Сережа было затормозил возле особнячка столыпинских времен с жестяной вывеской "Переселенческое управление" и второй застекленной - "Музыкальная школа". Седой, он сидел на раме, закричал:
- На Курмыш! На Курмыш!
Через пацаненка, что жевал кусок вара и пускал слюни на майку, выманили из дома Юрку - якобы за ним послал Чудик. Схваченный и брошенный на землю, Юрка зажал голову руками и подтянул колени к подбородку.
- Ты вчера вечером привел оторвановских ко мне во двор?
- Никуда я не приводил!
- Они что, в адресный стол сходили? - Седой тряхнул Юрку. - Пойдешь отбивать нашу птицу.
- Н-нет! - прокричал в страхе Юрка.
- Тогда сейчас в милицию. Ты наводчик, тебя первым в колонию упекут.
Юрка оглянулся на свой дом - многооконный, на шлакобетонном фундаменте, под железом, выстроенный трудами отца, машиниста паровоза. Он боялся отца, милиции, Тушканова, Шутю, но сейчас больше всего боялся Седого - этот больно стиснул его шею.
Сережа отнял руку Седого от Юркиной шеи, заговорил с ним участливо, жалея его, вынужденного водить знакомство с оторвановским жульем Юрка мало-помалу отошел, перестал заикаться и, заглядывая в глаза Сереже, завел свое, будто Тушканов, Шутя и другие оторвановские вскоре после драки с Седым ушли из сада, а он с пацанами с Татарской слободки курил, а потом к тетке завернул, луку пожевал, чтобы отец не унюхал, и сидел там, в теткином огороде, ждал, когда отец уснет, он из рейса вернулся в двадцать один тридцать по-московскому…
- Говори: Жус велел забрать нашу птицу?
- Я не знаю, я ни при чем.
- Признавайся, бог не фраер, все простит. - Седой дал тычка Юрке, тот повалился без всякого, впрочем, вреда для себя: события происходили под забором, где высоко намело песку. При этом он попал ногой в акварель, и развалилась рамка, купленная на Кузнецком мосту.
Они долго возились с ним: Седой то упрашивал его не бояться Жуса и Тушкана, в смутных выражениях обещая ему защиту от них, то свирепел и бросался на Юрку; тот закрывал голову руками и падал на песок. Сережа всякий раз вовремя удерживал Седого и принимался просить, умолять Юрку признаться. Он выпрашивал у него признание, он твердил: "Тебе ничего не будет"; наконец он предложил Юрке пять рублей и стал совать ему бумажку в руку со словами: "Может, они тебе ножом угрожали, а? - И просительно оглядывался на Седого. - Ты говори, не бойся" Юрка принял пятерку и пробормотал что-то вроде: "Да, вам бы такое…"
- Вот видишь, они с ножами, - сказал Сережа с удовлетворением, - а ты на него тянешь.
- Может, мне поцеловаться с ним? - Седой предложил Сереже поднять Юрку одной рукой и, когда тот послушно ухватил Юрку поперек живота, поднял и Юрка повис, как вареная макаронина, сказал, постукивая кулаком в ладонь: - Вздумаешь оторваться или трухнешь перед Тушканом - изуродуем, как бог черепаху.
Страха перед Седым, веры в физическую мощь Сережи и безразличия, проистекающего от сознания своей обреченности, - этого топлива Юрке хватило только до Оторвановки. Рыскающие по сторонам глаза выдавали его: он уже не справлялся с собой. Вражеская территория замерла, выжидая: судьба экспедиции была предрешена.
Седой поймал Юрку за плечо, толкал впереди себя, и так они вошли в проход, ведущий в глубину узкого открытого двора. Слева тянулся дувал, справа тесовый забор магазина.
В дворике на выпавших из дувала сырцовых кирпичах сидели неразлучные Тушканов и Шутя, и тощий пацан - таких зовут скелетами, - и с ними давний приятель Седого по фамилии Савицкий, плечистый, с большой стриженной под машинку головой и ушами борца - маленькими, вдавленными в череп, с приросшими мочками. Прежде Савицкий жил на Курмыше в халупе, покрытой кусками жести и толя; года два как они купили дом здесь, на Оторвановке. Родители Савицкого появлялись на улице неизменно вдвоем - отец тащил тележку на резиновом ходу, холку охватывала обшитая шинельным сукном лямка, мать семенила следом, также глаза в землю. В тележке мешки с углем или тряпье. Они производили впечатление немых. Однажды, учились они тогда в третьем классе, Савицкий-сын сделал наколку Седому - на тыльной стороне ладони с помощью оплетенных нитками иголок выколол якорек. Свой гонорар, пачку печенья, он схрупал с пугающей жадностью - он не развернул обертку, он разорвал ее зубами и откусывал от пачки как от куска.
Седой и Савицкий переглянулись: Седой не подал ему руки, не выдал их давней дружбы - в этой ситуации пусть Савицкий останется тайным другом, так будет полезнее.
- Заблудились в наших краях? - плаксиво спросил Шутя.
Он накапал в ладошку слез, втянул их со свистом и чмоканьем. Шутя был из тех добровольных шутов, что находятся во всяком коллективе, готовность смеяться их остротам объясняется их репутацией шутника, тут действует какой-то всеобщий гипноз.
Компания поддержала Шутю гоготом, один лишь Савицкий, по своему обыкновению, глядел угрюмо.
Седой обежал двор глазами и приметил под дувалом бухарского, мелово-сизого, с темными повязками на крыльях. Он был новичок во дворе - дичился, крыло было стянуто туго и касалось земли.
- Пришли за своей птицей, - сказал Седой.
Шутя приставил ладонь к уху, спросил тем же плаксивым голосом:
- Чого они говорят?
Тушканов поднялся, крикнул ему в ухо:
- Они пришли за своей птицей!
- За курицей?
- За птицей!
- А-а, за спицей… Они шо, носки на Курмыше вяжут? Им на Курмыше дуеть, без носок не можно…
Тушканов поймал взгляд Седого, брошенный на бухарского, и сделал шаг к дувалу.
Юрка, как-то пискнув по-индюшачьи, рванулся было, но Седой поймал его за плечо и сильным толчком послал на Тушканова - тот уже шел через дворик к бухарскому, - так что они столкнулись, а сам в три прыжка достиг дувала, выброшенной вперед рукой сцапал бухарского и вмиг был рядом с Сережей. Тут он положил бухарского в ладонь левой руки, между пальцами правой пропустил его головку.
- Не пачкай, дорогая птица, всех твоих стоит, - сказал Тушканов.
- Получишь ее, когда вернешь нашу птицу.
- Не брали твоих куликов! - выкрикнул Шутя.
- Положи бухарского на место и хиляйте. Мы вас не тронем, - проговорил спокойно Тушканов и сделал шаг.
- Баш на баш, - сказал Седой и поднял бухарского над головой.
Много раз он видел, как голубятники в бешенстве отрывали головы своим птицам (сел, позорник, на глазах у честной компании на столб или на чужую крышу, а только свой двор свят!), сам никогда не рвал голов. Но то было прежде, сейчас Жус, полковник, Мартын, Чудик, Курмыш, вся Оторвановка с ее тушканами и шутями - весь город был против него, и потому он сам должен стать другим.
Седой разжал левую руку, а правой тряхнул. Тушка ударилась о землю, шумно трепыхалась, упрятанная в перья трубочка брызгала кровью Седой разжал кулак, показал головку бухарского, крикнул хрипло:
- Понял?
Тушканов бросился на Седого, но был перехвачен Сережей, с легкостью скручен, а затем толчком пущен в угол двора, где в ожидании атаки хищно замерли Шутя и Скелет.
Тушканов развернулся, и все трое с криками кинулись на Сережу и Седого.
Седой ткнул Скелета кулаком в грудь, тот ответил ударом в плечо, а дальше завертелось: они беспорядочно тыкали кулаками, налезали друг на друга, сцепившись так, что Скелет дышал в лицо Седому, устрашая оскалом и угрозами, - было мокро и горячо на лице. Позади крикнули - примчались оторвановские ордой, с палками, мелькнуло у Седого, сейчас станут бить по голове жестоко, страшно!.. Седой отпрянул к дувалу. Пуст был узкий проход на улицу, двор пуст, сидел одиноко Савипкий. То кричал Тушканов - он вертелся где-то под Сережей, который держал его за шею, а другой рукой ловил шею Шути. Оба лягали Сережу, молотили его руками. Сережа поймал за шею верткого Шутю, сдвинул обоих противников так, что они оказались плечом к плечу, и одним движением рук послал друзей в угол двора. Они сделали скачок-другой в попытке устоять и разом с разбросанными руками рухнули.
Савицкий поднялся, бросил Сереже:
- Ты, толстый, пойдем стукнемся!
Он не дожидался ответа, подошел к дувалу, оперся ладонями о его верх и перекинул свое тело на ту сторону.
Сережа оглянулся на Седого. Тот подмигнул ему: будь спок! - перелез через дувал, очутился на пустыре. Местами из бурьяна поднимались конусы мусорных кучек.
Шутя, Тушканов и Скелет уже были здесь, с мстительно горящими глазами они стояли позади Савицкого, а он покусывал веточку и смотрел через дувал на Сережу, - тот все не мог перебраться через это сооружение, широкое как комод, с выступами кирпичей, осыпанное птичьим пометом.
- Что, амбал, струхнул? - хрипло сказал Тушканов. Шутя подхватил:
- Семеро одного ждут!
Седой дал им покричать, он упивался их злорадством, ловил взгляд Савицкого, второго автора спектакля, но тот отводил глаза, не спешил открывать себя.
Седой подскочил, хлопнул Савицкого по плечу, прыснул (смешок был как пароль, как сигнал к окончанию игры, как разрешение открыться перед оторвановскими) и замотал головой, засмеялся - уже слышал, как Савицкий подхватил: ну, дескать, купили мы тут всех! Прыснул и смолк, очутившись лицом к лицу с Савицким, - тот глядел сквозь него.
- Костя! - Седой схватил Савицкого за руку. Тот стряхнул его руку, повторил:
- Давай сюда, толстый!
Сережа не то чтобы мирно, ведь его обзывали, но с присущим ему добродушием сказал:
- Я не буду с вами драться, не вы же украли наших голубей.
- Лезь, не мусоль. - Савицкий произнес это как человек, знающий, что его воля сильнее, что он заставит подчиниться себе, и поэтому пренебрегающий всякими словесными маневрами.
- Костя, он мой друг! - крикнул Седой. Ликующее чувство противостояния Жусу и всему тому, что стояло за ним, распалось и сменилось отчаянием. - Костя, ты что?..
Сережа перелез через дувал, с шумом опустился в бурьян. Савицкий, нагнув голову, обошел Седого. С ненавистью глядя на эту тяжелую стриженую голову с белым, как сало, шрамом и вдавленными ушами, Седой в страхе понял, что сломить Савицкого - значит втоптать, вбить его в землю, что смирить его могла бы только терпеливая долгая дружба, а ведь Седой не был ему другом, как не был никто другой.
С внезапной силой бросились друг на друга, сцепились Савицкий и Сережа. Не успев отскочить, Седой получил удар локтем в живот, скорчился, покрылся испариной.
Сережа схватил Савицкого поперек туловища, стиснул, поднял над землей, прижал и кинул - предупредил, показал свою силу.
Не отлетел Савицкий в бурьян, не рухнул там, раскинув руки. Устоял, пошел на Сережу, проскользнул под нацеленными на него руками, схватил за воротник рубашки. Сережа, разгадав его прием, попытался поддеть его подбородок руками, отжать от себя, но Савицкий крутанул головой и руки Сережи скользнули - голова у Савицкого переходила в плечи без ощутимой границы. Тогда Сережа сцепленными руками кратким ударом отбил руки Савицкого, и они отлетели с зажатыми клочьями воротника. По инерции, продолжая движение своих сцепленных рук, Сережа завалился набок, чем воспользовался Савицкий, ударил его в лицо раз и другой. Сережа, будто наткнувшись головой на препятствие, замер.
Тушканов и компания возликовали. Сережа мотнул головой, как бы стряхивая следы кулаков, и отбросил Савицкого ударом в грудь. Савицкий выдохнул, оскалясь от боли, прыгнул на Сережу, левой рукой вцепился в рубаху, а правой стал короткими ударами бить Сережу в лицо, в шею и жутко, по-бульдожьи, хрипел. Сережа вертелся на месте, отдирал его от себя, тыкал кулаками и вдруг как-то по-детски выкрикнул:
- Вы ненормальный, что ли?..
Тушканов подскочил, сзади ударил ногой. За ним подскочил Шутя. Седой только еще раскрыл рот, рвался из него гнев, а уж Сережа вертелся в бурьяне, догнали его там, окружили, пинали.
Седой выдернул из мусорной кучи железную полосу с зубьями на конце, занес ее над головой, пошел. Отскочил от Сережи Скелет. Попятился Шутя, подняв глаза на конец железяки, но рука Тушканова остановила его. Кричал Сережа:
- Ваня! Не надо!
Шутя дергался, верещал, но Тушканов не пускал, держал за руку.
У Тушканова лет в двадцать объявится рассеянный склероз. Шутя останется ему единственным верным другом, станет возить Тушканова по алма-атинским и московским клиникам, затем возьмет его к себе тренером в плавательный бассейн. Однажды Седой встретит друзей на речке; в тальниках Шутин "Запорожец". Тушканов чуть оправился после паралича: слепой на один глаз, руки дрожат. Шутя будет так же говорлив, суматошен, те же хохмочки. Он выкопает из прибрежного песка холодный арбуз, и славно они потолкуют о жизни, вспомнят отошедшие Оторвановку и Курмыш…
Седой шел из последних сил, держал в поднятых руках тяжелую железяку.
- Убьешь - посадят! - сказал Тушканов.
- А вам можно? - выкрикнул Седой. - Можно? Подрагивающая тень железяки коснулась их лиц, Шутя рванулся, уволок за собой Тушканова. Перед Седым остался Савицкий.
Неподвижен был Савицкий. Так он глядел, когда иголками, обмотанными ниткой, прокалывал кожу на руке Седого и тот не смел пошевелиться.
Сережа закричал, железяка в руках Седого наклонилась и стала падать. Упала рядом с Савицким, подскочила, сверкнул бутылочный осколок.
Седой и Сережа, касаясь друг друга плечами, через двор магазина вышли на улицу.
- Этот, стриженый… - начал Сережа, - я знаю его… с отцом привозили нам с базара картошку… в мешках… отец немой.
Седой взглянул на свои дрожащие, исполосованные ржавчиной руки, перебил:
- У меня сорвалось, я промахнулся, понял? Сейчас они к Жусу - рассказать! А я - раньше их!
Бегом они вернулись к дому у базара. Седой вскочил на свой велосипед. Кричал вслед Сережа, просил подождать, он хотел сменить рубашку.
Мелькнули со своими смрадными глубинами уборная и помойный ящик. Седой вылетел со двора на шумное пространство базара, зажатый между казахом на ишаке и теткой с ручной тележкой. Здесь, на верху городского холма, он на миг повис над базарными палатками и рядами, над скопищем крыш, карагачей, уборных, огородов, над дымами заводиков и артелей, над белыми паровозными клубами, над пыльными вихрями и голубиными стаями - над всем тем, что было городом. Жизнь этого города вместит жизнь его родителей, его первую любовь, вечера с запахами цветущего табака и с красной полосой последней зари по краю степи… Ему предстояло здесь родить детей и состариться, предстояло разрушать свой город, расчищая пространство для новых домов, бороться за него на заседаниях, в проектных институтах, на строительных площадках. Предстояло оплакивать его: придет время магнитофонов и транзисторов, пуст будет по вечерам центр старого города с его горсадом, гуляющая молодежь переместится в микрорайон, к вечному огню перед новым зданием обкома, на "плешку" перед сквозным, как аквариум, магазином "Океан".
А сейчас - сейчас его охватывал враждебный город. Все: Чудик, Юрка, Тушканов, Савицкий, люди на улицах и в павильонах базара - были врагами. Это сознание всеобщей враждебности требовало действия. Одним духом он проскочил площадь перед обкомом партии - здесь на первомайской демонстрации школьная колонна велосипедистов постыдно завязла в песке под трибуной и остановила движение задних колонн. Проскочил сквер; из-за карагачей выдвинулось красное кирпичное здание.
С рвущимся сердцем, с пересохшим горлом он пробежал темный коридор, дернул дверь. Пуст был правый угол.
- Где он?
Сосед Жуса, казах в толстом, на вате мундире ответил:
- В редакцию пошел.
Седой понял: Жус пошел к полковнику.
Вмиг Седой был перед саманным побеленным одноэтажным зданием, вытянутым во всю длину квартала. Здесь роились редакции областных газет, русской и казахской, редакции вещания на обоих языках. На крыльце Седой вспугнул кур - они были привлечены подсолнечной шелухой на ступеньках, и одна из них очутилась за порогом, а там с криком пустилась бежать по коридору. Открывались двери, вываливались в коридор люди, бросались ловить курицу. Она была загнала в тупик и поймана под обитой кожей дверью с табличками "Редактор" и "Заместитель редактора". Все эти шумные обстоятельства помогли Седому, оставаясь незамеченным, высмотреть полковника. Он стоял на пороге комнаты и выговаривал толстому человеку, который обрывком папиросной коробки снимал куриный помет с рукава кителя:
- Вы что, пехота, распустились? Коринец облевал китель, ты курей в нем гоняешь!
- Что ты ко мне цепляешься, Пилипенко? - ответил толстяк, ничуть не обижаясь. - Чи китель твой?
- Общий, в этом все дело!
- Не нравится, не надевай!
- Что я в обком так поеду? - Полковник мохнатыми ручищами хлопнул себя по выпиравшему над ремнем животу. На полковнике была рубашка с короткими рукавами. - Нашего редактора не знаешь?
Толстяк снял китель, остался в сетчатой безрукавке, под которой была надета синяя майка. Полковник свернул китель, перебросил его через руку, вздохнул:
- Приехали мы с маршалом в Вену, его тогда назначили командующим группой войск… Говорит "Собери штаб в зале". Я исполнил. Он командует: "Двадцать пять раз выйди и войди" Потом штабистам "Видели, как носит китель мой офицер по особым поручениям? Запомнили?"
- Шо не напишешь ему?
- А чего писать? Товарищ Рокоссовский, день добже, какая погода в Варшаве?.. Он меня не отпускал, говорил: "Пилипенко, я карьеру тебе сделаю. Если бы не твой батя, я бы остался гнить в сивашской грязи на радость Петру Николаевичу Врангелю". А я ему: мать больна, Константин Константинович, я единственный сын. "Вызови сюда". Астма у нее, говорю, вне степной зоны задыхается…
- Я твоего маршала видел, издали… На Втором Белорусском было дело, - сказал толстяк, расположившись к разговору и доставая папиросы.
Полковник взглянул на часы и как забыл о собеседнике: повернулся к нему спиной, крикнул в глубину комнаты:
- Моя машина пришла! Я заскочу в отделение дороги, оттуда в обком!
Седой не сразу пошел к выходу следом за полковником, а когда вышел, увидел с крыльца серый "Москвич". На втором сиденье рядом с полковником сидел Жус!
В коридоре отделения дороги - запыхавшийся, заправляя на ходу рубаху, - Седой наскочил на тетку, вместо извинения спросил: "Где Мартынов работает?" - и та указала дверь. Дверь была обита дерматином, он дернул - и тут же закрыл ее. В краткий миг он как бы сфотографировал большую комнату с белыми шелковыми шторами, Мартына за столом, полковника и Жуса в кожаных креслах с пуговичками. Седой выскочил из здания, обогнул его. Окна Мартына были заперты - в такую-то жарищу!
Седому, укрывшемуся за акацией, были видны хозяин кабинета и гости. Мартын сидел боком к окну, Жус спиной, полковник лицом, что было почти неопасно для Седого: полковник не сводил глаз с Мартына. Говорил полковник - быстро-быстро двигались губы, как у кролика, грызущего морковь, надувались и опадали мясистые отвислые щеки. Время от времени он делал уважительные жесты в сторону Жуса. Шли переговоры о возвращении белой, понимал Седой. Речь полковника в тех местах, где он нажимал на ударные гласные, невнятным рокотом достигала Седого; однажды он услышал, скорее угадал, свое имя.