В настоящий том вошли произведения, написанные В. Тендряковым в 1968–1974 годах. Среди них известные повести "Кончина", "Ночь после выпуска", "Три мешка сорной пшеницы", "Апостольская командировка", "Весенние перевертыши".
Содержание:
В. Тендряков - Повести 1
Кончина 1
Три мешка сорной пшеницы 46
Апостольская командировка 71
Весенние перевертыши 106
Ночь после выпуска 123
Примечания 139
В. Тендряков
Повести
Кончина
Дом отличался от других домов не красотой, не игривостью резных наличников, а тяжеловесной добротностью: кирпичный фундамент излишне высок и массивен, стены обшиты пригнанной шелевкой, оконные переплеты могучи, крыша словно кичится, что на нее пошло много кровельного железа, - в железо упрятаны по пояс трубы, сверху на них красуются грубые жестяные короны, стоки лотки несоразмерной величины и длины. Добротность дома не просто откровенна, она назойлива и даже чем-то бесстыдна.
Хозяин, который строил этот дом, по-мужицки считал - красиво то, что вечно. Ему самому вечность была не суждена. Сейчас он умирал в этом доме.
Умирал Лыков Евлампий Никитич, знаменитый человек по области, председатель колхоза "Власть труда".
Он был не так уж и стар - на шестьдесят третьем.
Вылезая из машины у скотного на Доровищах, он рухнул на талый мартовский снежок - перекосило рот, тихо мычал, непослушное веко затянуло левый глаз.
Шофер Леха Шаблов провез его по тряской дороге шесть километров, на руках внес в дом. Спешно вызванный главврач районной больницы объявил: "Не транспортабелен".
На следующее утро на лугу за рекой приземлился самолет - из областного города прилетел профессор. Он каких-нибудь полчаса пробыл у постели больного да еще полчаса беседовал с районным начальством - улетел обратно.
И тут-то разнеслась весть - умирает.
Со всех концов большого колхоза - из самого села Пожары, из Доровищ, из Петраковской - потянулись доброхоты под окна лыковского дома. Каждому ясно - жди перемен.
Стояли кучкой у крыльца, смотрели издали, беседовали, внутрь не совались. За дверью днюет и ночует верный Леха Шаблов, у Лехи рука тяжелая…
Волоча из последних сил подшитые валенки, опираясь на деревянную клюку, с хрипотой и клекотом дыша, пришел старик - потертый треух упал на глаза, полушубок гнет к земле, мотня штанов висит у колен. Он приступом взял крыльцо, ступенька за ступенькой, попробовал открыть запертую дверь, не сумел и обессиленно сел, сразу же впал в дремоту.
В кучке толкущихся доброхотов он вызвал острый интерес:
- Это чтой за моща? Не Альки ли Студенкиной свекор?
- Он и есть! Лет пять не вылезал за порог.
- Эй, дедко Матвей! Ты ль это?
Дед разлепил веки, повел хрящеватым носом:
- Ай?
- Он самый! Что тебя с печки стряхнуло, Жеребый?
- Пийко-то… А?.. Сказывают: помирает.
Кто-то не выдержал, подпустил:
- Не в компанию ль пришел напрашиваться?
- Пийко-то… А? Я вот жив.
И все острословы вспомнили - "вечный председатель" при смерти, какие тут шуточки, - разглядывали старика недоброжелательно, ввел в грех.
А тот сидел: из-под облезлого треуха - крючковатый нос, на сизом кончике мутная капля, деревянная клюка поставлена между большими валенками, на клюке отдыхают руки - крупные окаменевшие мослы вдеты в слишком просторную, морщинисто-жесткую кожу. Сидит старый Матвей, глаз не видно из-под шапки - может, спит, может, думает…
Заставив потесниться людей, подкатил "газик". Проворно выскочил из него заместитель Лыкова - Валерий Николаевич Чистых, долговязый, без углов человек - покатые плечи, маленькая голова, болтающиеся бескостные руки. Он почтительно принял костыли, помог вылезть наружу неуклюжему, грузному человеку. И пока тот утверждался на костылях, Чистых суетливо крутился в своем длинном, узком - что плечи, что талия - пальто, гибкий, как лоза под ветром.
У грузного гостя под мерлушковой шапкой старчески отечное, восковое лицо домоседа. Ноги, обутые в белые чесанки, не повиновались. Налегая на костыли, привычно выкидывая белые чесанки, брезгливо касаясь ими несвежего, затоптанного снега, гость направился к крыльцу и остановился…
На крыльце сидел старик Матвей - дремал или думал, - загораживал путь.
И Чистых налетел, словно хорек на ворону:
- Ты что тут расселся?.. Эй, как тебя?! Слышишь, марш отсюда!
Старик очнулся, запрокинул голову, взглянул на белый свет из-под треуха и стал с натугой подыматься.
- Давай, давай, шевелись! Торчат тут всякие… Осторожненько, Иван Иванович. Скользко тут, не оступитесь… Ах ты господи! Да не путайся ты, старик, под ногами!
Приехал главный бухгалтер колхоза, соратник Евлампия Лыкова и вторая фигура после знаменитого председателя на селе.
Дверь, до сих пор непроницаемо захлопнутая, распахнулась. На пороге вырос Леха Шаблов - шевелюра выше косяка, красные, лопатами лапищи на весу, в них услужливая готовность: "Только разрешите, внесу на ручках". И внес бы в одной охапке толстого бухгалтера с костылями и длинного, тощего Чистых.
Но Иван Иванович, усердно сопя, сам одолел последнюю ступеньку.
У крыльца, опираясь дрожащими руками на клюку, стоял дед Матвей - в серой свалявшейся шерстке провал беззубого рта, из-под шапки потухший взгляд в широкую, пухлую спину, воюющую с костылями.
Иван Иванович перевел дух у дверей, оглянулся назад, на нелегкий для него путь в десяток шагов и пять ступенек, встретился с потухшим взглядом из-под облезлого треуха.
- Эге! Да это же он, - удивился бухгалтер.
- Торчат тут всякие…
- Старый ворон на запах мертвечины…
Деду Матвею, должно быть, стало неловко под взглядами начальства, взиравшего с крыльца, да и стоять не под силу, и сесть снова на ступеньку уже не смел, потому, вяло поправив шапку, повернулся и побрел, с натугой волоча тяжелые валенки, налегая на клюку.
Иван Иванович, расслабленно повиснув на костылях, глядел вслед старику - горбом топорщащийся потертый кожушок, мотня штанов, нависающая над коленками.
Чистых и дюжий Леха Шаблов недоуменно переглядывались друг с другом - чтой это с Иваном Ивановичем, эк, диковинку узрел?..
Нет бога, кроме аллаха, и Магомет пророк его. Для Чистых, для Шаблова, почти для всех в селе Пожары первый и единственный пророк - Лыков Евлампий, тот, кто сейчас лежит за стеной. Но самым-то первым колхозным пророком был не Лыков, а дед Матвей. Это помнили немногие. Помнил бухгалтер Иван Слегов.
Матвей Студенкин - родоначальник
Привычно для России: шел солдат с фронта… Шел неспешно и споро, куличьим шагом.
Наверно, он был последний в округе солдат с войны - как-никак стояла осень 1925-го! Все остальные или давно вернулись, или сложили кости в чужих краях. Добирался издалека, с берегов Тихого океана. Сейчас последние шаги - хилые ели да голые березки, и впереди поворот, а там покажутся знакомые крыши… Дома давно устала ждать жена - помнил, как звать, да забыл, как выглядит, - и еще сынишка, родившийся в тот год, когда ушел воевать.
Сзади послышался звон бубенцов. Оглянулся, пришлось посторониться - на рысях шла серая пара. Лошади что близнецы, шеи дугой, крупы в яблоках - лебеди, а не кони! - сбруя с кистями и медными бляхами, спицы и ступицы легкой ковровки крашены ясным суриком. Прошли мимо, обдало конским потным теплом, сверху на помятого, отощавшего за долгий путь солдата глянули серые глаза с румяного лица. И вдруг руки натянули вожжи, осадили коней:
- Тпр-ру-у!.. Эй! Никак, Матвей Студенкин?..
Матвей подошел куличьим шагом, отставил в сторону ногу в тугой обмотке, сощурился, как прицелился:
- Не ошибся… А вот ты из каких таких бар? Что-то не припомню.
- Ивана Слегова помнишь?
- Ваньку-то… Считай, соседи.
- Так я сын его, тоже Иван.
- В гимназиях который?..
- Вот-вот. Садись, подвезу.
А в пролетке сидит молодая бабенка, черные брови из-под цветастой шали, расфуфырена и одеколоном пахнет.
- Женка, что ли?
- Ее тоже знать должен - Антипа Рыжова дочь… Подвинься, Марусь, дай сесть человеку.
- Н-да-а… - Оглядел с откровенной недобротой обоих, но влез, не смущаясь, что может помять городскую юбку у бабы, удобно устроился.
- Что поздно?
- Дела держали, очищал землю от контры.
- Как - очистил?
- Там, где был, без меня доскребут. В Охотске генерала Пепеляева застукали. Из генералов-то последний… Сюда бы пораньше, да болел вот шибко в дороге, по лазаретам валялся. Долгая дорога получилась - два года ехал. Теперь - все, приплыл.
- Чем займешься?
- Тем же самым, буду контру стричь.
- Генералов в наших краях не водится.
- Зато вижу: мелкой сволочи наплодилось.
Иван Слегов-младший усмехнулся, поднялся, крутанул над лошадиными крупами вожжами:
- И-эх! Серы кролики! Над-дай!.. Еще одного судью в село везем!
И когда кони наддали, Иван снова обернулся, оскалив крепкие зубы:
- Судей теперь у нас много, вот хлеборобов настоящих крутая недостача.
Прогнал по селу, не дал даже учуять святой момент, когда заносишь ногу в родные Палестины, осадил перед крепким домом с белыми наличниками, на задах которого громоздилось еще новое, не обдутое ветрами строение - конюшня не конюшня, коровник не коровник, - сказал:
- Слезай, ваша честь… Тут я живу. В гости особо не зову, уж извини. Что поп, что судья - гость скушный, любят проповеди.
- Обожди, может, приду гостем, - пообещал на прощание Матвей.
Дал повисеть на себе жене - баба она и есть баба, пусть на радостях слезу пустит.
Через ее плечо увидел: возле лавки стоит он - длинная грязная рубаха, короткие холщовые порточки, сизые босые ноги, похож на маленького старичка, отощавшего от долгих постов.
Отстранил жену, шагнул тяжело навстречу. Из-под нестриженых косм - замирающий от робости взгляд.
И через прозрачные с нерасплесканной детской тревогой глаза словно бы сам увидел себя со стороны - грязен, мят, устрашающе щетинист, от такого отца шарахнешься в сторону. Но сынишка только всем телом вздрогнул, когда отец положил на его плечи руки.
- Сенька-а…
Сквозь рубаху - легкая связь тонких косточек, хрупкая плоть.
- Сенька-а… Сы-ын…
Знал, что ему должно исполниться скоро десять, знал, что не люлечный, но как-то не представлял - человек уже, со своим страданием, и не шуточным, считайся. Запершило в горле, глаза зажгло едкой слезой, но плакать, видать, разучился.
Тут бы подарок вынуть, но где уж - после Красноярска и вещевой мешок загнал, налегке ехал, питался по бумажке, выбивал харч у несердобольного начальства. Вздохнул, опустил плечи:
- Ты того…
Хотел сказать, что не тужи о подарке, я тебе, парень, жизнь новую привез, да постеснялся - поймет ли?..
Жена ахала:
- Ну-тка, как снег на голову. В доме-то одна квашеная капуста. Хоть щей бы сварила.
И верно, дом большой, отцовский, со старой копотью по бревнам - в нем голо и пусто, только на божнице старорежимные (тоже под густой копотью) иконы, которые надо будет, не откладывая надолго, снять и выбросить. На холодном шестке голодная кошка лазает по порожним корчажкам. И вид у жены под стать - высока, широка в кости, доброго мужика из нее можно выкроить, но эта широкая, как у старого, с запалом мерина, кость слишком наглядно выпирает из-под ветхой до прозрачности кофтенки, и плоское лицо в нездоровую зелень. Ясно, обстановочка не мелкобуржуазная.
- Сойдет, - успокоил он жену, - не жиреть приехал. Капуста так капуста - тащи и сама садись, буду задавать наводящие вопросы.
Жена собрала на стол, как приказано, села напротив - в глазах счастливо слезливый блеск, даже румянец прокрался на увядшие щеки. Сын в сторонке, смотрит диковато и завороженно, привыкает к незнакомому отцу. А тот ел хлеб, который покалывал нёбо мякиной, выуживал из миски капусту с запашком, косил глазом на сына, разузнавал об Иване Слегове.
- Он ведь чудно разбогател, - докладывала жена. - Он лошадь на поросенка сменял, с того и пошла у него прибыль…
- Как это - лошадь на поросенка? - Матвей многое повидал, удивляться разучился, а тут удивился. Даже ему, оторвавшемуся от села, была известна немудреная мужицкая заповедь: ценней лошади только твоя жизнь и не всегда-то жены, - при доброй лошади новую жену найдешь.
- Уж народ-то смеялся, уж все-то тогда потешались… Ну-ко, хряка молоденького выменял. И поди ж ты, не прогадал. Сказывают, книги такие есть… А сам знаешь, Ванька Слегов к книгам сызмала привык. Отец потакал, со старухой на картошке да на квасе сидел, а сынка единственного в гимназию сунул. Сказывают, по книгам Ванька и дошел, что ежели разыскать какого-то там англицкого хряка да свести с нашей свиньей, то приплод получится на отличку.
- Англицкий, не наш?.. Так-то, поди, мировая буржуазия и подсовывает нам свинью - хочет заново расплодить богатеев в пролетарской стране.
- Уж, право, не знаю, кто там… Но у Ваньки ловко получилось: за два года стадо набрал, а свиньи-то - что тебе чувалы, вот-вот лопнут, кажная брюхом землю гладит. Все-то на продажу везли, кто рожь, кто овес, а Ванюха - мясо. За мясо-то погуще платят, так что быстро перьями оброс: свинарник сколотил, хоть сам живи, а коней каких купил…
- Коней его видел. Агент империализма этот ваш Ванька.
- А ведь смеялись-то как люди. То-то смешки…
- Им бы плакать надо - буржуй под боком, как поганый гриб, растет.
- Ты на него зря серчаешь, он ничего, обходительный и в помощи не откажет.
- В молодости-то и волк молочко пьет.
За дверями раздались шаркающие шаги и стук тяжелой палки.
Жена Матвея встрепенулась:
- Ох, господи! Афанас Саввич идет! А что ему подать, не капусты же жменю…
Дверь распахнулась, на пороге вырос плоский, как сама дверь, старик с холщовой сумой на плече и сквозной апостольской бородой, рассыпанной по груди. Переложив из правой руки в левую суковатую палку, он степенно перекрестился в угол на еще не снятые иконы, суровым голосом потребовал:
- На пропитание, Христа ради.
Матвей проворно вскочил, выставив обтянутую обмоткой ногу, тонкую, как голень болотной птицы, сощурил глаз. В степенном старике с нищенской сумой он признал Афанасия Тулупова, самого наибогатого мужика не только по селу, но и в округе. Когда Матвей уходил в армию, Тулупов имел больше ста десятин земли, маслобойку, мельницу, широко торговал кожами. В сапогах из тулуповской кожи люди топтали дорогу к Вятке, к Вологде, к Архангельску.
- Тэк, тэк… К пролетариату пришел?
- На пропитание, Христа ради.
- Тэк, тэк, Христа ради… Обличье-то новое, а песни у тебя, Афанас, старые. Нет, ты повинись передо мной: я, мол, бывший мироед и эксплуататор, прошу кусок хлеба у своего батрака Матвея Васильевича Студенкина. Тогда я, может, тобой не побрезгую, за стол посажу.
Старик, как в стенку, глянул мутными глазами в Матвея, стоявшего перед ним фертом, еще раз не спеша перекрестился:
- Бог тебя простит.
Взыграло ли прежнее, спесивое, или разглядел, что после Матвея за стол садиться нечего - хлеб с мякиной щедрый хозяин сам умял, осталась-то капустка… Повернулся и, согнувшись в низких дверях, вышел.
- Эвон, как обернулось, - вздохнула жена, - он - и перед нами христарадничает. Светопреставление.
- Дура ты несознательная. Богатого с сумой по миру пустили. Радуйся.
Давно уже в селе Пожары разделили тулуповскую землю. А земля не хлеб, ее трудно делить поровну - тебе кус, мне кус. Тебе попался черноземный клин на вылоге, мне - чистый песочек на припеке, ты доволен, а я нет!
С революции в Пожарах тянулась глухая война, подзатихла было с продразверсткой, да опять вспыхнула. Большая семья Тулуповых давно расползлась, остался лишь сам старик Афанасий, ходил под окнами:
- Христа ради, на пропитание.
И вот в спорах да дрязгах раздался трезвый голос вернувшегося Матвея:
- Ставлю два вопроса, и оба ребром. Первый: запретить поминать Христа как имя старорежимное. Всех кусошников, какие сейчас Христовым именем под окнами просят, предлагаю гнать в шею. Во-вторых, заявляю вам: несознательная стихия вы! Тулупова распотрошили, а сами?.. Каждый из вас в нутре мироед Тулупов, только кишкой потоньше. Вот лично я, как осознавший и презревший всю гнусную суть частной собственности, не хочу дли себя тулуповской земли! Я за то, чтоб не делить ее вовсе, чтоб сообща ее пахать, сеять, урожаи сымать. Чтоб одной семьей - коммунией! Да здравствует, дорогие товарищи, братство да равенство!..
Мужики, поносившие друг друга, тут дружно ухмылялись - блажит Мотька, мало ли в последнее время с ума сходят.
Но должны бы знать эти мужики - коль один петух вскинется, то и другие отзовутся. Скажем, кому-то отрежут от тулуповского каравая жирный ломоть, а укусить его нечем - нет ни лошади, ни плуга, ни оброти, ни семян. Таких беззубых по селу оказалось немало. Беззубые, но не безголосые:
- Не жела-им своей земли! Артельно чтоб!
Ишь ты - "не желаим", тоже гордые - смех и грех.
Мотька Студенкин в свободное от митингов время занимался безобидным баловством, сидел на крылечке, строгал ножиком из досок ружья. Вся пожарская ребятня, как пчелы у ведра с патокой, кружились возле него. Он им и сопли утирал, и судил, если поссорятся, снабжал всех без отлички деревянными ружьями и свистульками.
- Эх, мокроносые, счастье вам - в самое время родились. Пока доспеете, глядишь, последнего буржуя в мире, как вошь, придавим. Богатство поровну всем, чтоб ни один человек на свете с голой задницей не ходил - у всех штаны одинаковые. Ни зависти в мире, ни злобы, ни забот тебе, чтоб деньгу зашибить - красота, а не жизнь у нас впереди, ребятки. Может, и мы на старости лет успеем того хлебнуть.
А изба у него кособочилась, прясла изгороди попадали, жена одна, как прежде, убивалась по хозяйству.
Мотька баловался с детишками, а вокруг его имени собиралась бедняцкая голосистая вольница, для них все трын-трава, терять нечего. Степенные мужики продолжали посмеиваться:
- Не разберешь, где стар, где мал. Ком-па-ния!..
Но вдруг Пожарский мир притих от удивления. На сторону Мотькиной вольницы встал Ванюха Слегов.
Шло обычное собрание в тулуповском доме, давно уже ставшем сельсоветом. Обычное собрание, где крикливые ораторы дубасили себя кулаками в грудь, с визгливыми бабьими криками из задворок людной горницы, с солеными шуточками парней, с густым угаром от самосада.
Тут-то и вышел Иван Слегов. Он вышел к столу, и все притихли, знали - этот пустое брехать не будет. Из молодых, да ранний, на сажень под землю видит.
Иван Слегов начал с байки: