Годы без войны. Том первый - Ананьев Анатолий Андреевич 32 стр.


XXXIII

В тот день, когда Сергей Иванович уехал в Пензу, Лукьяновы получили письмо от Романа. Сын писал, что женился, и это было так неожиданно, что никто в доме не знал, что сказать и как отнестись к этому событию. Для Павла, который всегда придерживался мнения, что нельзя становиться никому поперек пути, женитьба эта означала лишь, что сын поторопился и что, если у самого нет ума, чужого не добавишь. "Куда денешь, наш, примем", - однако сказал он и больше уже не хотел возвращаться к этому разговору. Он работал в поле, на тракторных тележках перевозил со своим напарником Степаном сено с лугов к ферме, и, как всегда, как только утром садился за руль, все домашние и разные иные заботы, не связанные с тем, что он делал, сейчас же как бы отступали от него; как подсолнух, который поворачивает голову к солнцу, всеми помыслами своими Павел был обращен к той работе, за которую он брался; он не думал, что ему надо сделать больше, и сделать хорошо, по-хозяйски, как если бы он делал у себя во дворе или в доме, но все это жило в нем и было той естественной потребностью, как воздух, вода и пища, без которой вообще нет и не может быть крестьянского труда, так что даже Степан, тоже мужик деловой и хозяйственный, не без восхищения и не без той тихой, как у большинства деревенских людей, знающих цену и себе и всякой травинке, выросшей у ног, - не без этой тихой внутренней радости смотрел, как Павел обходил нагруженные уже сеном тележки и счесывал вилами и прибирал клочки сена, которые можно было растерять по дороге. И он не останавливал Павла, а, напротив, помогал ему; потом оба они пристраивались где-нибудь с теневой стороны стога, ели хлеб, сало и запивали молоком из бутылок, все эти жаркие часы пролежавших в роднике, и по загорелым, потным и запыленным подбородкам их стекали белые молочные капли. В привычной колхозной работе день проходил для Павла точно так же, как он проходил всегда, месяц и год назад, с той только, может быть, разницей, что травы в это лето были выше и сочнее, и сена было больше, и гуще пахло оно солнцем, дождем и еще чем-то молочным и хлебным, что Павел не переставал замечать и чему не переставал удивляться; он никогда не уставал на работе душевно, только иногда к вечеру тяжелели руки и тяжелела спина; и, видимо, потому никогда не спрашивал себя, для чего он живет на свете; этот философский вопрос вопросов не тревожил его; он просто знал, что жить ему было надо: и для детей, и для земли, которую он перепахивал то весной, то осенью, и для пшеницы, которую сеял и убирал и которая без его рук не росла бы и поля покрылись бы негодными сорными травами, и для лугов, которые он косил, и еще ради всякой полезной живности, которая без человеческой заботы оказалась бы беспомощной, захирела и пропала бы вовсе; он чувствовал себя центром этой окружавшей его жизни и потому нужным ей - и в то же время чувствовал себя частицею большого, общего, что находилось как бы за вторым и третьим обозримым от его избы и деревни кругом и куда он, как всякий искренне верящий, что лучшая жизнь т а м, выше, "где нас нет", стремился определить подраставших своих детей.

Он относился ко всем своим детям с одинаковой теплотой и ласкою, и никто из дочерей и сыновей его не мог сказать, кто был более и кто менее любим отцом; но, по крестьянской привычке присматриваться ко всему и, присматриваясь, судить, что полезно и крепко и что бесполезно и непрочно на земле, он присматривался и к детям, особенно к сыновьям, по-своему определяя, кто из них и на что был способен, и прежде всего выделял Бориса, который казался ему и сообразительным во всяком домашнем деле, ловко держал топор и мог, как думал Павел, уже теперь, в свои годы, срубить дом, и был цепок к учению и к языкам, занимался английским и французским, и все в школе прочили ему большое будущее. Павла радовало это, и не без гордости, но молча, не выказывая своих чувств, наблюдал он за Борисом. Таким же ловким и цепким ко всему представлялся и меньший, Петр, о котором Павел отзывался так: "Всех обойдет, чертенок". Но Александр и в особенности Роман производили на него другое впечатление; они как будто были не его детьми. "В мать, да и не в мать, потому что у нее тоже вон - к чему ни прикоснется, все кипит в ее руках". Но Павла, в сущности, беспокоило не это, в кого пошел Роман; он видел, что ученье ему давалось трудно, и полагал, что было это, наверное, оттого, что его рано отняли от груди (у Екатерины отчего-то пропало тогда молоко) и что рос он болезненным и хилым; и, полагая так, чувствовал вину перед сыном и думал, что самое лучшее будет, если пристроить его счетоводом в правлении - и по уму и по здоровью! - и незаметно начал присматривать для него это место. Он съездил к главному бухгалтеру колхоза Архипу Демидовичу Худякову, который когда-то, до объединения, жил в Мокше и был хорошо знаком Павлу, и, поговорив с ним, ходил по селу, прикидывая, где можно было в Сосняках поставить избу для Романа. "Придется отделять, - думал он, - взад-вперед из Мокши в Сосняки не побегаешь". Но вопреки всем предположениям Роман поступил в институт, и Павел тогда подумал: "Видать, и в нем есть что-то от корня". Ему приятно было, что он ошибся в Романе; и он как будто совсем успокоился, когда после первого же семестра сын написал, что зачислен на повышенную стипендию. "Пошел, теперь пошел", - решил про него Павел. Но в глубине души все же нет-нет да поднималось опасение, что жизнь Романа еще даст где-то трещину. И потому сообщение о женитьбе, сначала будто лишь слегка огорчившее Павла, затем начало волновать его. Как только он в этот день присаживался отдохнуть и как только перед глазами не было ни дороги, по которой надо было вести трактор, ни двора и стога, куда надо было подавать сено, и ничем не были заняты руки, а вместо всего этого открывалось взгляду полуденное летнее небо, на которое он смотрел, как из-под козырька, из-под нависавшего над бортом тракторной тележки сена, - он сейчас же начинал думать о Романе. "Вот она, трещина, - говорил он себе. - Не хватило все же ума доучиться, встать на ноги. Обабился, поспешил, а теперь что?" За этим "что?" стояли отцовские заботы, которых и без того было достаточно у Павла, и потому он хмурился и был недоволен сыном.

- Ты мово Ромку помнишь? - сказал он Степану, так как надо было хоть кому-то высказать, что угнетало его.

Они только что пообедали, и бутылки из-под молока и платки с едою - все это еще не было убрано и привлекало луговых мошек, которые кружились и звенели над недоеденными кусочками хлеба. Степан уже лежал на спине, разбросав, как он делал всегда, по траве руки и ноги и подложив под голову клок сена, и был в том блаженном состоянии, когда не хотелось ему ни о чем говорить и земные дела были как будто так же далеки от него, как небо над головой.

- Помню, - все же ответил он.

- Женился, сукин сын.

- Когда успел?

- Успел...

- Так погоди, он же у тебя в институте, в Пензе?

- Пенза ума не прибавит, если своего нет.

- Девка-то городская, поди?

- Каменская.

- Все ближе. Хоть так, и то ладно.

- Не-ет, если сызмальства ума не набрался, - опять заговорил Павел, что больше всего задевало его, - так на том и ставь точку.

- Что верно, то верно, - сейчас же отозвался Степан, и затем они замолчали. Павел тоже прилег на траву так, что грудь и голова его, как под крышей, оказались под днищем тракторной тележки. На пыльные доски неприятно было смотреть, и он закрыл глаза, и сейчас же ему вспомнились подробности письма сына, который писал, что Кустанайская степь, где он со студенческим строительным отрядом помогал возводить совхозный поселок, настолько широка, что трудно представить еще нечто подобное, и вся от горизонта до горизонта засеяна хлебом. "Вот где размах, вот где содеянное человеком переходит все границы воображения..." Он писал еще, что ему с Асей выделили отдельную палатку и что в минувшее воскресенье была устроена студенческая свадьба, что было весело, что танцевали прямо в степи и бродили потом по степи, вдоль хлебов, которые по грудь, и что было лунно, и что под утро, продрогнув от сырости и тумана, потому что степь - это не то что наши мокшинские хлебные взгорья, жгли костер из прошлогодней соломы и грелись и сушились возле него. Если бы Павел знал слово "романтика" точно так же, как те свои деревенские, которые употреблял в разговорах, - все описанное сыном он с легкостью назвал бы одним этим словом и затем добавил бы, что всякой глупости можно дать красивое обрамление. В молодости он не уезжал по комсомольским путевкам, жил на Ильмене; но армейская служба, а потом война так побросали его по свету, что он в шутку иногда говорил о себе, что не побывал разве только на Северном полюсе; он знал, что такое неустроенность жизни, палатки, окопы, блиндажи и госпитальные койки; и хотя отрядную студенческую жизнь нельзя было сравнивать с той походной, какую испытал Павел, но он и не сравнивал, а думал лишь о том чувстве, какое жило в нем самом (и какое он распространял на всех людей), что всякому человеку нужен берег, нужна основательность, а не палатки и разные прочие соломенные костры на заре. Он видел во всем, чем восхищался его сын, лишь баловство, минутную радость, после которой наступит прозрение, и вот тогда придется оглянуться, что вокруг. А вокруг будут только воспоминания о кострах, песнях и смехе, и будет жизнь, в которой - надо еще приложить усилия, чтобы утвердиться в ней. Он не думал, что то, что возводили студенты - жилые дома в поселке, могло стать их берегом, их утверждением жизни; ему казалось, что Роман непременно должен был вернуться домой, в Пензу или Мокшу, и что вот тогда-то и задаст ему жизнь свой вопрос. "Это тебе не поле перейти", - про себя рассуждал он, как будто говорил с сыном. Но, несмотря на все эти грустные мысли, которые теперь приходили Павлу, может быть, потому, что ему уютно было лежать в тени под тракторной тележкой, до краев наполненной сеном, он, в сущности, не испытывал ни раздражения, ни неприязни к сыну; он лишь прикидывал, что мог сделать еще для него, не нарушив при этом (и прежде всего в денежном отношении) общего течения своей семейной жизни. Ему предстояло в этом году отправить Бориса в Москву и провернуть еще немало разных домашних дел, которые как ком нарастали с самой весны и требовали не только рук и времени; он собирался перекрыть крышу сарая, где стояла машина, и деньги нужны были ему еще на корову, так как прошлогоднее приобретение его - черная с белыми пятнами корова Машенька, и статью и выменем выделявшаяся в деревенском стаде, - было, и он теперь ясно видел это, неудачным, сколько он ни водил ее к ветеринару, глаза у Машеньки продолжали гноиться, и поправить дело было уже как будто нельзя.

- Не пора ли, а? - сказал Степан, поднимаясь и голосом своим и шумом, как он стряхивал сено с рубахи и брюк, прерывая размышления Павла. - Теперь солнце под уклон, все полегче. - Он не спеша собрал в узел остатки обеда и, взяв порожние бутылки из-под молока, и свою и Павла, пошел к роднику, чтобы сполоснуть их.

Павел тоже вылез из-под тракторной тележки и встал, разминая слегка руки и плечи. Ему не хотелось отрываться от своих теперешних дум, которые были как будто и тяжелыми и неприятными, но вместе с тем были важными, потому что составляли ту часть его жизни, где он был отцом и был главою и где от ума его, дел и сообразительности зависело, как от корня, общее семейное благополучие. Он понимал это всегда, но в то же время никогда не считал, что он руководит жизнью; он лишь, как ему казалось, подталкивал события в том направлении, где, он видел, скорее можно было достичь цели и где было естественнее и свободнее двигаться; именно потому - как он ни осуждал Романа только что, но главное было для него не в осуждении, а в том, как и чем он мог помочь теперь своему старшему сыну.

Стог, который Павел и Степан возили сегодня, стоял у края луга, на возвышении, и от него, от тракторной тележки, нагруженной сеном, было хорошо видно речку, противоположный ее берег, словно бородавками обросший кустами тальника, и видно было поле огородного звена, где работали теперь женщины (и где работала сегодня жена Павла, Екатерина), и видны были дальше, за капустными грядками, клинья ячменей, овса и пшеницы; клинья эти рознились по цвету, и по цвету же, потому что ячмени уже желтели, нетрудно было определить, что они поспевали и что со дня на день, если постоит еще погода, как сегодня, вчера и позавчера, можно будет пускать комбайны. К ячменям от огородного звена ехал на рессорке бригадир Илья. Он двигался медленно, и было видно, как он то и дело подергивал вожжами; но серый мерин не прибавлял шага, а только поминутно вскидывал головой, отбиваясь, наверное, от наседавших слепней. У самой кромки ячменного поля бригадир остановился и долго, прежде чем слезть с рессорки, оглядывал его.

- Ишь, неспокойная душа, - сказал Степан, который успел уже сполоснуть бутылки в роднике и теперь, вернувшись к стогу и тележке, стоял позади Павла и тоже, как и Павел, смотрел на желтое ячменное поле и бригадирскую рессорку возле него. - Что бы там ни говорили: хватает грамотенки, не хватает грамотенки, а куда ни кинь, мужик хозяйственный, - добавил он. Он имел в виду те разговоры, которые постоянно из года в год возникали в правлении колхоза (и велись этой весной), что не пора ли Илье передать бригадирство кому-нибудь из молодых специалистов, прибывавших в колхоз; в Мокше все были против такого решения, и прежде всего против были Степан и Павел; главное же, дела в бригаде шли неплохо, и повода, чтобы освободить Илью, не было. - Ты что молчишь, а, Паш?

- Да что толковать тут, - сейчас же согласился Павел, который еще прежде, чем подошел к нему Степан, точно так же подумал о бригадире. - Ну, тронем? - затем проговорил он, повернувшись от реки и ячменного поля к Степану и тракторной тележке.

- Давай. Сам?..

- Сам... по первому, - подтвердил Павел, направляясь к "Беларусю", который не только не казался чужеродным на лугу среди травы, сена и неба, но, напротив, как будто украшал и центрировал все вокруг себя своим красным и ярким на солнце цветом.

Назад Дальше