- Эх, Степан Лукьяныч, как это, братец, ты говоришь: "соврал!" Могу ли я теперича господина обманывать! Может, я через это самое кусок хлеба себе получить надеюсь, а ты говоришь: "соврал!" А я все одно, что перед богом, то и перед господином! Возьмем теперича хоть это самое Филипцево! Будем говорить так: что для господина приятнее, пять ли тысяч за него получить или три? Сказывай!
- Оно, конечно, кабы пять... да навряд...
- Ты говоришь: навряд, а я тебе говорю: никто как бог! Владыкина Петра Семеныча знаешь?
- Слыхивал.
- А слыхивал, так и про Тихона Иванова, про прикащика его, значит, слыхивал. Вот ужо поеду в К., шепну Тихону Иванову: Тихон, мол, Иваныч! доложите, мол, хозяину, что хороший барин лесок продает!
- Да, кабы пять тысяч... не жаль бы и двух копеек...
- И не пять тысяч, а больше даст - вот что! Потому, сейчас ты его в трактир сводил, закуску потрафил: "Тихон Иваныч! сделай милость!"
- Закуска - это точно; закуска - это первое дело!
Заяц постепенно разгорячался и начал лгать; с своей стороны, и Лукьяныч, постепенно поддаваясь обаянию лганья, с каким-то беззаветным простодушием вторил ему.
- Потому что у нас всё на чести! - ораторствовал Заяц. - Будем так говорить: барин лес продает, а Тихон Иванов его осматривает. В одном месте посмотрит - ах, хорош лесок! в другом поглядит - вот так, брат, лесок! Правильно ли я говорю?
- Это так... правильно... это так точно!
- Ты думаешь, мало у вас в Филипцеве добра?
- Мало ли тут добра!
- Я тебе вот как скажу: будь я теперича при капитале - не глядя бы, семь тысяч за него дал! Потому что, сейчас бы я первым делом этот самый лес рассертировал. Начать хоть со строевого... видел, какие по дороге деревья-то стоят... ужастёенные!
- Мало ли тут дерева! Хоть в какую угодно стройку!
- Хорошо. Стало быть: перво-наперво строевой лес... сколько тут, по-твоему, корней будет? Тысячи три будет?
- Коли не побольше... как трех тысяч не быть!
- Ну, клади три!.. Ан дерево-то, оно три рубля... на ме-е-сте! А на станции за него дашь и шесть рублей... как калач! Вот уж девять тысяч. А потом дрова... Сколько тут дров-то!
- Мало ли тут дров!
- Опять же товарник... сучья... по нашему месту всякий сучок денег стоит! А земля-то! земля-то ведь опять за покупателем останется!
- И опять по ней лес пойдет!
- И какой еще лес-то пойдет! В десять лет и не узнаешь, была ли тут рубка или нет! Место же здесь боровое, ходкое!
- Эхма!
- А я что же говорю! Я то же и говорю: кабы теперича капитал в руки - сейчас бы я это самое Филипцево... то есть, ни в жизнь бы никому не уступил! Да тут, коли человек с дарованием... тут конца-краю деньгам не будет!
- Так ты так и действуй. Улещай покупателя. Старайся.
- И то стараюсь. Потому вижу: господин добрый, неведущий - для кого же нам и стараться-то! Слава богу! я всем господам по здешнему месту довольно известен! Голозадов генерал, Порфирьев господин... все хоть сейчас аттестат мне подписать готовы!
- Вот ты об Владыкине давеча помянул... так он вряд ли у нас купит. Он, слышь, у кандауровского барина всю Палестину торгует! У нас ему не рука.
- А Владыкин не захочет, так к Бородавкину, к Филиппу Ильичу, толкнемся. Мужик денежный. Этот сам осматривать поедет, прикащику не поручит.
- Ну, самому-то двух копеечек не посулишь!
- У этого опять другой фортель: пуншт любит. Как приехал - так чтобы сейчас ему пуншт готов был! И пьет он этот пуншт, докуда глаза у него круглые не сделаются! А в ту пору что хошь, то у него и бери!
- Проспится небось?
- Проспится - и опять, чтобы сейчас пуншт! Само собой, уж тут не зевай. Главная причина, все так подстроить, чтобы в эвтом самом виде хорошей неустойкой его обязать. Страсть, как он этих неустоек боится! словно робенок!
- Ишь ты, парень!
- А Бородавкин ежели не поедет - Хмелева Павла Фомича за бока приволокем! И насчет его опять есть фортель: амбицию большую имеет! Скажи ему только: "Дерунов, мол, Осип Иваныч, пять тысяч давал", - сейчас он, не глядя шесть тысяч отвалит!
- Житье им, этим аршинникам!
- И какое еще житье-то! Скажем, к примеру, хоть об том же Хмелеве - давно ли он серым мужиком состоял! И вдруг ему господь разум развязал! Зачал он и направо загребать, и налево загребать... Страсть! Сядет, это, словно кот в темном углу, выпустит когти и ждет... только глаза мерцают!
Из Филипцева заехали мы в Опалиху, а по дороге осмотрели и Волчьи Ямы. И тут оказалось то же: полевее проехать - цены нет, поправее взять - вся цена грош.
- Главная причина как показать! - настойчиво утверждает Заяц.
- Это что и говорить! Как показать... это так точно! - вторит ему Лукьяныч.
Словно во сне слушаю я этот разговор. В ушах моих раздаются слова: "фортель... загребать... как показать... никто как бог... тысячи, три тысячи... семь тысяч..." Картины, одна другой фантастичнее, рисуются в моем воображении. То мне кажется, что я волк, а все эти Деруновы, Владыкины, Хмелевы, Бородавкины - мирно пасущееся стадо баранов, в виду которого я сижу и щелкаю зубами. И вот я начинаю гарцевать и, распустив хвост по ветру, описываю круги. Один смелый прыжок - и я уже там, в самой середине стада! Но, о ужас! Не успел я еще хорошенько раскрыть пасть, как все эти бараны, вместо того чтобы смиренно подставить мне свои загривки, вдруг оскаливают на меня зубы и поднимают победный вой! Картина переменяется. Я оказываюсь не волком, а бараном, на которого Заяц обманным образом напялил волчью шкуру! Я слышу хохот и вой: "жарь его!" "наяривай!" "накладывай!" "в загривок-то! в загривок его!" раздается в моих ушах: "дурак! дурак! дурак!"
Пообедавши, Заяц уехал.
- Ты смотри! по сторонам не заглядывайся! за это, брат, тоже не похвалят! - напутствовал его Лукьяныч.
- Зачем по сторонам глядеть! мы на чести дело поведем! Счастливо оставаться, ваше благородие! Увидите, коли я завтра же вам Бородавкина Филиппа Ильича не предоставлю!
Тележка загремела, и вскоре целое облако пыли окутало и ее, и фигуру деревенского маклера. Я сел на крыльцо, а Лукьяныч встал несколько поодаль, одну руку положив поперек груди, а другою упершись в подбородок. Некоторое время мы молчали. На дворе была тишь; солнце стояло низко; в воздухе чуялась вечерняя свежесть, и весь он был пропитан ароматом от только что зацветших лип.
- Ишь ведь! - вдруг отозвался Лукьяныч, озирая глазами высь и отирая платком пот, выступивший на лбу.
- Да, брат, хорошо теперь на вольном воздухе.
- И не вышел бы!
В самом деле, так было хорошо среди этой тишины, этой теплыни угасающего дня, этих благоуханий, что разговор наш непременно принял бы сентиментальный характер, если б изредка долетавший стук Зайцевой тележки не возвращал нас к действительности.
- Не нравится мне этот Заяц, - сказал я.
- Чего в нем нравиться!
- Зачем же ты привел его?
- А нам разве "нравиться" надо! Нам нужно, чтоб дело сделал, а там, пожалуй, хоть век его не видать!
- Однако ведь ты сам видишь, что он просто-напросто мошенник!
- Мошенник - много про него сказать. А лодырь!.. нестоющий, значит, человек!
- Вот, ты говоришь: "нестоющий человек", а между тем сам же его привел! Как же так жить! Ну, скажи, можно ли жить, когда без подвоха никакого дела сделать нельзя!
- Живем помаленьку. Стало быть, не до конца еще прегрешили.
- Да ты пойми же, Лукьяныч, вот завтра Бородавкин приедет: неужто ж и в самом деле ты будешь его пуншем спаивать?
- А коли ему нравится! пущай пьет!
- Да ведь это значит прямо мошенничать! С пьяным человеком в сделку входить!
Лукьяныч изумленными глазами взглянул на меня.
- Да никак вы в сам-деле думаете, что вы Бородавкина обидеть можете? - удивился он.
- Обидеть! Не обидеть, а коли по-твоему делать, так просто-напросто обмануть!
- Христос с вами! Да вы слыхали ли про Бородавкина-то! Он ведь два раза невинно падшим объявлялся! Два раза в остроге сидел и всякий раз чист выходил! На-тко! нашли кого обмануть! Да его и пунштом-то для того только поят, чтобы он не слишком уж лют был!
Сказавши это, Лукьяныч махнул рукой и ушел в свое логово готовиться к завтрашнему дню. Через полчаса вышел оттуда еще такой же ветхий старик и начал, вместе с Лукьянычем, запрягать в одноколку мерина.
Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих "пунштов".
* * *
Но я не выдержал.
Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет "бунтов", в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения...
Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: "собачиться".
- А ты настоящую цену давай! - собачился, например, Лукьяныч.
- И то настоящую цену даем! - с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик.
- А ты дело говори!
- И то дело говорим!
- Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь?
- Сколько напилим - все наше будет.
- Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь?
- Опять-таки, сколько ни напилим - все наше будет!
- Бога ты не боишься!
- Ты один, видно, боишься!
И так далее, до тех пор, пока запас "собаченья" не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы.
- Слушай! Боишься ли ты бога! - принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн.
Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства "показывания", которого я некогда был жертвою.
Теперь это искусство "показывания" уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги.
Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт "потрясения", который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было "потрясение", и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием "страшных слов", - эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясений, какое только может придумать человеческая злонамеренность!
И с какою наивною бессознательностью, с каким простодушным неведением производится этот акт "потрясения общественных основ". Это даже не акт, а почти простой обряд. Даже добряк Лукьяныч, которому, конечно, и на мысль никогда не приходило кого-нибудь ограбить, и тот является чуть не грабителем или, по крайней мере, попустителем и пособником грабежа. Не услаждался ли он всем существом своим фокусами "показывания", представленными Зайцем? Не послал ли он в город за кизляркой, в надежде, что Бородавкин, под влиянием "пунштов", ходчее пойдет в устроиваемую ему Зайцем ловушку?
И чем дольше я думал, тем больше и больше таяла моя недавняя решимость действовать с умом. И по мере того как она исчезала, на ее место, сначала робко, но потом все настойчивее и настойчивее, всплывала другая решимость: бросить! Бросить все и бежать!
Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу, из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня жизни: возьми всё - и отстань!..
Утром, едва я успел забыться тревожным сном, как меня разбудил гром и звон, раздававшийся на дворе. Одевшись наскоро, я выбежал на крыльцо, и глазам моим представилась картина необычной для Чемезова суеты. Старики и старухи, мирно доживавшие свой век в подвальных этажах барского дома, все разом выползли на барский двор, сновали взад и вперед, от амбара к кладовой, от кладовой к погребу, гремели ключами, отпирали, запирали, что-то вынимали, несли. У конюшни стояла крытая ямская повозка; вблизи нее, на лужку, ходили три спутанные лошади и кормились, встряхивая бубенчиками. На вопрос мой, что случилось, мне отвечали, что приехал купец Бородавкин и вместе с Зайцем и Лукьянычем отправился осматривать дачу.
Я ждал довольно долго. Наконец, часа через три, осторожно, словно крадучись, вошел в мою комнату Заяц. Лицо его, в буквальном смысле слова, было усеяно каплями пота и выражало таинственность и озабоченность.
- Желают вас видеть, - доложил он шепотом.
Я чувствовал, что решительный час настал; но все еще колебался.
- Ваше высокоблагородие! позвольте вам доложить! - продолжал он таинственно, - они теперича в таком пункте состоят, что всего у них, значит, просить можно. Коли-ежели, к примеру, всю дачу продать пожелаете - они всю дачу купят; коли-ежели пустошь какую, или парки, или хоша бы и дом - они и на это согласны! Словом сказать, с их стороны на всё согласие будет полное!
И надо было видеть его изумление и даже почти негодование, когда я объявил ему, что в настоящую минуту ничего продавать не намерен!!
ПРЕВРАЩЕНИЕ
На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит сам Осип Иванович Дерунов!
Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в "своем месте" он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят... Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой - никак не меньше.
И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к - ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице "Рига" или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.
- Охота вам, Осип Иваныч, себя изнурять! - бывало, скажешь ему, - человек вы состоятельный, а другие говорят и богатый, могли бы в Петербурге шику задать, а вы вот в сибирке ходите да белужиной, вместо обеда, пробавляетесь!
- А ты слушай-ко, друг, что я тебе скажу! - благосклонно объяснял он мне в ответ, - ты говоришь, я человек состоятельный, а знаешь ли ты, как я капитал-то свой приобрел! все постепенно, друг, все пятачками да гривенничками! Кабы платье-то у меня хорошее было, мне бы в карете ездить надо, а за нее поди пять рублей в день отдать мало! А теперь я от Ивана Иваныча (Зачатиевского, из Измайловского полка) выйду - платье-то у меня таковское: и забрызгает - терпит! Вот я иду-иду на биржу, да и даю извозчику сначала двугривенничек, а потом, у Вознесенья, и пятиалтынничек. Времени передо мной достаточно, на пожар спешить нечего. Не возьмет извозчик пятиалтынничка - я и до адмиралтейства, заместо прогулки, дойду, а оттоль уж за гривенничек и сяду до биржи. Ан сочти-ка ты, сколько гривенников-то за день в кармане останется - ведь шутя-шутя полтора-два рубля в сутки набежит!
- А вам очень эти полтора-два рубля дороги?
- Мне все дорого, потому на полу и гривенника не поднимешь. Опять и то скажу: я ведь всякою операцией орудую, и сало покупаю, и масло постное, всякий, значит, товар. Во всё пальцем колупнуть должен, а иное и на язык испробовать. Кабы теперича я в хорошем платье да в перчатках ходил, как бы к товару-то я приступился? Ведь около него хорошее-то платье изгадишь, а оно поди денег стоит. Вот и стал бы я, вместо того, чтобы сам до всего доходить, прикащика за себя посылать, а прикащику-то плати, да он же тебя за твои деньги продаст! А теперь - святое дело! Нужды нет, что по пятачкам да по гривенничкам сбираем: курочка и по зернышку клюет, да сыта бывает!
- Ну, вы-то чай, не всё по зернышку клюете? Как сало-то на язык попробуете - в кармане, смотри, и изрядный куш очутится!
- Бывают и куши - и от кушей не отказываемся. Да ведь и тут опять: отчего эти самые куши до нас доходят? Всё через нашу же экономию да осмотрительность! Лучше скажу тебе: даже немец здешний такое мнение об нас, русских, имеет, что в худом-то платье человеку больше верят, нежели который человек к нему в карете да на рысаках к крыльцу подъедет. Теперича хоть бы я: миткалевая фабрика у меня есть, хлопок нужен; как приду я к немцу в своем природном, русском виде, мне и поклониться ему не стыдно! Да и он тоже, глядя на мою одёжу, соображает: "Этот человек, говорит, основательный!" Глядишь - ан мне и уступочка за мою основательность. Нет, сударь, видно, нам, русским, еще предел не вышел в хорошем-то платье ходить!
И вот этот самый человек, возведший хождение в худом платье чуть не в теорию, является передо мной совершенным франтом. Из-за распахнувшейся на мгновение шубы я заметил отлично сшитый сюртук и ослепительной белизны рубашку с крупными брильянтовыми запонками; на руках перчатки a double couture [двойной строчки (франц.)], на шее - узенький черный col... [галстук (франц.)] Только сапоги навыпуск обличают русского человека, да и то, быть может, он сохранил их потому, что видел такие же у какого-нибудь знакомого кирасира.
- Осип Иваныч - вы? - спросил я нерешительно.
- Самолично-с.
Он высунул из-под шубы два пальца, один из которых я слегка и потянул к себе, сказав: