5
На третьем месяце и приключилось неслыханное. О рассвете поднялся Елевферий, пойти на пасеку за медом. Еще солнышко чуть брезжило за синим бором. Вышел тихонько в коридор и видит - дверка в келейку Гришину притворена неплотно. Подошел на цыпочках притворить, чтобы невзначай не продуло отрока сквозным рассветным ветром, взглянул в щелку и замер на месте, аки жена Лотова. В келейке окно настежь, за окном небо розоветь начинает, а на подоконнике, спиной прислонясь к стене, Гриша, вовсе нагой, голову запрокинул, в небо глядит и губами что-то шепчет.
И не то диво Елевферию, что не спит отрок в томлении и у окна свежится, обнаженный, а то диво, что сложение у отрока девичье и перси малые, как райские яблочки, в волнении трепещут. Глазам не поверил, перевел взоры ниже - нет, не ошибся. И по прочим признакам строение не Адамово, а Евино.
Подкосились ноги у Елевферия и на глазах смятение пошло. Однако, не делая шуму, с осторожностью от двери отошел и возвратился к себе в келью. На пасеку уже не пошел, но, встав на колени перед образом спаса, долго пробыл в благочестивом раздумий. Когда же отпила братия утренний чай и собиралась на работу, сказал Елевферий отроку Григорию с суровостью:
- Сыне, останься и приди в мою келью. По воле господа имею с тобою говорить по великому и смутному делу.
Поклонился Гриша, прибрал трапезную, что всегда поутру делал, пригладил волосы и, пройдя легонько коридором, постучался в дверь Елевфериевой кельи. Войдя на призыв, сложил руки на груди с поклоном и, потупив очи, ждал смиренно.
Поднял голову Елевферий от священного писания, к произошел меж ними такой разговор:
- Подойди! - рек Елевферий. Подошел Гриша. - Отпусти длани вдоль лядвий!
Отпустил. Протянул руку Елевферий и с осторожностью, но ощутительно, взял отрока за перси:
- Ответствуй мне, что сие?
А Гриша ни жив ни мертв, только краской заполыхал, точно баканом его облили. И молчит. Сдавил Елевферий десницею упругость девичью и вторично спрашивает:
- Ответствуй, что сие?
А у отрока слезы из очей градом, и вдруг сразу в ноги Елевферию. Пал и стопы лобызает с рыданиями.
- Помилуй мя, отче!.. Помилуй!.. Грешна я перед тобою и господом. Нет мне прощения, и неслыханна вина моя.
- Кто ты, девица, и почто приняла на себя вид ложный? Да встань! Зазорно на полу валяться!
Встала девица, и в глазах отчаяние, и так синие сполохи из-под ресниц и полыхают:
- Отче!.. Помилуй!.. Мещанская дочь я из Тамбова. Алена Плотникова! Не по злому умыслу, не кощунства ради, но ради спасения души пришла к вам. Желаю служить господу в монашеском чине.
- Почто же пришла ты в мужескую обитель и понимаешь ли, сколь велик грех твой и каков соблазн от такого деяния?
- Отец Елевферий!.. Не казни, выслушай. Была я в женской обители, насмотрелась оскудения и разврата. Не могу боле. В мужской обители того нет. Воистину нашла я здесь подвижничество в труде и душе спасение. Отец!.. Не гони, дай сподобиться благодати господней.
А глаза синим пожаром пламенеют. Даже Елевферию от такого огляда гусиная лапка кожу прошибла.
- Сумасбродная! Како могу тебя оставить в обители? Ежели откроется в нонешних обстоятельствах, из-за тебя, полоумной, мне и всей братии под кустодию угодить.
А она глазами как сверкнет:
- Ничего не откроется, и никто ведать не будет!
- Я же узнал вот…
- Только потому, что келья рядом, отец Елевферий, замолилась я, не приметила, как ветром дверь распахнуло. А так кому же узнать?
- Невозможно сие и церковными канонами недопускаемо.
- А допускаемо канонами, чтоб не обитель была, а куммуна, чтоб братия торжище открывала, а устав иноческий в небрежении был?
Вздохнул Елевферий:
- Ты, дево, не суди! Претерпеваем и грешим ради конечного спасения и возрождения святой церкви Христовой.
- А для спасения души человечьей грех молчания разве тяжко на душу принять? Разве не по чину я подвиг несла и иноческое звание опорочила?
- Да что и сказать! Дай боже, чтоб вся братия так была усердна ко господу.
- Ну, что же?.. И дальше так будет!
- Подведешь ты нас, девица!
- Отче!.. Ты наставник мой и учитель! Что скажешь, то и исполню, простираюсь, яко плат под нози твоя. Не гони, дай обрести покой и житие благое.
Задумался Елевферий, а девица его так очесами и сверлит, прямо в пот бросает.
- Ну вот… что! Вонми, Аленушка! Беру на душу грех. Пусть остается пока, как было. Ничего никому не скажу, но и ты стерегись, чтоб не вышло наружу. А спишусь я тем временем с Волжскою пустынью. Там у меня мать игуменья знакома. Подвижница, жизни суровой, и в пустыни баловства - ни-ни. Туда тебя потом и переправим.
Склонилась девица Елевферию в ноги, потом выпрямилась, да как бросится ему на шею. Лобызнула до помрачения в самые уста - и вон из кельи.
Как был - так и остолбенел на месте, и келья вся ходуном заходила. Тут-то и сделал Елевферий главную промашку. Ему бы все-таки с братией совет держать, а он весь ответ на себя взял. И за то покарал господь и его и нас всех, как невольных потатчиков греховному делу. Пошло все как будто по-старому. Живет по-прежнему отрок на послухе, трудится, молится, умиляет всю братию, - будто ничего и не было. Но только с Елевферием вышло плохое дело.
С того разговора потерял он покой и впал в искушение. Пойдет на плотину рыбку половить, узрит, что напротив хамсомоль купается, и сейчас ему в уме видение: келейка на рассвете, небо крином расцветает, и на подоконнике девичье тело, простертое в томлении. И от того подступают к горлу слюни и плоть играть начинает. И так, что даже стал он заговариваться и ввергаться в рассеяние. Но только братия вовсе не понимала, какая тому причина. А отрок Григорий, встречаясь с Елевферием в коридоре или в саду, смиренно мимо проходил и глаза потуплял в смущении.
6
Так и август подошел и в конце стали снимать в саду яблоко и грушенье. А к Елевферию лукавый вплотную уже подобрался и в глаза туман напускает, и кажется Елевферию, что не яблоки в кучах в саду лежат, а девичьи перси. Похудел, с тела спал, но все крепился. Только пришла душная предгрозовая ночь. Жарынь, духота и томление. Отошла братия ко сну, а Елевферий лежит, на одре ворочается и стонет прямо. Мочи нет - плоть задушила, а сатана луну на стенку напустил и показывает разные соблазнительные прелестные облики, в положениях. Все губы себе искусал, голову водой ледяной поливал - не помогает.
И встал тогда с одра и нагой в потере сознания шасть в коридор к соседней двери, и легонько: стук… стук… Пождал и снова: стук… стук…
И слышит из-за двери стеклянные колокольцы в тихий перезвон:
- Кто там?
В голосе посохло, еле ответил:
- Это я, Аленушка… Отвори, Христа ради!
За дверью ножки босые по полу прошлепали, и у самой двери уже голосок:
- А кто это?
- Я… Елевферий!
Щеколдочка тюкнула, приоткрылась дверка - и в минуту туда Елевферий. Как уже они там промеж себя поладили, - ихнее дело, господь им судья, но только к утренней трапезе вышел Елевферий в полном здравии и в голосе даже довольствие и грохотание такое львиное, а отрок Григорий к столу еле доплел и под глазами синячищи, в монастырскую холеную сливу величиной. Сел за стол и глаз не подъемлет.
Брат Гавриил и спроси:
- Что, Гришенька, замолился, голубчик, али занедужил?
А у отрока слезы из очей, вскочил и убег в келейку.
А Елевферий браду разгладил и говорит:
- Упреждал я его, чтоб не надрывался на подвиге. Организм слаб. Нужно взяться блюсти его крепко.
А братии и невдомек, на каком подвиге отрок надрывается. С того утра не отпускал более Елевферий отрока уединяться и уходил с ним в бор сам-друг. И возвращались всегда вместе и умилительно. Идут обнявшись, и Елевферий, обвивши руку вокруг Гришиного стана, поддерживает его, яко бы родного сына, и беседует о деяниях святых отцов. И от таких ли прогулок, но только точно стал отрок поправляться, и румянец в лице заиграл, и щеки заполнились. Но, окромя щек, заполнилась и отрочья утроба, и под октябрь, пришед к Елевферию в келью, в рыданиях поведала Аленушка, что тяжела она.
Познавши такой конец душеспасительным беседам, расстроился Елевферий, а тут и отрок совсем, можно сказать, осторожностью стал небречь и чувства свои с откровенностью являл. Завидит Елевферия - и сейчас к нему, и давай ласкаться. Известно - девушка первинка, любовью разгорелась, и в диковинку ей и в сладость. Ластится, целует Елевферия при всей братии, так, что даже он выговаривал:
- Что ты, Гриша, как девушка, лижешься? Непристойно оно!
А она что дальше, то больше. И стал задумываться Елевферий, как бы развязку положить, чтоб в тишине и без сраму, и, опять ни с кем не советовавшись, надумал и Аленушку уговорил. Объявил братии, что получил письмо от патриарховых родственников, что по монистии миновала Гришеньке опасность и просят привезти его в Москву, и сам вызвался проводить. Собрали мы отрока в дорогу с жалостию, больно он всем полюбился, выдали Елевферию из куммунных денег на дорогу, по торговым будто делам, и уехал он с Гришею, а через две недели возвратился.
Настали тут зимние работы, хлопоты разные по хозяйству, так и забылось все. Потом и весна пришла, распустились деревья, зашумели зеленя, и вдруг, в мае, приходит Елевферию письмо.
Прочел и забеспокоился. Пишет-де Гриша. Простудился зимою и теперь при смерти, в чахотке, лежит и просит Елевферия приехать от всей братии проститься. Взгрустнули все, жалко стало отрока, и опять снарядили Елевферия в поездку.
Вскоре вернулся, веселый, и рассказал, что сгинула хворь и выздоравливает Гришенька патриарху на радость и утешение. Но не прошла неделя, как ночью приехали в обитель сурьезный человек и с ним пятеро красных армейцев.
Перерыли всю Елевфериеву келью и под утро забрали Елевферия, без всяческой беседы, и исчезли. Думали не иначе, как Елевферий в Москве в патриарших хоромах бывал, и забрали его по злобе правителей, на мученье за веру. Но на неделе привезли повестку из губернии с гонцом, семерым из братии поименно явиться к следователю при губернском суде. Струсили весьма, но что поделаешь - "несть власти, аще не от бога, и веяна душа властем предержащим да повинуется".
Поехали, провожаемые всеобщим стенанием, а на третье утро вернулись как будто не в себе.
- Ну что?.. Как?.. Что Елевферий?
А они только отплевываются.
- Анафема, - говорят, - первостатейная Елевферий оказался, и из-за него всем нам теперь конец и мучение.
И тут уж от них узнали во всех подробностях, что и как. Спервоначалу, в первую отлучку, отвез Елевферий Аленушку в Кирсанов и поместил на хлеба у знакомой просвирни. Улещал от младенца отделаться, но восплакалась Аленушка:
- Не хочу нового греха на душу принимать, не хочу губить душу христианскую. Бог за это накажет. Хочу ребеночка, махонького, тепленького. Выкормлю, выпестую!
Ну, раскрыл Елевферий мошну, воздал просвирне до весны наперед за нахлебничество Аленушкино, надоумил просвирню, что людям баять, чтоб огласки не было, и уехал в обитель. А в мае и родила Аленушка дочку, махонькую да слабенькую, в чем душа держится. И премного над ней убивалась, а тут и деньги все вышли, и написала она Елевферию, чтоб приезжал, не то сама прибудет к нему с младенчиком. Тогда и поехал он, во второй раз, но только решивши отвязаться от женки обманно. Приехавши в Кирсанов, уговорил Аленушку, что увезет ее к матери своей в Лебедянский уезд, тамо оставит, возвратится в обитель, получит свою долю и тогда вовсе приедет к ней и женится.
Аленушка несказанно обрадовалась, - любила она превелико его, бугая подлого, и, натурально, согласилась. Приехали в Лебедянь, с чугунки в трахтир прикатили, попили чайку, позабавился с ней еще ирод этот и вышел в город, якобы подводу нанять до села. А сам задами прямиком на станцию, залез в первый попалый поезд - и ходу.
Посидевши таким манером до вечера, забеспокоилась Аленушка, оставила доченьку трахтирной хозяйке и побегла разыскивать Елевферия. Всю Лебедянь обегала - нигде нет. Забежала на станцию - там спрашивает, тоже никто не видал. Вернулась назад, восплакалась, востосковала.
Хозяйка видит - женщина вовсе чувствами потряслась, в сомнении находится, давай уговаривать:
- Ты не плачь, молодица. Вернется твой пузырь-то! Запьянствовал где.
Уговорила, спать уложила. Утром просыпается Аленушка, первым делом спрашивает:
- Пришел?
- Нету! Сама ума не приложу, куда деваться мог. Не булавка ведь. Здоров что бык, в щель не завалится. Не иначе, как придется в участок заявку делать.
И только надела платок, чтоб в участок идти, а в дверь почтальон - и писание подает на открытом листе.
- Гражданке Плотниковой.
Схватила Аленушка, читает, сотрясается вся в мучении.
Извещаю тебя, что должен тебя покинуть, потому что больше сраму терпеть не намерен. И так довольно, что ввела ты меня в плотский грех и ангельского чина лишила. Засим счастливо оставаться.
Дочла и сомлела. Пришла в себя на постели, хозяйка водой голову мочит.
- Ай, ай, бабочка, какое дело! Подлецы все мужчины как есть и гнилого яблока не стоят. Что ж ты делать, болезная, будешь?
А у Аленушки ровно рассудок помутился.
Ни гроша, и помочь некому. Одна-одинешенька, как травинка в поле. Хозяйка смекнула и утешает:
- Не тоскуй, бабочка! Наша доля такая. Должно, родные у тебя есть? Отпиши, чтоб приехали за тобой, а пока живи. Не объешь. А вернется мужик с базару, обдумаем еще, что делать. А пока прости, нужно к куме побежать. Ты уж побудь одна.
Осталась одна Аленушка, засумнилась. Отцу писать - новый срам принимать. Тяжко на сердце. À тут еще девочка застонала, заметалась. С вечера в лихоманке билась. Подбежала Аленушка к люльке, глядит, сердце кровью обливается. И впала тут она в последнюю отчаянность. Решила помереть, сорвала полушалок и давай петлю закручивать. Сняла лампу с крюка, закрутила полушалок, голову продела, а тут девочка опять закричи. Отшвырнула петлю, соскочила с табуретки, схвать лампу, отвернула фитиль, керосину в ложицу влила и девчонке в рот.
- Деточка моя, золотая! Не жить нам, бессчастным!..
Заглонула девчонка, поперхнулась, посинела и вытянулась. А Аленушка, как увидела это, ухватясь за голову, простоволосая, выбежала на улицу и, не видя дороги, на середину базара. Выбежала - и в голос:
- Православные!.. Вяжите! Казните! Убила я ребеночка!.. - И хлоп наземь, в полном бесчувствии.
7
Очнувшись в участке, рассказала квартальному все, как было, по порядку. Отправились в трахтир, нашли мертвого младенчика и отправили Аленушку под стражею, с орузеями, в губернию. В губернии же дали приказ ввергнуть в узилище Елевферия. В скорости, два месяца назад, и судили.
Так что отнеслись к нему по всей строгости нонешнего положения и приговорили за совращение малолетней в студный блуд и кинутие в затруднительных следствиях материнства на произвол бедственной судьбы, - на восемь годов.
Хоть и антихристова власть и на церковь гонение подъемлет, аки римский деспот Тиберий, а воздала жеребцу по заслугам.
После суда заявилась к нам в куммуну целая комиссия из города, не такая, как раньше, а по всей форме, с законположениями. Допросили всех подробно и в два счета разогнали братию взашей, а монастырь отобрали под санитарий для куммунического кувыркулеза. Только брата Федора да вот меня, грешного, оставили пока в сторожах, докуда служительствующие не приедут.
* * *
Синий май над муравными скатами и над алоствольным бором, и веет май хвоей и черемухой. И алая доцветает на кирпичных столбах вывеска, и сидит у вывески, забредший из дремучей глуши, старенький леший, сторожит старину.
И жить лешему недолгий срок.
<1925>
КОНЕЦ ПОЛКОВНИКА ДЕВИШИНА
1
У полковника Девишина - голова сказочной редькой, а глаза цвета копчушки, рыбешки такой махонькой. В зрачки полковничьи посмотришь - и блинов захочется, и чтоб блины румяные в масле плавали, сметаной пенились, копчушка рядом на тарелке дымком пахла.
А голова редькой у всех Девишиных. Так еще с Екатерины, царицы, пошло, от первого лейб-кумпании сержанта Елпидифора Девишина, которому пожаловала матушка табакерку золотую с финифтью и фривольной картинкой, написанном на эмали. Табакерка из поколения в поколение к старшему Девишину переходила, а с ней и голова редькой.
Но главная сила у полковника не в голове, а в усах кроется. Замечательнейшие усы - от сизого носа к кирпичным щекам текут шелковой, в нитях серебряной проседи, рекой, а от щек еще в обе стороны рогами стоят на пол-аршина.
Еще в корпусе, желторотым вороненком, зубря к репетиции о военных подвигах Карла Мартелла и Фридриха Барбароссы, упорно щипал кадет Девишин верхнюю губу - ус из небытия вытаскивал.
А выйдя в офицеры, холил усы наусниками "Гогенцоллерн", бинтами, щеточками разными, на ночь в фунтики из "Русского инвалида" заворачивал, и даже, когда в Тамбове влюбился впервые по-серьезному в нотариусову дочку, Галю Сухоцкую, то, спать ложась, не о возлюбленной думал, а об усах - не смять бы.
Так усами добыл Девишин первое счастье - нотариусово приданое. И по службе так же пошло. Не головой - усами взял. В узкой редьке не помещались у Девишина мысли, и думать было невозможно. И не будь усов, остался бы Девишин капитаном-сороковушей навеки и так и загиб бы в Тамбове, спившись в теплой компании. Но усы выручили, и уже к германской войне Девишин командовал батальоном, а в шестнадцатом году в полковники вышел. По старшинству ждал генерал-майорства, да подвели большевистские штучки. Всякий по-своему идет к вершине славы и почестей и берет жизнь за горло. Генерал Лещ вышел в чины басом, Лепилин огромнейшим пузом, а Девишин усами.