Тревожные годы - Гаршин Всеволод Михайлович 5 стр.


- Помилуйте! за что же-с! Вот если б Иван Гаврилыч просил или господин Скачков - ну, тогда дело другое! А то просит человек основательный, можно сказать, солидный... да я за честь...

Цилиндр протягивает стряпчему руку и крепко пожимает руку последнего.

- Одного я боюсь, - говорит он, - чтоб Тихон Никанорыч сам не явился на торги!

- Он-то! помилуйте! статочное ли дело! Он уж с утра муху ловит! А ежели явится - так что ж? Милости просим! Сейчас ему в руки бутыль, и дело с концом! Что угодно - все подпишет!

Цилиндр сладко вздыхает и несколько секунд молча улыбается.

- Да, простенек-таки почтеннейший Тихон Никанорыч! - наконец произносит он с новым вздохом.

- Помилуйте! Скотина! На днях, это, вообразил себе, что он свинья: не ест никакого корма, кроме как из корыта, - да и шабаш! Да ежели этаких дураков не учить, так кого же после того и учить!

Между тем поезд замедляет ход; мы приближаемся к станции.

- Станция Александровская! поезд стоит десять минут! - провозглашает кондуктор.

Мы высыпаем на платформы и спешим проглотить по стакану скверного чая. При последнем глотке я вспоминаю, что пью из того самого стакана, в который, за пять минут до прихода поезда, дышал заспанный мужчина, стоящий теперь за прилавком, дышал и думал: "Пьете и так... дураки!" Возвратившись в вагон, я пересаживаюсь на другое место, против двух купцов, с бородами и в сибирках.

- Да, - говорит один из них, - нынче надо держать ухо востро! Нынче чуть ты отвернулся, ан у тебя тысяча, а пожалуй, и целый десяток из кармана вылетел. Вы Маркова-то Александра знавали? Вот что у Бакулина в магазине в приказчиках служил? Бывало, все Сашка да Сашка! Сашка, сбегай туда! Сашка, рыло вымой! А теперь, смотри, какой дом на Волхонке взбодрил! Вот ты и думай с ними!

- Да... народ нынче! Да ведь и Бакулин-то прост! ну, как-таки так? - замечает другая сибирка.

- Чего прост! Дурак как есть! Дураком родился, дураком и умрет! Потому и учат. Кабы на дураков да не плеть, от них житья бы на свете не было!

Я опять пересаживаюсь на другое порожнее место, против двоих молодых людей, которые оказываются приказчиками.

- Наш хозяин гениальный! - говорит один из них, - не то что просто умный, а поднимай выше! Знаешь ли ты, какую он на днях штуку с братом с родным сыграл?

- А что?

- Да такую, братец, штуку... вот так уж штука! Приезжает он к брату на именинный пирог, а стряпчий - братнин, тоись, стряпчий - и говорит ему: "Поздравьте, говорит, братца! Какую они вчерась покупку сделали!" - "Какая такая покупка?" - спрашивает наш-то. "А вот, говорит, за двадцать верст отселе у господина помещика лес за сорок тысяч купили, а лесу-то там по дешевой цене тысяч на двести будет". - "Верно ты говоришь?" - "Вот как перед истинным!" - "Задаток дан?" - "Нет, сегодня вечером отдавать будет". - "Айда! пять тысяч тебе в зубы - молчок!" И притворился он, будто как у него живот болит - ей-богу! - да от именинника-то прямо к помещику. Сорок пять тысяч посулили, задаток отдали, да не глядя лес и купили!

- Молодец! Брат-то что ж?

- Ничего; даже похвалил. "Ты, говорит, дураком меня сделал - так меня и надо. Потому ежели мы дураков учить не будем, так нам самим на полку зубы класть придется".

Наконец я решаюсь, так сказать, замереть, чтобы не слышать этот разговор; но едва я намереваюсь привести это решение в исполнение, как за спиной у меня слышу два старушечьих голоса, разговаривающих между собою.

- Ему, сударыня, только понравиться нужно, - рассказывает один голос, - пошутить, что ли, мимику там какую-нибудь сделать, словом, рассмешить... Сейчас он тебе четвертную, а под веселую руку и две. Ну, а мой-то и не понравился!

- Прост, что ли, он у вас, сударыня?

- Какой уж прост! Прямо надо сказать: дурак! Ни он пошутить, ни представить что-нибудь... ну, и выгнали! И за дело, сударыня! Потому ежели дураков да не учить...

Я окончательно замираю, но и сквозь дремоту слышу:

- Дурак! Скотина - и больше ничего!

Нет! мы не просты!

* * *

* * *

В Пушкине в наш вагон врывается целая толпа немцев и французов. Все это местные воротилы: фабриканты, заводчики, лесопромышленники и проч. Между ними есть несколько и русских. На сцену выдвигаются местные вопросы: во-первых, вопрос сенной, причем предсказывается, что сено будет зимой продаваться в Москве по рублю за пуд; во-вторых, вопрос дровяной, причем предугадывается, что в непродолжительном времени дрова в Москве повысятся до двадцати рублей за сажень швырка. Русские воротилы над всеми этими "вопросами" посмеиваются; немецкие смотрят солидно.

- Вы всё смеетесь, господа! - говорит один из немцев русскому воротиле, - но подумайте, куда вы идете!

- Ничего, Федор Иваныч! - отвечает воротила-русак, - покуда на свете дураки есть - жить можно!

А между тем какой-то француз патетически выкрикивает панегирик Москве, сравнивает ее с Петербургом и восклицает:

- Petersbourg est beau! Moscou est grand! Moscou est sublime! Jamais, au grand jamais, meme a Paris, mon coeur n'a battu avec autant de force, comme au moment lorsque la sainte cite de Moscou ("святая Москва!" перевел он по-русски) s'est decouverte pour la premiere fois a mes yeux! C'etait quelque chose d'ineffable! Parole d'honneur! [Петербург прекрасен! Москва велика! Москва величественна! Никогда, никогда, даже в Париже, мое сердце не билось с такой силой, как в тот момент, когда святая Москва впервые открылась моим глазам. Это что-то невыразимое! Честное слово! (франц.)]

- Барышки хорошие получаете, Анатолий Филипыч! вот и понравилось! - сшутил кто-то из русских.

Нет! мы не просты!

* * *

- Что ж дальше? - спросит меня читатель. - Зачем написан рассказ? Будет ли нравоучение?

Далее мы пролетели мимо Сокольничьей рощи и приехали в Москву. Вагоны, в которых мы ехали, не разбились вдребезги, и земля, на которую мы ступили, не разверзлась под нами. Мы разъехались каждый по своему делу и на всех перекрестках слышали один неизменный припев: дурррак!

Будет ли нравоучение? Нет, его не будет, потому что нравоучения вообще скучны и бесполезны. Вспомните пословицу: ученого учить - только портить, - и раз навсегда откажитесь от роли моралиста и проповедника. Иначе вы рискуете на первом же перекрестке услышать: "Дурак!"

Зачем писан рассказ? А хоть бы затем, милостивые государи, чтоб констатировать, какие бывают на свете благонамеренные речи.

ОХРАНИТЕЛИ

В сем омуте, где с вами я

Купаюсь, милые друзья...

- Пушкин

Троекратный пронзительный свист возвещает пассажирам о приближении парохода к пристани. Публика первого и второго классов высыпает из кают на палубу; мужики крестятся и наваливают на плечи мешки. Жаркий июньский полдень; на небе ни облака; река сверкает. Из-за изгиба виднеется большое торговое село Л., все залитое в лучах стоящего на зените солнца.

Но вот и пристань. Пароход постепенно убавляет ходу; рокочущие колеса его поворачиваются медленнее и медленнее; лоцмана стоят наготове, с причалами в руках. Еще два-три взмаха - пароход дрогнул и остановился. В числе прочих пассажиров ссаживаюсь в Л. и я, в ожидании лошадей для дальнейшего путешествия.

Прежде, когда все было просто, и здесь была пристань простая. Устройство ее как будто говорило пассажиру: "Беги сих мест! лезь на кручу, нанимай лошадей и поезжай на все четыре стороны". И лезет, бывало, пассажир, меся ногами глину, по отвесной почти крутизне, лезет изо всех сил, спотыкаясь и тяжело дыша. Теперь прежней простоты не осталось и следа. От баржи, на которой устроена пароходная пристань, ведет в гору деревянная лестница, довольно отлогая; в двух местах ее в горе вырыты площадки, на которых устроены тесовые навесы и поставлены столы и скамьи; на самом верху береговой кручи стоит трактир. Все эти удобства обязаны своим существованием местному трактирщику, человеку предприимчивому и ловкому, которого старожилы здешние еще помнят, как он мальчиком бегал на босу ногу по улицам, и который вдруг как-то совсем неожиданно из простого полового сделался "хозяином".

Молва не любит этого человека и называет его вором и кровопивцем. Говорят, что он соблазнил жену своего хозяина и вместе с нею обокрал последнего, что он судился за это и даже был оставлен в подозрении; но это не мешает ему быть одним из местных воротил и водить компанию с становым и тузами-капиталистами, которых в Л. довольно много. Трактир свой он устроил на городскую ногу: с половыми в белых рубашках и с поваром, одним из вымирающих обломков крепостного права, который может готовить не только селянку, но и настоящее кушанье. Сюда стекается не только контингент, ежедневно привозимый пароходами, но и весь деловой люд, снующий с утра до вечера по базарной площади и за парой чая кончающий значительные сделки. Здесь гремит недавно выписанная из Москвы машина (а иногда и странствующий жидовский оркестр), и под ее гудение, среди духоты и кухонных испарении, обделывают свои дела "новые люди" (они же и краеугольные камни) нашего времени: маклаки, кулаки, сводчики, кабатчики, закладчики, лесники и пр.

Вместе со мной сошел в Л. молодой человек, которого я заметил еще на пароходе. Он сел за один переход до Л. и в течение этого переезда вел себя совершенно молчаливо. Вошел в каюту и улегся на диван, не спросив даже рюмки водки, - поступок, которым, как известно, ознаменовывает свое прибытие всякий сколько-нибудь сознающий свое достоинство русский пассажир. Наружность он имел совершенно приличную, даже джентльменскую; одет был в легкую визитку и вещей имел очень мало: небольшой ручной сак, сумку через плечо и плед. С первого взгляда я принял его за одного из ближних помещиков, отправляющегося в гости к соседу.

Поднимаясь в гору, мы разговорились.

- Вы, кажется, здешний? - спросил он меня

- Верст двадцать отсюда мое имение.

- И автор "Благонамеренных речей"?

- Да.

- Читал-с.

Несколько ступенек мы прошли молча.

- Не совсем одобряю я вашу манеру, - продолжал он. - Неясно. Умаление семейных добродетелей, неуважение чужой собственности, запутанность понятий о любви к отечеству... Конечно, это программа очень благодарная, но ведь тут самое важное - отношение автора к этим вопросам дня. Читая вас, кажется, что вы на все эти "признаки времени" не шутя прогневаны. Вам хотелось бы, чтоб мужья жили с женами в согласии, чтобы дети повиновались родителям, а родители заботились о нравственном воспитании детей, чтобы не было ни воровства, ни мошенничества, чтобы всякий считал себя вправе стоять в толпе разиня рот, не опасаясь ни за свои часы, ни за свой портмоне, чтобы, наконец, представление об отечестве было чисто, как кристалл... так, кажется?

- Предоставляю вам, как читателю, выводить те заключения, какие вы сочтете нужным...

- Или, говоря другими словами, вы находите меня, для первой и случайной встречи, слишком нескромным... Умолкаю-с. Но так как, во всяком случае, для вас должно быть совершенно индифферентно, одному ли коротать время в трактирном заведении, в ожидании лошадей, или в компании, то надеюсь, что вы не откажетесь напиться со мною чаю. У меня есть здесь дельце одно, и ручаюсь, что вы проведете время не без пользы.

- Согласен, но прежде позвольте...

- Сергей Иванов Колотов, к вашим услугам. Здешний исправник.

Я взглянул на него с некоторым недоумением.

- Я понимаю: вам кажется странным, что такой, можно сказать, юнец, как я, несет столь непосильное бремя, как бремя, сопряженное с званием исправника. Но не забудьте, что в настоящее время мы все живем очень быстро и что вообще чиновничья мудрость измеряется нынче не годами, а плотностью и даже, так сказать, врожденностью консервативных убеждений, сопровождаемых готовностью, по первому трубному звуку, устремляться куда глаза глядят. Мы все здесь, то есть вся воинствующая бюрократическая армия, мы все - молодые люди и все урожденные консерваторы. Есть старшие молодые люди, и есть младшие молодые люди. Исправником я лишь с недавнего времени, а прежде состоял при старшем молодом человеке в качестве младшего молодого человека и, должно сознаться, блаженствовал, потому что обязанности мои были самые легкие. Я возлежал на лоне моего принципала (он мой товарищ по школе, но более счастливый карьерист, нежели я), сказывал ему консервативные сказки, вместе с ним мечтал об английских лордах и правящих сословиях и вообще кормил его печатными пряниками. Но в скором времени все это изменилось. Пошли в ход "превратные толкования"; явилось на сцену "настроение умов", а там недалеко уж и до "doctrines les plus detestables" [мерзейших доктрин (франц.)]... Словом сказать, понадобился "глаз". Et, ma foi!.. me voila ispravnik! [И вот я - исправник! (франц.)]

Высказавши эту рацею, он бойко взглянул мне в лицо, как будто хотел внушить: а что, брат, не ожидал ты, что в этом захолустье встретишь столь интересного и либерального собеседника?

Я догадался, что имею дело с бюрократом самого новейшего закала. Но - странное дело! - чем больше я вслушивался в его рекомендацию самого себя, тем больше мне казалось, что, несмотря на внешний закал, передо мною стоит все тот же достолюбезный Держиморда, с которым я когда-то был так приятельски знаком. Да, именно Держиморда! Почищенный, приглаженный, выправленный, но все такой же балагур, готовый во всякое время и отца родного с кашей съесть, и самому себе в глаза наплевать...

Я всегда чувствовал слабость к русской бюрократии, и именно за то, что она всегда представляла собой, в моих глазах, какую-то неразрешимую психологическую загадку. Несмотря на все усилия выработать из нее бюрократию, она ни под каким видом не хочет сделаться ею. Еще на глазах у начальства она и туда и сюда, но как только начальство за дверь - она сейчас же язык высунет и сама над собою хохочет. Представить себе русского бюрократа, который относился бы к себе самому, яко к бюрократу, без некоторого глумления, не только трудно, но даже почти невозможно. А между тем бюрократствуют тысячи, сотни тысяч, почти миллионы людей. Миллион ходячих психологических загадок! Миллион людей, которые сами на себя без смеха смотреть не могут, - разве это не интересно?

Я думаю, что наше бывшее взяточничество (с удовольствием употребляю слово "бывшее" и даже могу удостоверить, что двугривенных ныне воистину никто не берет) очень значительное содействие оказало в этом смысле. Взяточничество располагало к излияниям дружества и к простоте отношений; оно уничтожало преграды и сокращало расстояния; оно прекращало бюрократический индифферентизм и делало сердце чиновника доступным для обывательских невзгод. Какая, спрашивается, была возможность выработать бюрократа из Держиморды, когда он за двугривенный в одну минуту готов был сделаться из блюстителя и сократителя другом дома? Предположите, например, хоть такой случай: Держиморда имеет поручение превратить ваше бытие в небытие. Что он очень хорошо знает, какую механику следует подвести, чтоб вы в одну минуту перестали существовать, - в этом, конечно, сомневаться нельзя; но, к счастью, он еще лучше знает, что от прекращения чьего-либо бытия не только для него, но и вообще ни для кого ни малейшей пользы последовать не должно. И вот он начинает маневрировать. Прежде всего он старается поразить ваше воображение и с этою целью является в сопровождении целого арсенала прекратительных орудий. Потом он напускает на себя юпитеровскую важность, потрясает плечами, жестикулирует и сквернословит басом. Словом сказать, приступает к делу словно и путный. Но не падайте духом перед этими военными хитростями, не убеждайте, не оправдывайтесь, но прямо вынимайте двугривенный. Как только двугривенный блеснул ему в глаза - вся его напускная, ненатуральная важность мгновенно исчезла. Прекратительных орудий словно как не бывало; дело о небытии погружается в один карман, двугривенный - в другой; в комнате делается светло и радостно; на столе появляется закуска и водка... И вот перед вами Держиморда - друг дома, Держиморда - муж совета. Двугривенный прояснил его мысли и вызвал в нем те лучшие инстинкты, которые склоняют человека понимать, что бытие лучше небытия, а препровождение времени за закуской лучше, нежели препровождение времени в писании бесплодных протоколов, на которые еще бог весть каким оком взглянет Сквозник-Дмухановский (за полтинник ведь и он во всякое время готов сделаться другом дома). Сообразив все это, он выпивает рюмку за рюмкой, и не только предает забвению вопрос о небытии, но вас же уму-разуму учит, как вам это бытие продолжить, упрочить и вообще привести в цветущее состояние. Через полчаса его уже нет; он все выпил и съел, что видел его глаз, и ушел за другим двугривенным, который уже давно заприметил в кармане у вашего соседа. Вы расквитались, и хотя в вашей мошне сделалось одним двугривенным меньше, но не ропщите на это, ибо, благодаря этой монете, при вас остался драгоценнейший дар творца: ваше бытие.

Как хотите, а это своего рода habeas corpus [закон о неприкосновенности личности (лат.)].

Это до такой степени справедливо, что когда Держиморда умер и преемники его начали относиться к двугривенным с презрением, то жить сделалось многим тяжельше. Точно вот в знойное, бездождное лето, когда и без того некуда деваться от духоты и зноя, а тут еще чуются в воздухе признаки какой-то неслыханной повальной болезни.

- Тяжело, милый друг, народушке! ничем ты от этой болести не откупишься! - жаловались в то время друг другу обыватели и, по неопытности, один за другим прекращали свое существование.

Но, к счастью, такое суровое время проскочило довольно скоро. Благодаря Держиморде и долговременной его практике, убеждение, что дело о небытии не имеет в себе ничего серьезного, установилось настолько прочно, что обыватели скоро одумались. Не помогли ни неуклонность, ни неумытность, ни вразумления, ни мероприятия: жертвою их сделались лишь первые, застигнутые врасплох обыватели. Затем все постепенно вошло в колею. Напрасно старались явившиеся на смену Держимордам безукоризненные молодые люди уверять и доказывать, что бюрократия не праздное слово, - никто не поверил им. У всех еще на памяти замасленный Держимордин халат, у всех еще в ушах звенит раскатистый Держимордин смех - о чем же тут, следовательно, толковать! И вот молодые бюрократы корчатся, хмурят брови, надсаживают свои груди, принимают юпитеровские позы, а им говорят:

- Ты не пугай - не слишком-то испугались! У самого Антона Антоныча (Сквозник-Дмухановский) в переделе бывали - и то живы остались! Ты дело говори: сколько тебе следует?

- Ничего мне не надо! мне надо, чтоб вы прекратили свое существование! - усовещивали молодые бюрократы неверующих.

- Да ты подумай, что ты сказал! Ты на бога-то посмотри!

Назад Дальше