тоже надо было ложиться, и он собирался уже сделать это, но, управившись с подушкой, точно так же, как и сын, продолжал выжидать чего-то. Было видно, что он хотел еще что-то сказать сыну, но или не решался, или не находил слов, чтобы выразить мысль, и в глазах его было беспокойство, которое как раз и передавалось Дементию и удерживало его. Дементий не знал, что собирался сказать ему отец, но чувствовал, что важное что-то, и тем с большим напряжением смотрел на отца, чем дольше молчал тот и чем заметнее было на его лице желание сказать что-то. "Как же он все-таки стар", - вместе с тем думал он об отце.

- Ждешь? - Отец повернулся к нему.

- Да.

- Я доволен тобой, помни это. О переменах твоих, - он предупредительно поднял ладонь, прося не перебивать его, - знаю. И от Галины и по письму твоему, и одобряю. Но сам-то ты как?

- В каком смысле?

- Тянешь? Под силу?

- Твоя кровь, - сказал Дементий, чтобы польстить отцу.

- Кровь? Этого мало. Этого очень мало по нынешним временам. И университеты и дипломы - учатся все. Но существует еще такое понятие - связи, которые я должен был бы передать тебе, а у меня нет этих связей.

- Но, отец...

- Было время, когда корабль только отправлялся в путь и все каюты были пусты. Но ты вошел на этот корабль жизни, когда он на полном ходу и когда все если и не отлажено еще в нем, то, по крайней мере, забито. Нужна голова, нужны руки, но и нужны связи, чтобы достичь чего-то, - снова подтвердил Сухогрудов-отец (с той сдержанностью, будто он делал одолжение, говоря это). - Я тоже вступал, когда все было на полном ходу, и знаю что к чему. Ты прости, что я не смог вовремя помочь тебе.

- Ты никогда прежде не говорил об этом.

- Я много о чем не говорил. И, может быть, никогда уже не скажу. Но тобой я доволен, знай это, и все, спать. - Он по-стариковски, с усилием поднял ноги и лег на спину, уставившись в какую-то точку, которую еще хотелось рассмотреть ему. - Спать, спать, - чуть выждав, снова произнес он.

Дементию было что возразить отцу, но он только вглядывался сверху в его худое, изрезанное морщинами лицо, и та мысль, что отец уже не жилец на свете, прежде как-то не приходившая Дементию в голову, неожиданно ясно предстала перед ним, что он даже откачнулся как от чего-то нехорошего, что надвигалось на него; и вместе с этим страшным чувством, что может потерять отца, впервые подумал о нем так, будто вместе с отцом должна была уйти целая эпоха жизни, эпоха, которую теперь во многом и без разбора осуждали, но которая (судя по переживаниям отца) имела свою притягательную силу и была по-своему нужна и справедлива. "Он был убежден, что делает добро, как убеждены мы. Но у нас свое понятие о добре и справедливости и своя мера всему, как будет своя и у тех, кто придет за нами. Что они примут и что отвергнут?" И хотя суждение это само по себе не было новым и неожиданным для Дементия, но теперь, когда он смотрел на отца, на его казавшуюся маленькой голову, проваленную в подушке, суждение это представлялось той высшей объективностью, когда о каждом поколении людей можно сказать, что оно по-своему право перед историей. "Да, он делал то, что считал важным и нужным", - думал Дементий в согласии с этой самой объективностью, но которой можно было если не оправдать, то хотя бы понять отца; и он чувствовал, что со смертью отца из жизни выпадет то, что обеднит ее. "Но что же я раньше времени хороню его! - наконец спохватился Дементий. - Это... от крематория, от поминок".

И чтобы не выдать волнения, ничего не сказав отцу, пошел от него.

XII

Та бесконечно суетная московская жизнь, какой обычно гордятся столичные люди, несмотря на сходство и различие миллионов отдельных судеб и на обилие событий, ежедневно, ежечасно и ежеминутно происходящих на предприятиях и в семьях, несмотря на несчастья одних и на то, что в противоположность несчастным семьям в эти же дни, часы и минуты есть семьи счастливые, - в эту осень 1966 года жизнь в Москве протекала точно так же в суете и заботах, как и во все предыдущие времена, сообразуясь с общими целями людей и государства.

В первых числах сентября в Москве проводилось заседание Советского Комитета защиты мира. Со стороны Троицких ворот Кремля к Дому Дружбы советских людей с народами зарубежных стран, стоявшему на проспекте Калинина, то и дело подъезжали машины и подвозили членов Комитета и приглашенных. У каждого из подъезжавших были свои интересы в жизни - и служебные и личные, - занимавшие их; но на лицах всех, как только люди поднимались по мраморной, застланной ковровою дорожкою лестнице в фойе, появлялось одно и то же выражение сопричастности с теми извечными вопросами войны и мира, которые всякому отдельному человеку всегда кажутся простыми - из-за чего воевать? из-за чего убивать друг друга? - но, несмотря на эту очевидную простоту, обычно сложно и кроваво решаются человечеством. И хотя теперь не гремели как будто выстрелы непосредственно в Европе, но общая обстановка в мире (по наблюдению многих) была таковой, что происходило будто новое сползание человечества к войне; и это-то сползание и настораживало общественность.

По угрожающим речам Моше Даяна, раздававшимся в Тель-Авиве и проникавшим в печать, всем было очевидно, что на Ближнем Востоке назревал новый конфликт между Израилем и арабами. Неспокойно было в Африке и еще более неспокойно в Юго-Восточной Азии, где американцы, не успев выйти из одной грязной войны, как ее оценивали в самих же Соединенных Штатах (так называемой корейской), втягивались в другую и столь же грязную во Вьетнаме, где рвались теперь бомбы, лилась кровь, то есть совершалось то противоестественное, как об этом еще в прошлом веке писал Лев Толстой, человеческому разуму дело, которое, сколько ни объясняют его и как ни пытаются остановить люди, с упорной настойчивостью продолжает совершаться. Вместо того чтобы соединить усилия всех на мирном труде и развивать науку и промышленность в тех направлениях, которые облегчили бы участь народам и принесли бы им удовлетворение и счастье, усилия эти энергичнее, чем во все прошлые века, направляются на создание новых видов оружия массового истребления (хотя и того, которое уже накоплено в арсеналах, вполне достаточно, чтобы дважды все живое уничтожить на земле); человечество в сущности, подпиливает сук, на котором сидит, и остановить это безумие, как подсказывает разум, может только общая воля людей. Те, кто подъезжал теперь к Дому Дружбы, понимали это и участием своим в торжествах как раз и намеревались выразить эту общую волю.

Только что введенный в состав Комитета (по тому правилу, о котором в народе говорят: деньги к деньгам, слава к славе), Кирилл Старцев был впервые на подобном заседании, и как новичок, боящийся опоздать, но еще больше боящийся прийти раньше, чем принято, пришел в то время, когда до начала оставалось около получаса и фойе лишь наполнялось народом. Вокруг Старцева, в то время как он осматривался возле себя, раздавались приветственные голоса, слышались хлопки рук, объятия, и по всему заполненному торжественно одетыми людьми пространству от колонн и окон с одной стороны до колонн и окон с другой шел всегдашний кулуарный разговор, из которого, если внимательней прислушаться к нему, всегда можно сделать более точный вывод о настроении общества, чем по речам, которые затем этими же людьми будут произноситься с трибуны.

- Вы хотите... относительно европейской жизни и нашей? - сейчас же услышал Старцев, едва подошел к первой (на пути его) группе людей, окруживших известного дипломата. - Главная ошибка состоит в том, что мы сравниваем жизнь людей определенного круга, то есть людей обеспеченных, с которыми встречаемся за границей, с жизнью нашего простого народа, и потому сравнение такое всегда будет не в нашу пользу. - Это был Кудасов, говоривший, как всегда, с той уверенностью, что никто не может знать больше, чем знает он. После недавнего визита генерала Шарля де Голля в Москву, памятного для Кудасова тем, что он был в группе сопровождавших (от советской стороны) французского президента, он выезжал снова в Париж, и теперь, вернувшись и приступив к чтению лекции в Институте международных отношений, был в том превосходном настроении (в том состоянии отрепетированности ума, как нож, только что заточенный для разделки мяса), как он обычно чувствовал себя, возвращаясь из-за рубежа.

В светлом, не по московскому шаблону костюме, с гладкою прической, веснушчатым лицом и крупными на круглой голове ушами, особенно заметными от прилизанности волос, Кудасов выглядел так, что невольно привлекал внимание. К нему подходили и те, кто знал его, и те, кто не знал, чтобы послушать, о чем рассказывает дипломат, и присмотреться к той его особенной - Christian Dior, - как будто усвоенной в Париже манере держаться и произносить слова, ударяя на каждом из них.

- Да, именно, сравниваем несравнимое и не даем себе труда подумать, - говорил он, поворачиваясь своим открытым лицом то к одному, то к другому и не скрывая того удовлетворения, что ему приятно было быть здесь. Ему нравился этот бывший морозовский особняк тем, что все в нем сохранялось под старину - и гардины, и люстры, и мебель - и было, казалось, пропитано какою-то будто основательностью жизни, которую Кудасов видел в непременной связи времен, событий и поколений. Привыкший к определенного рода встречам и причислявший себя не к тем, кто принужден идти в середине колонны, а к тем, кому выпала честь возглавлять ее, он особенно ценил это чувство основательности и всегда с охотою приходил сюда, где собирались самые различные форумы в защиту мира, то есть делалось то важное государственное дело, которое, по мнению Кудасова, нельзя было уложить только в понятие "дипломатическое"; слова, произносившиеся здесь, были выражением чувств двухсоттридцатимиллионного советского народа, и с этим должны были считаться правительства и народы других стран.

Но для Кирилла Старцева не совсем понятно было то, о чем говорил дипломат, и он, чуть постояв и послушав, перешел к другой группе людей, где обсуждались последние события во Вьетнаме.

- Конечно, какая же это война, это истребление, - говорил тот, что был в центре, и подтверждал, как видно, только что сказанное до него. - По мирным объектам, по дамбам!

Кто-то заметил:

- Малой кровью.

- Для себя. А чужую - рекой.

- А что вы хотите? Вся их история и политика в этом: для себя за счет других.

В следующей группе людей, к которой подошел Старцев, он услышал:

- То, что они делают у себя, это в конце концов их дело. Если народ может терпеть эту их пресловутую "культурную революцию"...

- Которая, если хотите, теперь узаконена, - вставил кто-то, ссылаясь на только что опубликованное сообщение, в котором говорилось, что на открывшемся 1 сентября 1966 года в Пекине Пленуме ЦК КПК, на котором председательствовал Мао Цзэдун, было принято постановление о так называемой великой пролетарской культурной революции, суть которой, как показало время, состояла в том, чтобы руками несмышленой молодежи, вооруженной цитатниками и дубинками, разгромить те партийные силы в стране, которые выступали за социалистическое развитие и не были согласны с великодержавным курсом Мао. Методы же, которыми проводилась "культурная революция", были страшными. Крупнейшие государственные деятели, ученые, писатели подвергались самым изощренным публичным унижениям, их вешали, отрубали им головы или направляли на трудовое перевоспитание, что было равнозначно каторге. Улицы всех крупнейших городов Китая вновь и вновь оклеивались дацзыбао (призывными листовками), в которых хунвейбины (та самая бесчинствующая молодежь) требовали новых разоблачений и жертв. Эти недоучившиеся студенты и школьники, которым взамен учебников выдавали цитатники Мао, разрешавшие им все, тысячной толпой, как стадо, пробегали по своим жертвам, и на мостовой после их ног оставались лишь распластанные в крови трупы, вокруг которых затем разводились костры и сжигались книги. Об этом рассказывали очевидцы, приезжавшие из Китая; об этом писали газеты, сравнивая то, что происходило там, с памятными для человечества годами, когда в Германии к власти приходил фашизм; об этом читал, слышал и знал Кирилл Старцев и потому с особенным интересом вслушивался теперь в то, что говорилось возле него.

- Они компрометируют все наше коммунистическое движение.

- Нет, коммунистическое движение скомпрометировать нельзя, - возразил человек, которого называли Николаем Николаевичем и о котором Кирилл Старцев точно так же ничего не знал и принял его за дипломата. - Можно изменить этому движению, отколоться от него, но... скомпрометировать нельзя. Я вижу другую опасность во всем этом деле. Распространение маоизма как очередного безумия. Молодежь, она везде молодежь, ее можно направить на любое дело, и в этом отношении маоизм, проникающий в Европу, опасен и страшен. Он может породить массовый, безотчетный, юношеский, - уточнил он, - терроризм.

- Да, из детей можно вырастить и созидателей и убийц.

- Вот именно! - воскликнул Кошелев, тогда как Кириллу Старцеву еще прежде него хотелось сказать это.

Назад Дальше