А Инна Владимировна выбила председателя совнархоза из колеи.
Было с ней тяжело и смутно.
И она первая стала льнуть к Василию. Говорила с ним таким особенным певучим говорком, подавая для подписи бумаги. Старалась в это время платьем, локтем или коленом коснуться Гулявина и смотрела прямо в глаза ласковыми глазами, а в глубине их играли кошачьи жадные огоньки.
Когда стояла рядом, всегда тревожило Гулявина царапающее шуршание шелковой юбки, и сладко щекотали ноздри духи. От этого путались буквы в бумагах, прыгали, расползались, терялась нить соображения, и рука с пером беспомощно тыкалась куда не нужно, и всегда с воркующим смешком поправляла Инна Владимировна:
- Что вы, что вы, товарищ Гулявин? Не здесь подписывать. Бумагу портите!
Брала его руку нежной горячей рукой и показывала место подписи.
Потом уходила, усмехаясь.
А Василий ломал перо о стол, вцеплялся в ручки кресла и злобно плевал на стенку.
Иногда подходил к зеркалу и разглядывал себя.
"И черта во мне, что она липнет? На лешего я ей сдался?"
Но зеркало молчало и показывало в зеленоватой глубине своей загорелое, точно из дуба вырезанное лицо, карие глаза с дерзиной, крепкий нос и припухлые красные губы под стрижеными усиками.
Пожимал плечами и опять садился за стол.
Полтора месяца прошло в таком томлении, а удалить секретаршу Гулявин никак не мог.
Придраться было не к чему. Была аккуратна, исполнительна, большую часть работы делала самостоятельно, оставляя Гулявину только подписывать готовые бумаги.
И однажды утром пришла с обычным докладом.
Сразу увидел Василий новую шелковую в полосках кофточку с большим вырезом и розу в смоляных косах.
Положила бумаги на стол и, низко нагнувшись, стала докладывать. От движения отстал вырез на груди, и в нем, за топким батистом рубашки, нечаянно скосившись, увидел Гулявин розовую, круглую, как резиновым мяч, грудь с темным пятнышком родинки.
Захолонуло под ложечкой. Сердито отвел глаза, слушал и не понимал ни одного слова.
Задохнулся, повернулся что-то сказать и опять увидел, как нежно колыхался от дыхания розовый мяч.
Взглянул. Заметила Инна Владимировна и взгляд и дрожь и чуть заметно улыбнулась победной, тревожной и поощряющей улыбкой.
Еще ниже нагнулась, и ощутил плечом Гулявин теплое прикосновение тела.
Поднял голову, взглянул в глаза и сразу схватил секретаршу за руку и впился губами в открытое плечо.
Ахнула Инна Владимировна.
- Ах!.. Василий Артемьевич, оставьте!.. Зачем!..
А сама только ближе прижалась.
Но уже не слышал Василий никаких слов. Притянул Инну Владимировну к себе, тиская и ломая, ища ее губы.
Но вдруг между ним и этими губами тенью мелькнула, пронеслась на миг простреленная, изуродованная голова Строева.
Неистово крикнул Гулявин, опрокинул кресло и отпрыгнул в угол.
Смотрел широко раскрытыми глазами на ошеломленную, красную секретаршу и трясущимися губами сказал шепотом:
- Вон!.. Пошла вон… сволочь!
- Вы с ума сошли, Василий Артемьевич?.. Как вы смеете?..
Но уже в бешенстве подскочил Гулявин к столу, схватил графин и закричал на весь Совет:
- Вон… сволочь… Убью!
Бросилась Инна Владимировна к двери и едва успела проскочить, как за ней, забрызгав всю комнату стеклом и водой, разлетелся о косяк графин.
А Гулявин совсем обезумел.
Схватил кресло и с размаху по столу, - лопнула доска, и подпрыгнула чернильница, выплеснув лиловую кровь в лицо Василию.
А он продолжал крушить все в комнате, и когда прибежали служащие и красноармейцы, бросился на них, но упал в припадке, и испуганно смотрели сбежавшиеся, как лежит председатель совнархоза на полу с синим лицом, дрыгает ногами, а на губах кипит, пузырясь, пена.
Наутро пришел Василий к товарищу Жукову и сказал:
- Уезжаю!..
- Куда?
- На фронт поеду! Не желаю больше зад просиживать! Счастливо оставаться!
- Да вы же больны, товарищ! Вы изнервничались совсем! Куда вам на фронт!
У Гулявина перекосилось лицо.
- На фронте вылечусь! Воздух мне нужен настоящий! А здесь только случками на кобыльем заводе заниматься!
Вышел, забрал свой чемоданчик, пешком побрел на вокзал, втиснулся в набитую доверху мешочниками вшивую и вонючую теплушку и уехал.
Глава десятая
ОГУРЧИКИ
Над пожелтевшей осыпающейся пшеницей ядреный июльский жар.
В тучных кубанских нивах гремящие выклики пушек, и поля, оставшиеся без хозяев, шелестя, роняют в землю янтарное налитое зерно.
Вдоль брошенной дороги, в межевой канавке, влипая телами в землю, разно и оборванно одетые, кто в сапогах, кто босые, лежат запыленные люди, прижимают к плечам винтовки и безостановочно стреляют по заросшей вербами плотине, над голубым полноводным ставом.
Знойная тишина сбивается в гремучие клочья треском выстрелов.
А за плотиной, также вжавшись телами в насыпь, стреляют по канавке другие люди, и на плечах у них солнцем вспыхивают блестящие брызги.
С утра пролетарский железный полк ведет бой за станицу и с утра не может продвинуться дальше канавки.
Кадеты попались отборные: марковцы, офицеры, призовые стрелки.
Чуть высунется из канавки неосторожная голова - хлоп, и тычется голова в землю, а меж глаз кровоточит круглая дырка.
Устали красноармейцы, измучились, голодны и яростны, и вокруг слипшихся губ у каждого резкая складка суровой злобы.
- Никак его не возьмешь!
- Сволочи!
- С хланга обойтить!
- Сказал!.. С хланга! По ровному полю? Ночи нужно дождаться.
- Гляди! Антошку убило!
- А було б тоби сказыться, холера твоей матери!
Так же лежит, прижимая винтовку к плечу, Антошка, но по-особенному вяло распущенному телу знают другие, что Антошка больше не встанет.
- Ах, разъязви твою бабку! На штык бы! Кадет штыка не любит.
- Дойди до штыка! Кишки по дороге оставишь!
- Антилерию надоть!
За плотиной начинает, задыхаясь, плевать горячим ливнем пулемет.
По сухой целине дороги дрожит белая струйка пыли и ползет ближе к канавке, и у лежащих расширяются глаза, следя за страшной, приближающейся струйкой, и еще плотнее вжимаются в землю тела.
Позади цепи, за плоским курганчиком, лежит Гулявин с помощником.
Давно ушли из памяти совнархоз, инструкции, Инна Владимировна.
И опять просторы. Ветер. Воля. Простое и нужное дело.
И нет ни томления, ни скуки, ни смятенности.
Родным звуком свистят свинцовые пчелы.
Только полк уже не тот, не свой, матросский.
Повыбивали матросов, поредела фабричная первая гвардия.
И на смену уже растет в гудящих телефонными и телеграфными зовами, кричащих миру листами газет и плакатов городах новая сила - Красная Армия.
Фабрики и заводы, профсоюзы и парткомы бросают в огненные жерла фронтов самое молодое, самое крепкое, самое пламенное.
Хороши ребята в гулявинском полку, да только обучены мало.
Еле с винтовкой управляются, а кадеты трехлинейкой, как портной иглой, орудуют.
И Строева нет. А лежит рядом с Гулявиным новый помощник.
Фамилия у помощника чудная - Няга, а сам еще чуднее фамилии.
Лицо с одной стороны пухлое и короткое, с другой - худое и длинное, как лошадиная морда.
Когда взглянуть слева на помощника, кажется, что Няга - человек веселый: и сложением крепок и жизнью доволен, а справа - лицо постное и выражение навеки обиженное.
И даже глаза у Няги разнокалиберные. Когда смотрит Гулявин в глаза помощнику, вспоминается всегда картина Соломона Канторовича.
Один глаз, левый, золотистый, ухарский, на солнце огнем поблескивает, а правый - мутно-серый, неживой и бельмом еще затянут.
Сосет всегда Няга короткую носогрейку с махоркой.
Косится на него Гулявин. Как это такого человека сделали? Не иначе, как в два приема.
- Эй, желтоглазый! Плохо дело-то!
И отвечает Няга голосом как из пустой бочки:
- Нехай!.. К вечеру одужаем!
И опять трубку сосет.
Ходит Няга всегда в широкополой зеленой фетровой шляпе, хохлацких желтых чёботах с подковками, плисовых шароварах и чесучовом пиджаке.
А главная гордость у него - золотые часы с цепью дутой, в полвершка толщины и в аршин длиною. А на цепи брелоков полсотни и все с неприличными картинками.
- С буржуя сиял, - говорит, - у Кыиви.
И чтоб всегда часы на виду были, носит Няга поверх синей косоворотки с вышитым крестиками передом шелковый фрачный серый жилет, поперек худого живота и по жилету двумя гирляндами цепь болтается.
Чисто линейный корабль на якоре.
Но храбрости Няга замечательной и в атаки ходит, как за кашей.
Встанет в саженный рост, шляпу на лоб нахлобучит, карабин под мышку и идет с трубкой в зубах.
Идет и духовные стихи распевает - про Алексея божьего человека или про грешника и монаха и никогда шагу не прибавит, не пригнется, а ровно загребает землю сапожищами.
И когда завидят кадеты в цепи такую фигуру - до того нервничать начинают, что никак в Нягу попасть не могут.
Пулемет с плотины все стрекочет. Няга поворачивает голову и лениво рычит:
- Вида буде! Бачь: за млыном гармату ставлять!
За ветряной мельницей, слева от станицы, копошатся в золотом хлебе люди и лошади, и еще не успевает Гулявин как следует навести бинокль, как жарким снежком вспухает над цепью первая шрапнель.
Гулявин ругается и сует в рот свисток.
Дребезжит захлебывающаяся трель, и поодиночке начинают отползать люди сквозь густую пшеницу, назад, к курганчику.
- Отходить! Против рожна не пойдешь!
Жалко Гулявину. С матросами не пошел бы назад. Пушку и ту забрали бы.
А тут хороший молодняк, но не обстрелянный еще.
Оттягиваются цепи. Умолкает грохот с плотины и от мельницы.
Кадеты не преследуют. Им в станице хорошо и сытно.
А железный полк дотягивается до обоза, строится в отдельную колонну и уныло ползет назад, к оставленному вчера хутору.
Но на загибе дороги из маленькой балочки карьером вылетает офицерская кавалерия. Блестят на солнце шашки.
Едва успевает Гулявин рассыпать цепь:
- Цыц! Не стрелять до команды! Залпами!
Уже близко летят лошади и пригнувшиеся к седлам всадники.
- Р-рота… пли!
Дергается воздух от неровного залпа. Второй, третий.
Закувыркались лошади, и люди забились в пыли.
Не выдержала конница, повернула и понеслась назад.
А Няга на ноги вскочил - и кукиш вдогонку.
- Кишка тонка? Н-на дулю, шибеники!
Бьются на поле и ржут раненые лошади, молчаливо лежат, стонут и пытаются приподняться люди.
- Тащи сюда.
Бегут красноармейцы по полю. Хлопают одиночные выстрелы.
- Не трогать! Веди на допрос!
Привели четверых. Три молоденьких офицерика и долговязый, сухопарый ротмистр с сивыми усами.
Все целехоньки, только ушиблись, слетев с лошадей.
Смотрит Василий, наганом помахивает.
- Здравия желаю, ваши благородия! Как живете-можете?
Трясутся молодые, зубами стучат. А ротмистр исподлобья спокойно глядит, и такая усмешечка ядовитая. Заядлый человек - сразу видно.
- Какой части?
- Конного генерала Маркова офицерского дивизиона.
- Сколько ваших в станице? Да не врать, а то! - и ткнул наганом.
Пожал ротмистр плечами.
- На это мне плевать! А врать незачем. Наших больше, чем ваших. Тысячи полторы будет!
- Артиллерии сколько?
- Одна конная батарея.
Задумался Гулявин, потом рукой повел.
- В расход!
Самый молоденький затрясся, заплакал - и на колени перед Василием:
- Товарищ дорогой, голубчик, пощадите!.. Не убивайте. Больше не буду!.. Мама у меня! Не вынесет!
Поморщился Василий. Офицер, а ревет, как девка.
- А когда в драку лез, о матери думал? Нечего слюни распускать! Вша ползучая! Убрать!
Схватили офицерика, потащили, а он отбивается, кричит.
И вдруг ротмистр на него зверем:
- Молчать!.. Стыдно!.. Сопляк! Вы офицерского звания недостойны!
Потом повернулся к Гулявину:
- Эй, ты, большевистский Фош! Подыхать на сухой живот тошно. Дай самогону глотку промочить!
Усмехнулся Гулявин.
- Эй, братва! У кого самогон есть? Причасти его благородие!
Вынул один красноармеец фляжку, отвинтил пробку, налил хлебного.
- Пей, кадет, за тот свет!
А ротмистр выбил размахом руки чарочку и голосом, дрогнувшим от злобной обиды, сказал:
- У, сквалыги! Старому кавалеристу перед смертью наперсток? Подавитесь!
Занятно стало Гулявину. Лихой парень.
И приказал ближайшему красноармейцу:
- А ну, братишка, слетай в обоз к каптеру! Скажи, что я приказал бутылку спирту дать.
Собрались все кругом, принесли бутылку.
Вылил Гулявин в ведерко, разбавил водой, достал свою кружку.
- Хлещи, язви тебя в душу, чтоб господу на том свете на меня не скулил! Я человек щедрый!
Ротмистр сел на землю, поставил ведро меж ног, а кругом красноармейцы гогочут:
- Го-го-го!..
- Вот это лафа!..
- Ишь ты! Змей Горыныч!
А ротмистр поднял кружку, понюхал, прищелкнул языком и крикнул весело:
- А нет ли, ребята, у кого огурчиков? Без закуски celà ne convient pas pour moi, как говорят французы. Вам этого не понять!
Пуще хохотали кругом. Притащили огурцов и хлеба. Разрезал ротмистр огурец, посолил, положил на краюху.
- За ваше здоровье, братцы! Бить вам нас - не перебить! Чтоб вам на том свете черти кишки на турецкий барабан мотали!
Провел по усам и единым духом всю кружку, даже не сморщился.
Красноармейцы уже за животы держались.
Сам Гулявин рот раскрыл, а Няга под бок локтем:
- Оце дитына! Що?.. Горилку, як тую воду!
А ротмистр вторую кружку, потом третью.
Выцедил остаток в четвертую, выпил, посмотрел грустно на донышко, встал и чуть заплетающимся языком сказал, усмехаясь:
- Спасибо на угощении! С-мм-мирно! С-становись! Генерал - марш в рай, без пересадки. С-пасибо!
Гулявин поднял кружку и постоял в раздумье. Потом сказал:
- А ну, отведите его благородие в обоз! Пусть проспится! Я с ним еще поговорю!
- А других, товарищ комиссар?
- Других… списать! Амба! Сопляки, гады!
Через пять минут тянулся полк по дороге, оставив на поле три теплых офицерских трупа.
Розовела на небе закатная бронза.
В обозе на телеге беспробудно спал вдребезги пьяный ротмистр.
Гулявин и Няга ехали перед полком. Няга долго двигал сзаду наперед знаменитую свою шляпу и наконец спросил:
- От-то!.. Що ж ты з им робить будешь?
И Гулявин ответил спокойно и медленно:
- Знаешь, что я думаю? Ежели человек так пить может, значит, из него толк будет! Пусть проспится! Завтра я его в правильную веру оборочу! Спецом у нас будет! Рано ему еще помирать.
И Няга удивленно фыркнул и засвистел.
Утром ротмистр только что проснулся и сидел на телеге, продирая глаза, под красноармейский смех, когда подъехал Гулявин.
- Проспался, ваше благородие? Здоров ты пить, леший тебя задери! Вот что я тебе хотел сказать! Бросай свою сволоту! Переходи к нам! Нам толковые люди нужны! Плюнь ты на свою барскую косточку! Косточки-то у всех одинакие! Все по-одинакому подохнем! Сдуру ты на нас полез! Небось обиделся - погоны сняли, а того в толк взять не можешь, что народу погоны ваши - как удавка на шее! За себя народ дерется, и все одно мы вам шею своротим, сколько ни вертись. А я тебя выручу, в штабе сдам, и командуй у нас полком - сделай удовольствие! Говорю: люди нужны.
Что-то дрогнуло в изумленном и распухшем лице ротмистра, и он посмотрел прямо в глаза Гулявину.
Потом отвел взгляд и сказал тихо:
- Первый раз такого вижу!
Опять поднял голову и кончил уже твердым голосом:
- Согласен! Мое слово твердое! Можешь положиться!
- Я брат, и сам знаю. Пить можешь, значит, и слово держать можешь! - и одобрительно потрепал ротмистра по плечу.
Глава одиннадцатая
ПОРУЧЕНИЕ
К вечеру подошла на хутор вызванная из соседней группы батарея.
На хуторском широком дворе кучками сидели красноармейцы у костров и ужинали пшенной, пахнущей дымком кашей.
Тонули в сизом мареве остывающие поля, и перелетали по востоку бледно-розовые мгновенные зарницы.
И когда кончился ужин, вышел на крыльцо Гулявин, оглядел двор и скомандовал:
- Полк… становись!
Засуетились, забегали люди, спешно убирая котелки, зазвякали, сталкиваясь, винтовки.
- Батальонные, сюда!
Подошли батальонные командиры.
- Ну, братишки, трогай! Выбить надо кадетов к чертовой матери! Теперь пушки помогут. Наступать по-настоящему. Третий батальон в обход. С резервом Няга останется.
А в эту минуту, разгоняя толпившихся в воротах красноармейцев, вскакал во двор ординарец.
- Где командир? Пакет срочный!
- Давай!
Разорвал Василий пакет при свете зажигалки, поданной батальонным, прочел бумагу и засвистал.
- Що воно тамечка? Яка-небудь пакость? - спросил Няга.
- Пакость не пакость, а нужно к командующему ехать. Приказано, чтоб сейчас. Скажи, чтоб дали мне тачанку, а тебя оставлю заместителем. Не придется подраться, язви его! Да пусть его благородие, ротмистр, тоже собирается. Разом и его в штабе сдам.
Подали тачанку, и когда садился Гулявин, подкладывая бурку, вышел из темноты ротмистр.
- Ну, собрался, ваше благородие?
- Невелики сборы. Штаны на мне. Чемоданчик-то мой там остался!
- Не беда! Наживешь! Садись!
Сытые серые лошаденки с места рванули тачанку и понесли по ночной степной дороге крупной играющей рысью.
Молчала степь, молчал Гулявин, прикорнул и задремал в углу тачанки ротмистр. Только стучали дробно и четко неподкованные копыта и играла селезенка у левой лошади глухим и ворчливым звуком.
К полночи въехали в станицу. У часового спросил Гулявин, как проехать к штабу, и тачанка подкатила к поповскому дому подле церкви, со сбитой снарядом колокольней, где разместился штаб.
Выпрыгнул Василий из тачанки, размял ноги, за ним ротмистр.
Из освещенного окна ложилась на землю золотая полоса света, и беловатыми клубами оседала поднятая лошадьми пыль.
- Кто приехал? - спросил голос из раскрытой двери.
- Гулявин… К командующему, по вызову.
- Идите сюда!
Подтолкнул Гулявин ротмистра вперед и за ним пошел в дом.
В большой поповской гостиной, с выкрашенным желтой лаковой краской полом и плюшевой мебелью, было накурено и душно.
На столах, на креслах, на полу всюду вперемешку валялись карты, шашки, кобуры, окурки, разбитые тарелки, стаканы.
На диване, согнувшись, спал толстый человек и заливисто храпел.
Двое сидели за столом и играли в шашки. При входе Гулявина оба повернулись к нему:
- Здорово! Пожаловал? А кто с тобой?
Гулявин оглянулся.
- А это пленное благородие! К командующему привез. Доложите командующему!
- Чаю не хочешь?
- Потом!