9
Эскадроны стояли в конном строю на плацу, покрытом голубыми яркими лужами, и в них беззаботно бултыхалось, отряхиваясь, молодое весеннее солнце.
Широкий лохматый ветер трепал георгиевские ленты штандарта, рвал бирюзовые зеркала луж мелкой рябью.
Лошади стояли, буйно грызя мундштуки, роя землю копытами.
Они чуяли весеннее радостное томление. Жеребцы поворачивали выгнутые шеи к ветру косились покрасневшими глазами и, когда с порывами долетал до их нюха волнующий запах подруг, ржали пронзительно и весело, тряся головой.
Священник кончал молебен, провозглашая многолетие державе Российской и победоносному воинству ее. От взмахов кадила плыли по ветру синие струйки, и рыжий гунтер, нетерпеливо вздрагивавший под генералом, сердито чихал, вдыхая непривычный и ненужный запах.
Хор отгремел многолетие.
Генерал неторопливо слез с коня и неловкой развальцей подошел приложиться к распятию.
Вытерев платком лоб, смоченный святой водой, он вернулся обратно и с неожиданной для его тяжелого, плотно загрузившего английские бриджи и открытый френч с отложным белым воротником тела легкостью взлетел в седло.
Оглядел строй эскадронов и швырнул кругло и громко:
- На-кройсь!
С легким шуршанием поднялись сотни фуражек и опустились на головы.
- Стоять вольно! Можно курить! Через пять минут прибудет его превосходительство.
Кони обрадованно замотали головами, заржали веселее, зачиркали спички, понеслись крутящиеся папиросные дымки, зажурчал говор.
Командиры съехались к генералу. Высокий, с длинным шрамом через правую щеку полковник, перегнувшись с седла, рассказывал генералу что-то веселое, и генерал снисходительно скалил сахарные зубы под пушистыми усами. Блестели на солнце погоны, ордена, начищенные медные части сбруи, вертелись и брызгали грязью расшалившиеся лошади, и от всей группы несло довольством и уверенностью сытых, выхоленных, привычных к своему делу людей.
Генерал бросил окурок сигары и, повернувшись на медный призыв трубы, затянул поводья прыгнувшего гунтера и скомандовал:
- Становись!.. Смирно!.. Господа офицеры!
Офицеры поскакали на места. Строй шатнулся и застыл.
Из-за поворота плаца показались конские головы. Генерал привстал на стременах.
- Равнение направо!.. Смирно!.. На-краул, шашки вон!
Одной серебряной струей пролился по рядам блеск взлетевших лезвий. Генерал пришпорил коня и легко поскакал навстречу конной группе. Там он остановил на полпрыжке скакуна, отсалютовал, подал строевой рапорт и, повернув, поехал шагом за лошадью командующего.
Сотни глаз поворачивались за мешковатой, неловко сидевшей в седле фигурой, пока командующий проезжал на середину фронта. Он был грузен и неуклюж, сидел на лошади по-пехотному, расставив носки и оттопырив локти. На тучном лице в коричневых подглазных отеках утопали маленькие, сердитые и сонные глаза, буро-малиновые щеки свисали обезьяньими мешками, разделенные черной бородкой.
Скрипучим голосом, лениво и вяло он сказал:
- Здравствуйте, юнкера! - и недовольно поморщился в ответ на треснувшее "здравия желаем"… Пожевал губами и заговорил.
Говорил он о славе, о величии, о дедовских победах, о славных заветах русской армии, о георгиевских знаменах, боевых подвигах, о спасении попранной родины, самоотвержении, но слова были тусклыми, бескрылыми и шлепались в лужу под ногами вороного коня, падали оловянной тяжестью.
И когда поздравил юнкеров с высокой честью нанести последний удар противнику собравшему остатние силы свои и потеснившему доблестные добровольческие части, - "ура" юнкеров было жидким и неуверенным.
Генерал нахмурился и бросил последние слова;
- Вы уходите на фронт, не окончив курса, простыми юнкерами. Может быть, это покажется вам обидным, но мы не хотим разрывать связывающих вас уз дружбы и посылаем вас отдельным сводным юнкерским полком. В первых боях своими подвигами вы зарабатываете офицерские потны на поле славы и чести.
Командующий повернул коня и уехал со скучающим и хмурым лицом.
Когда эскадроны уходили с плаца под танцующий звон кавалерийского марша, в четвертом ряду первого эскадрона рыжеватый юнкер сказал соседу:
- Ну и нудная же сволочь, царь Антон! Будто не говорит, а кишку изо рта тянет. Завыть хочется.
- Пономарь, сукин сын!.. По покойникам замечательно читал бы, - ответил, оправляя поводья, Всеволод Белоклинский.
10
Эх, яблочко, да куды котишься,
К юнкерам попадешь - не воротишься…
Худенький юнкер в очках немилосердно рвал клавиши расстроенного рояля.
Десяток сгрудившихся вокруг подпевали разбродными голосами.
Сквозь опаловую мглу продымленного воздуха сочились розовым сиянием электрические нити лампочек.
В углу грудой валялись брошенные шашки и фуражки.
Большой стол, протянувшийся от угла к углу по диагонали ресторанного кабинета, пестрел винными лужами и пятнами соусов. Бутылки лежали и стояли островами на смятой скатерти.
Рояль брякнул громом на весь кабинет, и за взрывом хохота запели второй куплет:
Комиссар нас разбить все бахвалился,
Еле ноги унес, опечалился.
Эх, яблочко, - все катается,
А жидовская рать разбегается.
Полуголые, блеклые женщины испуганно жались по диванам, между юнкерами. На лицах их, сквозь мозаику пудры и румян, проступала равнодушная усталость и давнишний, навеки, испуг. И только губы раздвигались привычной, заученной улыбкой.
Когда допели "яблочко", юнкер в очках брызнул лезгинкой.
- Цихадзе… Цихадзе! Лезгинку! Жарь во весь дух.
На середину оттолкнув стол, выпрыгнул горбоносый, круглоглазый юнкер. Ноги слабо повиновались ему, он налетал на окружающих и, наконец, с размаху ударившись о рояль, остановился и выругался.
Осмотрел всех налившимися кровью черными глазами и взревел хрипло:
- К черту лезгинку. Рраздэвай дэвочек! Будым танцевать канкан в натура!..
Слова его покрыли хохотом, рукоплесканиями, криком. С женщин начали рвать платья. Одна вырвалась, пошатываясь и хохоча.
- Не троньте… Я сама. Ты, бараний князь, снимай штаны, давай плясать голяком.
Всеволод Белоклинский встал с дивана и отошел к окну. Голова у него кружилась от выпитого вина и тело ослабело. Голый танец вызвал физическое неодолимое омерзение.
Он отодвинул гардину и заглянул в окно. На темной улице стояли у подъезда ресторана понурые извозчики, под домами пробирались одинокие тени пешеходов.
Юнкер почувствовал щемящее сосание под ложечкой.
- Не то, не то! - сказал он тихо и ощутил на глазах теплый след слез.
С трудом сдержался и облокотился на подоконник На плечо ему легла рука.
Оглянувшись, он увидел девушку в скромном, до верху закрытом платье, с сухими розовыми губами, с жадными чахоточными глазами. Вспомнил, что она сидела в начале ужина против него и ее называли Клотильдой.
- Ты что, миленький, загрустил? - спросила она, и звук голоса глуховато певучего, разладного кабацкому гомону странно тронул юнкера.
Он взял руку девушки и непроизвольно сказал:
- Противно!.. Я не могу!.. Это черт знает что такое… Как звери. Ведь завтра же мы идем в бой, за свое дело, за живую Россию, а сейчас пьем, как свиньи, и танцуем, как сцепившиеся собаки. Меня тошнит, Клотильда.
Она не мигая смотрела ему в губы жарким, изнутри идущим взглядом.
- Не зови меня Клотильдой. Какая я Клотильда. Настя я… Хоть раз хочу человечье имя свое вспомнить.
Она смолкла и, тесно придвинувшись к юнкеру, прошептала:
- Мне тоже тошно! Увези меня отсюда. Поедем к тебе!
- Куда ко мне?
- Домой, к тебе!
Юнкер жалко и растерянно улыбнулся.
- Домой? Настенька, у меня третий год нет дома. Я выгнанная на мороз собака. Мы все - выгнанные собаки и дома у нас нет. Сегодня Ростов, завтра Харьков, послезавтра опять Ростов, а через неделю, может быть, помойная яма… Нет у нас дома, нет родины, ни черта нет, кроме пьяного ухарства и спрятанного отчаяния. Мне скверно, Настенька!
Она взяла рукав его гимнастерки двумя пальцами и повертела, раздумывая.
- Я б тебя к себе позвала, только у меня собачья конура тоже. Брезгать будешь.
Юнкер перебил.
- Куда хочешь, только вон отсюда! Я могу здесь разрыдаться, закричать, убить кого-нибудь.
- Ну, тогда поедем. После на меня не сердись. Где твоя шапка?
- Я сейчас возьму.
Белоклинский разыскал в куче свою саблю и фуражку и вернулся к Насте.
- Едем.
Уже в дверях кабинета она вдруг остановилась и обдала юнкера горячечным блеском зрачков.
- Как тебя зовут, миленький? Я и не спросила, дура.
- Всеволод.
- Всеволод? Севушка! Севушка! - повторила она, как будто прислушиваясь к каким-то нежным звукам в имени, и быстрыми шагами пошла через общий зал к вестибюлю.
11
Извозчик, пропутавшись долго в кривых переулочках, остановился у калитки в глухом остроколом заборе.
- Приехали. Вылазь, миленький, - сказала Настя задремавшему Белоклинскому.
За ней он прошел садом в глубь двора к покривившейся хатке.
Девушка открыла визгнувшим ключом маленькую дверку.
- Нагнись. Тут низко, - шепнула она.
Юнкер шагнул в хату и в темноте почуял влажный масляный запах крашеного земляного пола и аромат каких-то сухих трав.
Девушка открыла вторую дверь и протолкнула в нее юнкера.
- Иди в горницу, а я сейчас лампу заправлю.
Он очутился в низкой и узкой комнатушке. Мутно-синим квадратом яснилось окно и трепетал на нем распластанный крест рамы. Здесь еще сильнее пахло сухими степными травами.
Ощупью нашел стул и сел.
В щели двери вспыхнула полоска оранжевого света, и Настя вошла с керосиновой лампой. Поставила ее на стол и, пройдя к окну, опустила ситцевую занавеску.
Юнкеру неожиданно вспомнились тревожные, потрясающие строчки:
Опустись, занавеска линялая,
На больные герани мои…
Девушка отошла от окна и остановилась посреди горницы, поправляя прическу. В черном, закрытом до шеи платье она казалась почти девочкой, худощавая и легкая.
Белоклинский оглядел комнату Вдоль стены у окна стояла узкая девичья кровать, накрытая пикейным покрывалом. Над ней в красной рамочке висела фотографическая карточка юноши в кепке с пристальными и твердыми глазами. На комоде в углу, в двух фарфоровых кувшинчиках, стояли букеты ковыля, полыни и чобрика, и юнкер понял, отчего так горько и так тревожно дышала комната степными дыханиями. На некрашеном столе лежала кипа книг.
Он закрыл глаза и тихо сказал:
- У тебя славно. Настоящая келейка монашеская.
Она неторопливо отозвалась:
- Я боялась, тебе не понравится. Тесно и бедно. Разве по нашему делу годятся такие конурки? Клотильде ковры нужны, мебель шикарная, духи. Ха, ха, ха!
Смех у нее был грудной, печальный.
- Ты же не Клотильда, а Настя, Настенька! Хорошее простое имя.
- Правда? Больше нравится, чем Клотильда? Правда? Голос ее прозвучал жалобной лаской. Она подняла руку и горячей сухой ладонью провела по волосам юнкера.
- Севушка!.. Севушка - девушка. Севушка и Настенька, - она зажмурилась, - хорошо!
Белоклинский потянулся к ней и хотел обнять за талию. Она легко отстранилась.
- Подожди. Я не для баловства позвала тебя. Ты не знаешь еще зачем. Иди, садись сюда вот!
Она показала на маленький диванчик. Юнкер пересел. Настя взяла с кровати вышитую бисерную подушку, бросила на пол и села у ног юнкера, положив подбородок ему на колени, смотря жадно в глаза.
Смотрела и молчала. В глубине зрачков метались ожигающие черные искры.
Глаза кололи и тревожили, от неотрывного взгляда кружилась голова. Юнкеру стало неловко, он попытался заговорить. Она взволнованно шепнула:
- Помолчи, родной! Дай наглядеться, Севушка.
Снова молчала и смотрела. Наконец, заговорила:
- Трудно… Трудно мне рассказать, чтоб ты понял. Ах, говорить бы такими словами, как птицы, и то не рассказать всего. Ты душой пойми, Севушка, не смейся надо мной, глупой. Смешно тебе будет, может, обидишься. Девка ресторанная, залапанная, испохабленная - и туда же. Ах, миленький, миленький ты мой! Не смейся, не прогони! Одна кровь человечья, руда червонная, жаркая.
Она дрожала и прижималась в томительной тоскливой смуте к коленям Всеволода.
- Успокойся, Настенька! Что ты? Ты вся дрожишь! - сказал юнкер, беря ее руки. - Ты не здорова, девочка?
Она еще крепче прижалась.
- Нет… нет… здорова я. Не от болезни это, - бросала она бредовой, задыхающийся шепот: - Ты слушай, слушай, пойми. Думаешь - девка я продажная? Ну да, девка, по кабакам шляюсь, с швалью всякой путаюсь, каждый меня купить может. А ты на это не гляди, Севушка! Ты в душу загляни, как она вся ножами истыкана, как кровь руду точит. Разве думала я такой стать? Приехала в шестнадцатом из Питера в Тифлис, на заработки польстилась. На завод потребовались для снарядов шлифовальщицы. Платили много - соблазнилась, поехала. Год прожила, как барыня, всего имела. После революции стал завод, в начале восемнадцатого года стал. Решила я домой добираться в Питер. А тут уже ваши с большевиками воевали по станицам. Ну, в станице одной попала к казакам пьяным, снасильничали они меня, всю ночь мучили, утром выгнали и деньги все отняли. Восемьсот рублей было. Деньги ведь какие громадные. Плакала, билась, в реку хотела, да не пускает жизнь легко человека.
Она закашлялась и отвела рукой свисшую прядь волос.
- Ну а дальше известно, какая у нашей сестры дорога? Работа вся стала, народ друг на друга пошел, устроиться негде, и пошла я по рукам гулять, девкой похабной стала. Жжет меня мука мученская, тоска давит, Севушка! Так и погибнуть, любви не знаючи, проклятой, заплеванной? Страшно мне, Севушка!
Юнкер почувствовал разрывающее волнение, стыд, боль. Он крепче сжал худые, мечущиеся руки. Искал каких-то необыкновенных слов, но сказалась самая пустая, ненужная фраза, от которой он болезненно съежился:
- Бедная детка!
Но она обрадовалась и этом жалким словам, как живоносному источнику.
- Спасибо, миленький! Не жалость это, жалости не прошу. А за доброту, за сердце чистое твое спасибо. За то, что слушаешь, в ноги тебе поклонюсь.
Она склонилась головой к сапогам юнкера. Он испуганно встал.
- Настя! Настенька! Что ты? Не стою я! Дрянь я такая же, как и все!
Она почти крикнула:
- Нет!.. Нет! Не смей! Ясный ты. Разве не видала я, как тебя воротило от голых в кабаке проклятом. Душа у тебя… человечья душа, живая. Понимаешь, что на смерть идти светло надо, с верой. Оттого и погибнешь. Все такие гибнут. Смерть твою чую, Севушка! Защитить хочу, а нет у меня силы.
Юнкер взволнованно прошелся по комнате.
- Почему… зачем ты мне смерть предсказываешь?
- Не предсказываю - знаю. На смерть идешь. Много вас идет против народа, а народу сила, миллионы. Не осилите вы, все до единого погибнете. Так тех, что голяком перед смертью похабничают, не жалко мне. Знают, что за похабство свое дерутся, за водку, за то, чтоб над такими вот девками, как я, измываться, деньги грабить. А ты за что? Голубь ты ясный, младенчик светлый. Не ихний ты, ошибка тут страшная. Тебе туда надо, к народу! Душа у тебя открытая, совестливая!
- Ты что же думаешь, там лучше? - спросил, вздрогнув, юнкер.
- Лучше, лучше, миленький! Люди там правдой горят, за правду бьются, за нас, девок срамных, чтоб нас от смерти воззвать, в жизнь впустить, омыть похабство земное, матерями, женами стать нам позволить, язву нашу выжечь. Хорошие там! Брат мне еще в Питере рассказывал про это, про революционеров, которые царей убивали. Брат мой, Ромушка. Вон он над кроватью висит. Был бы здесь - вызволил бы меня из срама.
Она уткнулась лицом в потертый плюш дивана и разрыдалась, вздрагивая острыми лопатками.
Потрясенный, пробитый болью, юнкер склонился над ней.
- Настя! Настенька! Что ты, не плачь! Встань, - не нужно. Ну, что делать? Я помогу чем можно. Скажи только - как?
Девушка быстро встала и вытерла глаза. Усмехнулась виновато и тепло.
- Напугала я тебя, Севушка? Глупая я, больная, шалая. Не буду больше, - и помогать мне не надо. Садись, посиди со мной последнюю ночку.
Она усадила юнкера и села рядом. Приблизила лицо с исступленными глазами.
- Не стану ныть! Смеяться буду, радоваться тебе, гостю моему любому Как увидала тебя в кабаке против себя за столом, будто по мне мололья полыхнула. Вижу, мой сидит, мой жданный, суженый. Вот и привела тебя к себе. Никто, кроме тебя, в эту комнатку не входил. Ты сокол ясный и комната моя ясная, и сама я сегодня девушка-первинка. Севушка, бастенький мой, сероокий. Приласкай меня, не побрезгуй. Не гляди, что шлюха я, что девка последняя. Это для тех, а для тебя нетронутая, непочатая. Все тебе отдам, сердце мое болезное, душу, тело, вся в руках твоих, лаской изойду за одну эту ночку Люби меня, Севушка, несколько часочков только, а мне всю жизнь вспоминать тебя, голубя. Оба мы с тобой пропащие, нежилые.
Она быстро рванула воротник гимнастерки юнкера и стремительно зацеловала его в шею короткими, буйными поцелуями. Вскочила, погасила лампу и приникла к его губам. Юнкер задохнулся от жалости, боли и еще какого-то неназываемого, лишающего сознания терпкого волнения, вздохнул глубоко и жадно и, закрыв глаза, любовно встретил пьющие душу пересохшие губы.
Медленно серел квадрат окна, пересеченный черным крестом рамы, шурша ветром пролетала за окнами весенняя ночь.
В эту ночь кровь юнкера Всеволода Белоклинского и кабацкой девки Насти Руды, невесты непорочной, впервые узнавшей любовь, исходившей в смертельной ласке, - одной стала кровью, связала двоих кровным неразрывным узлом.