Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы - Борис Лавренев 10 стр.


- Мадам Софи? Снимите мерку! Вечерний туалет для концерта по последней картинке. К пятнице! Марина, тебе какой фасон нравится? Выбирай!.. Этот? Слишком скромен! Я думаю, этот лучше! Готово?.. Получите вперед! В пятницу утром должен быть готов!

Выкатились мы на улицу усталые, мокрые.

- Борис? Это ты мне?

Жесткими стали глаза у Марины.

- Тебе!

- Напрасно!.. Я не возьму от тебя ни одной булавки. С меня моего хватит.

- Маринка! Золотая, милая! После пятницы можешь бросить все в печку. Но в пятницу ты в моей власти. Утром заедешь к портнихе, возьмешь платье и приезжай ко мне.

- Чудак! - сказала она с сияющей улыбкой.

9

В пятницу у меня Золушка надела наряд королевы.

Когда повернулась ко мне, застегнув последнюю кнопку, я даже вздрогнул от радости.

- Хорошо! Теперь последняя пытка! К парикмахеру - и в театр!

- Куда-а?

- В театр! Я взял ложу на концерт Эрденко!

Задумалась Марина.

- Так вот зачем это?.. Подумай!.. Может, не нужно!.. Может, сам не выдержишь!

- А ты?

- Мне все равно! Я везде одинакова!

- Ну, и я не боюсь!

Заказанный извозчик ждал у дачи.

Из опытных рук мсье Христофора Марина вышла ослепительной.

Евпаторийский театр… Игрушечная клетка. Сцена незабываемого спектакля.

Публика была уже в сборе. Капельдинер открыл дверь ложи.

- Прошу! - склонился я перед Мариной.

Вошла она в ложу, высоко подняв голову, и, садясь, обвела партер небрежно прищуренными глазами.

Решительно в эту минуту она была повелительницей своей судьбы и чужих судеб.

Головы повернулись к нашей ложе, десятки ртов закапали слюной от изумления.

Сначала никто не узнал Марину в ее королевском одеянии..

Потом пролетел легкий гул смущения, негодования.

Марина спокойно повернулась боком к партеру, лицом ко мне.

И… ах, какой свет полыхнул в ее глазах!

Рука в белой бальной перчатке легла мне на руку, и, нагнувшись, она шепнула:

- Я тебя очень люблю!

- И я!

В первом ряду поднялась, синяя от негодования, толстая дама и яростно, громко сказала растерянному спутнику:

- Ни за что!.. Сейчас же уйду! Это беспримерная наглость!.. Вызов всему порядочному обществу!

Марина с равнодушным пренебрежением посмотрела на взбешенную бабищу, постукивая веером по барьеру ложи.

А ночью, когда мы вернулись в мою комнату, она бросилась мне на шею и заплакала от волнения, тревоги, счастья.

Утром ушла в своем ситцевом платьице, оставив пышные волны шелка и батиста небрежно брошенными на полу.

А в двенадцать часов меня вызвали к коменданту, обязанности которого нес древний зауряд-полковник Новицкий.

Старик был очень смущен, нес какую-то чепуху, совсем смяк и в заключение, отпуская меня, просил только не бравировать слишком.

10

Любила Марина незабвенно.

Была в ней жадная порывистость, вихрящийся огонь, простая правда, постоянная напряженная тревога, и были наши дни и наши стенные ночи, как искрящийся праздник.

Не знал я с Мариной будней.

И когда приходила она в мою комнату, белые, масляной краской крашенные стены расцветали семицветием радуги.

И вот, кто расскажет мне, кто объяснит, почему и как в плоском и сонном городке, где люди были плоские и сонные, как степные увалы в летний полдень, выросла она такая тревожная, пламенеющая, необыкновенная?

Было у нее тонкое крылатое тело, глаза - серые угли, вишневые горькие губы, лебединые гибкие и сильные руки.

А пальцы… у старых, потемневших в прохладном сумраке музеев портретов Ван-Дейка такие есть пальцы, длинные, нервные, легко суживающиеся от ладоней к концам, и ногти, не ведавшие маникюра, сами круглились и розовели, как миндалины.

И еще любил я ноги Марины, смуглые, худощавые, мускулистые, с узкими ступнями, не изувеченными обувью, почти не касавшиеся земли на ходу.

Говорила Марина порой неправильно, на незнакомых словах делала смешные детские ударения, во многих случаях путалась, о многих вещах имела самые странные представления, над которыми сама хохотала, но была в ней заложена от рождения вместе с голубиной простотой чудесная первобытная мудрость.

И когда говорила она, сев в кресло, в своей любимой позе, заложив ногу на ногу и подпирая крутой подбородок скрещенными кистями рук, слетали слова, как розовые золотокрылые птицы, кружились по комнате, колдовали и пьянили.

И еще любила Марина читать.

Только и принимала от меня подарков что книги.

Съездил я раз в Симферополь и привез ей оттуда десятка три книг.

И большей радости не видел я на лице Марины, как от этого подарка.

А евпаторийскую чахлую библиотеку она прочла по порядку, по каталогу, от первого отдела до последнего.

Все книжки!

Не прочла - проглотила.

И так счастливо была создана прекрасная ее голова, что даже путаницы особой в ней от этого чтения не произошло.

Думала же над прочитанным долго, мучительно серьезно, и брови сходились, как перекрещенные стрелы, на детски сморщенном переносье.

И в эти минуты нельзя было ее трогать, разговаривать, мешать ей.

Она ничего не слыхала, кроме своей внутренней, ей одной звучавшей, музыки.

И однажды поразила меня чрезвычайно, когда, хмельная от поцелуев, голова к голове, на горячей подушке, вдруг приподнялась на локте, с затуманенными зрачками и спросила вдруг:

- Значит, этого стула на самом деле, может, и нет вовсе, а просто мне хочется, чтоб он был?

Опешил я.

- Что ты говоришь, Марина?

- О стуле!.. Ты вот мне разъясни - почему он говорит, что предметов, может, и нет совсем, что это только наша фантазия? Ну, ведь глазом я еще могу ошибаться, люди разно видят… а рукой? Как же его нет, когда я вот рукой, пальцами, чую, что он твердый и из дерева?

- Брось!.. Нашла время о стуле!

Потянулся я к ее губам, но она сурово отстранилась.

- Делу время - потехе час! Еще нацелуешься! А ты мне это вот объясни, как же так? Может, и меня самой нет и я сама себе кажусь?

Пришлось читать неожиданную лекцию, и засыпала она меня такими вопросами, что несколько раз я в тупик становился и нес чепуху.

Лектор я был плохой, а ум ее был, как стальной неутолимый бурав, что долбит землю на страшные глубины, добывая сокровища из земных недр.

- Учиться мне хочется! Ой, как хочется учиться! А не на что, и никуда меня такую не возьмут. А скоро и старая стану! Глупая!.. Ну, а теперь можно и целоваться!

И сама склонила к моим губам сухие вишневые свои губы.

И еще: среди самых жадных, самых безудержных ласк оставалась она неизмеримо чистой, всегда нежной, трепетной, и был в ней такой острый, непроходящий холодок девственности, освежающий, как ночная волна.

И вся она была сплошной правдой.

11

В тот день разбудили меня цветы, брошенные в окно, и смех.

- Вставай, медведюшка!

Стояла Марина на террасе.

- Десятый час! Ну, разве не стыд?

Она цвела и сияла.

- А я только что под пушки попала! Прошла всю Евпаторию, и со всех сторон глаза, как снаряды… жжжж-бум! И все мимо!

- Иди сюда!

Она птицей вспорхнула на подоконник и с него, смеясь, мне в руки.

- А я у тебя книжку стащила вчера!

- Какую?

- А вот! - и бросила книгу на стол.

Был это роман Пьера Луиса. Не помню уже названия. О короле Павзолии и похождениях его двора. Пустая игрушка, но написанная с блестящим французским мастерством.

- Что же, понравилось? - спросил я скептически.

Ай… как вскинула голову Марина, как кровь хлынула в щеки!

- Мне не нравится, что ты считаешь меня глупой!

- Я?.. Тебя?

- Да! Почему ты так спросил: "Понра-а-ви-ло-оось?" Да, понравилось! Вздорная книжка! Бездельники с жиру бесятся и распутничают. А написано весело! Как будто по страницам зайчата солнечные бегают!

И повесил я голову, как щенок, которого повар на кухне за проказы огрел щипцами.

- Может, я и неученая, да не глупей тебя! И хочешь меня, тогда не считай себя выше.

- Марина! Любовь! Скажи, откуда ты такая?

Она пропела весело и нежно:

- Откуда?.. Из-за гор, из-за долин, со дна морского, от царя водяного.

- Морская?.. Ты знаешь, что значит твое имя?

Распахнулись ресницы.

- Надоел!.. Я все знаю! Пять лет назад мне это гимназист московский объяснял. Стихи писал еще… "Марины… глубины" и влюблен был, как курица.

- Сколько тебе лет, Марина?

- Двадцать второй лупит, - ответила она, вздохнув.

- Знаешь, что я хотел тебе предложить сегодня? Поедем верхами куда-нибудь в степь, на хутор. Хочешь?

- Хочу, - она лукаво погладила меня по голове, - ты у меня у-у-умный!

- Тогда я съезжу за лошадьми. А ты переоденься!

- Как переодеться?

- Седла ведь мужские. Надень мои парадные сапоги, брюки…

- Ха-ха-ха-ха…

Когда смеялась Марина, обрывались с нитки стеклянные колокольчики и падали на мраморный пол.

Карьером пронеслись мы по дачным линиям в степь, ездили до вечера, без дорог, по оврагам и балкам, заехали к колонисту на хутор, пили ледяные сливки, ели творог со сметаной, слушали хозяина, жаловавшегося, что его подозревают в шпионстве и сожгли ему ригу, хохотали, пьянели и остались ночевать.

Крепко, горько целовала Марина в ту последнюю, звонящую цикадами ночь.

12

Дома я нашел на столе серую грязную бумажонку телеграммы:

"Вследствие большой убыли офицеров предлагаю немедленно вернуться в полк. Командир полка, полковник Руновский".

Завоняла передо мной блевотная линия в минских болотищах.

"Туда?.. От Марины?.. Нет!"

Написал на бумажонке с другой стороны: "Срок отпуска еще три недели. Плохим здоровьем остаюсь до полного использования", - и послал дворника на телеграф.

Вечером пришла Марина. Показал ей телеграмму. Дрогнула, и с губ краска сбежала.

- Едешь?

- Нет!.. Послал телеграмму! У меня еще три недели. Не могут раньше срока!

Сидела Марина, жалобно смотря в окно на море.

Утром пришел ответ:

"Выехать немедленно. Неявке отдача под суд неисполнение приказа. Евпатории получен рапорт неблаговидных поступках, которому дадите объяснения полку".

Так!.. Понятно! Господа офицеры постарались.

Делать было нечего - пришлось мне укладывать пожитки.

Трепетно и больно ждал Марину.

И решение у меня было ясное, отвердевшее сталью, отяжелевшее гранитом.

Марина прибежала взволнованная, запыхавшаяся.

- Ну как?.. Позволили?

- Читай.

Свела брови.

- Да… Заклевали ясна сокола черны вороны… Паршивцы!

Взял я ее за трепетавшие пальцы.

- Марина!.. Морская! Любовь!

- Что, сокол!

- Нужно ехать. Скажу прямо и просто. Хочешь ждать? Войне скоро конец! И тогда хочешь стать моей, жить со мной, учиться… любить?

И был голос Марины, как струна, в этот час.

Прост и крепок был голос, как море, как ветер.

- Да!.. Хочу!.. Буду ждать. Никого еще так не любила. Это как огонь!

Поезд уходил в семь вечера. Нужно было собираться.

- Плакать не нужно, сокол! Дай я помогу тебе сложиться.

Дворник побежал за извозчиком.

- Марина!.. Вот возьми, родная, тут двести рублей. С фронта пришлю еще!

Она вскочила.

- С ума ты сошел?

- Брось глупости! Ты мне жена теперь, самая близкая. Не могу же я оставить тебя на произвол судьбы.

- Не нужно!.. Пока вернешься - мне наши будут помогать. Проживу! Будем жить вместе - буду у тебя брать.

- Ну, книг себе купишь!

- Не нужно!.. Лучше просто пришли книг из Москвы. А денег не возьму.

- Марина!

- Не смей!.. Ударю!

Приехал извозчик. Потащили чемоданы. По дороге на вокзал метнулась в глаза вывеска ювелира.

- Стой!

- Что такое?

В затхлом чуланчике взял я обручальные кольца и надел одно на палец Марине.

На вокзал приехали к самому отходу. Только успел вскочить в вагон.

Повернулся… и лебединым крылом мне вдогонку взлетела над асфальтом перрона рука Марины с платком.

13

Вот и все.

Дописал я вчера до этого места, а тут пришел ко мне приятель один.

Вместе с ним мы Уфу брали у Колчака. Брюнет, выпить любит и литературу обожает.

Увидел листки на столе.

- Рассказ пишешь?.. Прочти!

Стал я читать. Дочитал до колец, а он и говорит:

- Дальше можешь не читать! Дальше я, брат, все знаю!

- Что ж ты знаешь?

- Обыкновенная история!.. Все мы сволочи одинаковые! Уехал на фронт, со скуки с сестрой спутался, от сестрита лечился… а про девушку и забыл. А письма, я в отсутствием бумаги на фронте, в дело пускал, пока приходить перестали.

- Эх!.. Не поймет человечья душа человечьей души! Всякие казусы бывают. Обыкновенно так бы оно и кончилось…. А вышло у меня не так. Но только от твоих слов теперь мне писать уже расхотелось.

- Ну нет! Не смеешь! Для меня напиши!

Что ж, так и быть, напишу.

Приходили на фронт письма от Марины каждую неделю, бодрые, крепкие, морем и солью овеянные письма.

И я писал. Яростно, жадно. Ночами в вонючих блиндажах, где пахло гноем и экскрементами, при свечном огарке, я лил на бумагу солнечный мед, которым полно было сердце.

Полгода так прошло, и ни с какими сестрами я не путался.

А в начале февраля, в разведке, прострелил мне очкастый ландштурмист, - прежде чем я его шашкой перекрестил, - левую руку в локте.

И уехал я в Москву, как раз на февральскую революцию.

Сознаюсь - тут завертелся. Жандармов разоружал, заспанных бородачей из казарм Покровских ночью вытаскивал революцию делать, потом в десять комитетов избрался сразу и хоть писал Марине, но в Крым собрался лишь в конце апреля.

Но только в Харькове входит в вагон конвой с офицером каким-то.

Начинают документы проверять.

- Ах, это вы будете Лавренев?

- Я!

- Я вас арестую!

- Что такое?..

- У коменданта узнаете.

Привели меня к коменданту. Генерал дубовый и пальцем дубовым перед носом качает.

- Нехорошо, молодой человек!

- Да что нехорошо?

- А вот телеграммка! - И сует мне в руки.

"Комендантам дорог, городов. Штаб Петроградского военного округа предлагает задержать выехавшего сведениям Крым поручика гренадерского Фанагорийского Лавренева, скрывшегося должности адъютанта генкварта округа с казенными суммами".

- Да я же не гренадер, а гусар! Тут ошибка. И в Петербурге я не был, и адъютантом генкварта не состоял, и не поручик. Вот мои документы! Дайте за мой счет телеграмму в Петербург!

Но генерал недаром дубовый был.

Как ни доказывал я свою невинность, как ни говорил, что, наверное, перепутали фамилию, как ни требовал выпустить, угрожая именем революции, но только увезли меня через три дня, проморив на гауптвахте, в арестантском вагоне в Питер.

А там ясно - извинились… Лаврентьев бежал.

И сколько раз предупреждал не путать меня с Лаврентьевыми. Фамилия моя единственная, а тут каждый раз писарь какой-нибудь норовит в документе прописать - Лаврентьев.

А на телеграфе наоборот вышло. Выпали две буквочки - и все!

Хотел обратно в Крым, - не тут-то было. Прикомандировали меня, как знающего английский язык, к какому-то полковнику Гопкинсу. Из Америки, черт, приехал посмотреть на русскую революцию. Но только недолго смотрел. Скоро Октябрь нагрянул, а после Октября стал я формировать конные партизанские части и выпросился на Украину.

Добрался до Екатеринослава, а тут немцы поперли за хлебом. Пришлось уходить. Но от Марины все еще письма были, и я ей писал по-прежнему.

И томились мы так, в невозможности встретиться.

Послал я ей денег и писал:

"Выезжай и добирайся до Москвы".

Но денег она не получила, а последнее письмо от нее пришло в Москву в июне.

"Очень беспокоюся, родной. Деньги твои на почте пропали. Выехать невозможно, а, говорят, с Россией скоро и письма ходить перестанут. Если б ты видел, что тут немцы и белые творят! Но у нас есть надежда. Матросы кой-какие, что попрятались, говорят - скоро красные придут. Жду тебя! Люблю крепко!"

А в июле бросили меня с кавалерийским полком на чехословаков.

Потом к Самаре, и все время жадно оглядывался я на Крым.

Весной девятнадцатого года, когда заняли мы Таврию, вымолил я отпуск у командарма.

Неделями в разбитых теплушках, среди мата, вши, тифа, восстаний полз от Уфы до Александровска.

А в Александровске узнал, что наши части уходят из Крыма.

Удалось остаться в южной армии, и покатились мы тогда к Туле.

В ноябре сломался деникинский прибой…

В городишке Змиеве, южней Харькова, слез я с лошади у штаба бригады.

Дерг кто-то за рукав.

- Боря!.. Друг!

Черная загорелая морда, круглые мускульные бугры.

- Колька!.. Марина где?.. Как?..

Из Колиных маслин слезы, как уксус, на куртку.

- Чего ты?.. Что?.. Что с Мариной?.. Да говори же, сатана, не тяни!..

- Умерла Марина!..

Свинцом пахнет смертное слово.

- Когда, отчего?..

- Ноябре… осенью! Тифом! Арестовали ее, скоро выпустили… В тюрьме и заразилась. Трудно мерла, мучилась. А отходить стала - мне сказала: передай Борису, если повидишь…

Из кармана Колиной куртки выглянул замызганный пакет.

Я рванул его, и… вспыхнув искоркой, выпало кольцо.

Мне тридцать один год.

Но я прошел мировую и гражданскую войны и считаю, что теперь мне уже шестьдесят два.

У меня жена. Настоящая женщина!

Very wife!

Я люблю революцию. Ее пламенный ветер носил меня по дорогам бывшей России от Полярного круга до Закавказских теснин.

Я всегда буду любить революцию.

"Мальчишка!.. Люби революцию!"

Это я помню.

Люблю свист занесенной шашки и отблеск пожара на звонком клинке.

Люблю небо, траву, лошадей, а больше всего - море.

Вечерами, когда тьма глядит в окна и гремит железом над головой дряхлая крыша, я выхожу из дому и сажусь на скамью над обрывом. Бьет о камни волна, хлещет жгутами пены. Шумит вольная стихия Черного моря, и в шуме мне слышится давно смолкший голос. Голос Марины. Женщины моря!

Она поет об океанском просторе и единственной в мире правде - правде соленого ветра.

Слушаю и знаю, что скоро пойду искать свежего шквала.

Вам тишина и мир - мне свист урагана, стада испуганных звезд над морской бездной и торжественный хорал беспокойных валов.

Бейкос, 1923 г.

Назад Дальше