В тот год страшное было конокрадство. Мужики на ночь оставляли лошадей, треножа им ноги замком и цепями. – Метели не было. В поле, должно быть, мела поземка, – лес шумел сиротливо, нехорошо – шипел. Комиссар артсклада раза два выходил слушать лесной шум, – это ведь он когдато – на околице – слушал о разгильдяевских волках – тогда он понял одиночество, тоску, проклятье хлеба, проклятье дикой мужичьей жизни вперемежку с волками. – Метели не было, лес шумел.
Монахиня Ольга в полночь была в бане, молилась неистово. Из бани она вышла уже далеко за полночь, к петухам. Калитка к скотине была открыта, на снегу четко отпечатались грязные коровьи следы, – монахиня Ольга пошла к коровнику, замок был сломан, – и на монахиню Ольгу напало неистовство: остервенела, закричала, завизжала, разбудила всех, задубасила в окна, – побежала к комиссару арткладбища, схватила у него винтовку и горсть кассет. Косарев был пьян, он взял на себя командование, крикнул на Ольгу, чтоб молчала. Совещались на дворе. Анархист Семен Иванович, в подштанниках и валенках, был без маузера, – маузера давно уже не было у него. Косарев дал ему и Андрею винтовки. Косарев и Ольга с винтовками пошли по следам коровы, чтоб проследить. На арткладбище закладывали лошадь. И корову скоро нашли – она была привязана неподалеку от дороги к дереву, в овражке, где была дамба, плотинящая озеро. Решили засесть здесь, чтоб выследить, когда придут за коровой. Засели за дерево, на взгорке, и очень скоро к лесному шуму примешался скрип саней. По пути к монастырю выехали санки с двоими, проехали дамбу. Ольга не выждала, – прицелившись с колена, выстрелила по саням и охнула. Лошадь остановилась. Тогда Ольга выстрелила еще. Косарев обругал поматерному Ольгу и выстрелил сам. Тогда сани, круто взметнув лошадь на дыбы, повернулись обратно, помчались карьером, назад, наперерез побежали Семен Иванович и Андрей, – с саней бестолково выстрелили из револьвера, и Андрей упал. Но на дамбе был поворот и раскат, сани занесло, сани, людей и лошадь сорвало под отвес, лошадь побилась, побила ногами и упала на сани. Косарев и Ольга побежали к саням – от дамбы, бросив лошадь, тоже побежали, убегая, стрельнули два раза из револьвера.
Началось преследование. Так бежали шагах в трехстах друг от друга – до опушки. –
Случилось так, что в это время в лес собрался мужичок из соседней деревни, поворовать дров: бегущие впереди встретили мужика у опушки, мужика из саней выкинули, лошадь повернули, помчали на ней – по полю. К Косареву и Ольге пристал мужик с топором, потерявший лошадь, – побежали втроем, стали отставать. В монастыре услыхали стрельбу, артскладская лошадь приехала на выстрелы. Косарев, Ольга и мужик погнали на лошади: по свежим следам на поземке узнавали пугь убегающих. –
Из Горской волости ехал в уездный исполком – на легких санках, на полукровке – предволисполком Штукин: убегающие выкинули его из саней, кинули мужикову лошадь, помчали; предволисполком закурил, поразмышлял, сел на мужикову лошадь и поехал своей дорогой; сейчас же встретили его преследующие: озверевший мужик, узнавший свою лошадь, бросился на него с топором, тот едва спасся. От монастыря примчали двое верхами – один на той лошади, которая свалилась с дамбы. Перепрягли всех лошадей, погнали верхом – Ольга, Косарев, мужик и предволисполком. Гнали версты четыре до нового леса, и тут нашли брошенную запаленную полукровку: убегающие, должно быть, минугы три назад, бросили лошадь и ушли в лес, без дороги. Погонщики побежали по следам. Лес был всего шагов в триста, – там под обрывом протекала Ока, за Окой было Расчислово. Двое – убегавших – были внизу, на льду. Они что-то кричали неистово. Ольга присела, выстрелила с колена, раз, два, три, – и один из бегущих упал, крик на льду смолк, – тогда завизжала, завопила, – ура-а-а! – монахиня Ольга.
Ка льду, лицом к небу, лежал продовольственный инспектор Герц. Около него возились – его товарищ Латрыгин, Косарев, мужик с топором. Выяснилось, что Герц и Латрыгин – охотники Степан и Павел – ехали в монастырь к матери Ольге – провести весело ночь. Корову увел кто-то другой. – И как тогда ночью в гостином доме, Ольга – черной кошкой – здесь на льду – склонилась над Герцем – –
– Помнила ли она Герца тогда в первую метель, в 1917 году, в октябре, в Москве?) – –
– – ночь. Ничего не видно. Ветер шарит, ворует, крадет. – Форст и Лебедуха идут рядом, вместе, во мраке, по лужам, прошли мимо развалины кремля, вышли булыжинами мостовых к развалинам артиллерийских казарм, – оттуда вдалеке вспыхнули огни Коломзавода, – пошли к огням, полем, огороженным колючей проволокой, как указал отдел "благоустройства города".
– Что же – Россия? – говорит Лебедуха.
Форст ответил не сразу:
– Нам с вами по пути, Андрей Кузьмич.
– Да?
– Только труд, только накопление ценностей спасут Россию, – те ценности, которые консолидированы трудом и машиной! – Россия? – В семнадцатом веке фактической границей Московского государства была Московская губерния, Подмосковье, Поочье. Полагаю, и теперь так же. Дальше идет страна дикарей. В России сейчас есть только две силы – обыватель и коммунист. Кто победит? – Ясно, если победит обыватель, – Россия погибла. Но пришел НЭП. НЭП не есть ни коммунист, ни обыватель: НЭП реальный учет, НЭП есть то, когда государство поняло, что ноги не могут расти из подмышек, как говорит Росчиславский. НЭП есть будни, НЭП победил романтику пролетария, оставив ее ласточкой – миру. Кто из двух сил – коммунист или обыватель – возьмет НЭП, возьмет – Россию? Россия по-прежнему безграмотна и голодает. Каков приход – таков и поп, – власть в России страшна – властвовать в России страшно. Но это – в вертикальном разрезе; в моментальной фотографии: в моментальной фотографии нет картины более ужасной, чем Россия. Но Россия живет – ни настоящим, ни прошлым – Россия живет будущим. Стало быть…
– Да?
– Только труд, только накопление ценностей спасут Россию; надо, чтобы Россия была грамотной и сытой. Все остальное – пустяки.
– Ну, а ты, Гуго Оттович?
– Я? Мне – не с обывателем идти, – мне надо трудиться. Я делал все, что мог. Я останусь здесь, на заводе, работать. Сначала завод работал на нефти, потом мы пустили его на подмосковном угле, потом – на дровах, – теперь с весны он пойдет на торфу, – я применяю вращающиеся печи. – Ну, а вы, Андрей Кузьмич?
– Я? – Лебедуха ответил не сразу. – Ты правильно сказал: – Из подмышек ноги не вырастут. Но – и правд очень много, для каждого человека – своя, – из правд надо искать объективную правду. История – с нами, и власть у нас не цель, а средство. Власть – страшная сила. – Я? – я, кроме России, знаю еще – мир, пролетариев всех стран, попов и прислужников машины, как ты говоришь… Вон, ты говоришь, мы – второе, и научиться делать хлеб на заводе важнее, чем научиться делать революции. Что же, ляжем навозом хлебу с заводов. Для земного шара человек – даже не вошь…
Ночь. Мрак. – Только впереди огни завода. Двое идут вместе. И сзади к этим двоим подходит третий – Человек.
– Мне тоже по пути с вами, – говорит он – –
(Утром, когда погоня за Герцем вернулась к монастырю, и хватились коровы, – коровы не нашли: в лесу, на березке моталась веревка, кругом были кости, лежал череп рогами вниз. Корову задрали волки –)
…И идет рассвет. Ночь проходит. Рассвет идет серый и набухший, как парус на окском дощанике. Ока – просторы – пустынны, пусты, холодны. Одинокая прокричала на рассвете чайка. Волны, вода – серы, холодны. Пароход стоит под горой, у Щурова. И тогда с горы спускается автомобиль, черный и неуверенный на сером щебне, как жук-навозник, – и пароход оживает, шипит в воду белый пар, белый парок появляется у трубы, и пароход дерет свое нутро ревом, точно хочет разорваться, черные клубы дыма рвутся из трубы – в ветер, чтобы быть сейчас же разметанными. На конторке опять комиссары, капитан на мостике. – И тогда от тюков в рогоже идет поспешно женщина.
Умоляю, – говорит – она, – мне надо сказать два слова…
И в стороне от людей она говорит поспешно:
– Я – Осколкова, жена врача. Я не могу больше! Возьмите меня с собой!.. Куда угодно, только отсюда!..
Пароход гудит вновь. Командует капитан.
– Отдай носовую-у! – Средний!
Пароход отшвартовывается, отворачивается от берега, идет вперед, вон из пустынь. Шипит вода, пароход идет в плеск воды, в речной холод. Подлинности подлинное, на сотни верст вымороченные села, волости и веси, уставшие, изгоревшие в бурьянах, мертвых путях, – позади. – Осколкова на палубе, в ветре, на носу. – Поздно уже, осень. Налево – горы, направо – пустые луга, уходящие в муть, сливающиеся с небом. Пароход идет упорно. И утро упорно и серо, как набухший в ветре и мокрый от дождя серый парус дощаника. – –
Назад. В Москву?
– В Москву – в Москву! –
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Лет за десять до революции, декабрями, в переулках, кричали торговцы:
– Рязаань, ряаазааань-яблокооо! –
Слова мне – как монета нумизмату. Рязань-яблоко! – в декабрях, когда дни коротки и каждый день – как дом в переулочке, с печным огнем и длинным вечером у книг, – приносили антоновские яблоки, промороженные до костей и морозящие до лопаток, в яблоках тонкими иглами сверкали льдинки, яблоки казались гнилыми – и пахнули таким старым и крепким вином! – Там, в декабрях, – далеко от лета: и яблоки в декабре казались гнилыми, их страшно было коснуться! – и яблоки пахли древностями. –
Впрочем, не только в Рязани есть Казанская Божия Матерь и Спас-на-кладбище: в Москве на Лубянке – Гребенская Божия Матерь – и на Арбате – Успеньена-могильцах, церкви поставлены Богу, звонницы смотрят в небо, – к небу звонят, – и так же пришел иной век, и купцы ставили пудовые свечи и говорили: "Извините, Бог, конечно, един и первый, но экономическая необходимость – вынуждают-с, касательно того, чтобы застроить, конечно, небоскребами!" – и ставили небоскребы, заслонявшие небо от церкви, зажабившие церкви в переулочки, – прекраснейшие церкви, памятники мистики, старины и культуры. – Рязань – яблоко! –
– Тра-трак-трак-тра! – автомобилья поступь.
Стар тракт Астраханский.
Рязанские земли – зарайские (у Христа за раем) прожрали зимы картошкой – – Двадцать первый год рассказал о голоде – – Голод. Не нашим большакам рассказывать о голоде, нужде и зное. Там, в хлебородной, в каком-нибудь Нурлате иль Курдюме, иль в Курячьих каких-нибудь Титьках – все погорело в тот год, дотла. Мужику нашему, как дикарь, – сла-вя-ни-ну! – решаться, решиться, решить: не впервой, чай, ходить по земле, кочевать, бегать, решать день, решать два, – всю жизнь гнувшему спину – без дела ходить, трогать землю, в небо смотреть, в степь смотреть, в избе на конике часами сидеть перед миской с коровьим пометом, – и решать, решиться, решить.
– Надоть… ехать… жена, – жене впервые сказать жена, а не сволочь, не сука, без зуботычины.
Сваливать в беду все имущество – два одевала, перину, икону, топор, – в день, перерезать, продать, променять – корову, теленка, овцу: – день работать, шею ломать, как всегда, как всю жизнь. А к вечеру (обязательно в ночь надо выехать!) – зайти последний раз в избу, взглянуть, как десятки лет, в красный угол – в пустой угол, не перекреститься даже, ибо угол пуст, – хлопнуть в раздумьи кнутовищем себя по колену. –
– Ну, что же… трогай, жена!.. – и самому идти рядом, тысячи верст, до могилы…-
Тысячи верст! не впервые нам – тысячам – растворяться в тысячах путин и верст.
Ша-ша! – Ночь! – Рязань-яблоко – вино дорог, где зной, как ж и пыль, как и.
(…Мое имя – Борис. В Москве, на Поварской, я играл в шахматы с итальянским художником, – и он спросил меня: – мое имя – Борис – не в честь ли русских разбойников? – "Каких разбойников?" – спросил я. – "У вас, у русских, был период истории, когда – по-русски княжили, кажется? – разбойники – Ярославы, Олеги, Ярополки, Борисы, Игори". Первому Риму – Третий Рим: история каторжников. Как же понять им – Рязань-яблоко!?) – –
…Над Окою – небо. Под холмом – поемы. Холмы же в рытвинах, камнях и курганах, не то каменоломня, не то поистине – город Ростиславль. Кто знает? – как в тысячелетье нашего трехполья – каждый год овсы заменяют гречи, потом идет пар и на пару сеют озимые, а за озимыми вновь овсы, так каждое столетье пересеваются леса: столетье шумит морем и плавится смолою сосновый лес, под ним растет чахлая елка, и еловые пилы столетьем чертят небо, осилив сосну, – и тогда возрастает береза, белая, наша, как девицы в семик, плетет венки, – и за березой идет пар земле, на столетье. – Над Окою небо и пары, холмы лысы, лишь под обрывами сосны. Над землею июль, пьяная маята мая прошла. И страшен – и странен – в тот двадцать первый год был июль, – ибо, как к сентябрю, опустели в голоде поля, ограбленные человеком, и кучами – поосеннему – собирались на пажитях грачи – в днях, как сентябрьский хрусталь, – но ведь спутали люди недели старыми и новыми числами, – и июль, как июнь тушил дни и сжигал ночи долгими июньскими зорями, когда надо обнять мир – и весь мир впереди.
Вот – там – был – город-Ростиславль: так зову его я. В книгах об этом я не читал. Соврали мне о городе Ростиславле или не соврали! – что вот там был город Ростиславль еще тогда, когда не было ни Таруссы, ни Каширы, ни Коломны, – там стоял город, сторожил Поочье, – и сидели в нем Ростиславичи. Больше я ничего не знаю об этом, город был огорожен оградами стен и надолб, – можно строить новый Китеж, ибо история – не наука мне, но поэма.
Я же сидел в Коломне, в Гончарах, у Николы-на-Посадьях, в избе о пяти окнах, в комнате с книгами, за столом против окна, откуда был виден Никола, в котором молился Дмитрий Донской перед Куликовым полем, – две сквозных нищих решетки за окном и дом, как гроб – домовина. Солнце и луна, которые ходят по небу, как само небо, как луга за Москвой-рекой, что видны слева, – в дыму были, ибо кругом горели леса – в зное, в удушьи. Там, за Москвой-рекой, в Бобреневе, мужики ели конятник, такую траву, которую не едят лошади, – потому что у крестьян не было хлеба, но были луга. На столе у меня – почему-то – были рулетка, которой мерят, собачий череп и словари – русско-французский, русско-немецкий и Даль, который я купил на базаре у бабы за гроши, ибо бумага в нем не годна для цигарок. – Никола – был моим Ростиславлем: оттуда я ездил грабить – себя ли, Россию ли? – и себя, и Россию.
Лето тысяча девятьсот двадцать первого года, пятый год революции, было в пожарах, в зное. По суходолам в курганах выкапывают иной раз каменных баб во мхах, – нам, художникам, эти бабы – прекрасная красота; – но если поползти мельчайшему насекомому по груди каменной бабы, от груди к шее: – грудь бабы – путь насекомого – не будет ли весь в рытвинах и ухабах, в зное камня, в удушьи мхов, в томленьи, поте, в пустыне? – Надо стать в рост каменной бабы, чтобы увидеть, что она – прекрасная красота, – и – тогда преклониться пред ней, как кланялась мурома, мещера и веся. Но ведь и каменная эта баба, из раскопок – красота прекрасная! – и не знает того, не заметит ползущего, – хотя, впрочем, насекомое будет знать путь мхов и рытвин. – Кто станет в рост тысяча девятьсот двадцать первого года? Девятьсот девятнадцатый, обнаженный и голый, канул в историю, – приходил двадцать второй – –
Я художник, мне все – все равно. Я перебираю слова – Ростиславль, Тарусса, Кашира, Коломна, Гончары, Никола-на-Посадьях: старые слова мне, как монета нумизмату. Нумизматика слов – история. Если же повторять одно слово – Коломна, положим, – то это будет уже не город с историей в тысячелетье, с кремлем, с монастырями и нищими, на Астраханском тракте, – смысл слова утеряется, выветрится его содержание, – и останется только смысл звуков слова: Коломна – что-то такое, круглое, белое, облое, – совнарком – что-то такое крепкое, ночное, совиное – а гувуз – крик лешего – –
…Московский Кремль сед, во мхах. На Спасских воротах часы бьют интернационалом – – чтобы пройти в Кремль в лето тысяча девятьсот двадцать первое – –
…Но ведь я же ходил в город Росчиславль: там его зовут Расчислов. Небо над холмами, под холмом поемы, луга, Ока, леса за Окою, – древне, как тысячелетье, кругом. Нету города Ростиславля – и есть погост Расчислов, – и нету Расчисловых гор, потому что они выдуманы мною: в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году поставили новую церковь, тогда подрядчик перехитрил церковного старосту, – или оба сжульничали мужичьими пятаками, – съели церковь, по-современному выстроили из известняка церковную кордегардию. И все же на церкви надпись: – о том, что церковь сия поставлена на месте, где был некогда город Ростиславль, – город же Ростиславль построен был князем рязанским Ярославом в 1153 г., одновременно с городом Зарайском, для сына Ростислава. Это же, о том, что город Ростиславль в 1153 г. построен был, – рассказывает и попик. Попик рассказывает, как и погиб город: – в Смутное время Иван Заруцкий с Мариною Мнишек и с Ивашкой-воренком – подступили к городу, переправились через Оку вон там, пониже (так и зовется с тех пор это место Пристан), – спалили, разграбили, расчистили город дотла (так и зовется с тех пор город, – не город-Ростиславль, а Расчислов). Иван Заруцкий от Ростиславля хотел идти на Зарайск, но про то пронюхали мужики (так и зовется село Пронюхов), – князь Зарайский вышел навстречу, дал сражение, – дрались в те времена секирами – так и осталась деревня Сикирина! – Вот и все о городе. В рязанских "Эпархиальных Ведомостях" писалось еще, что в городе Ростиславле собирались князья – тульские, рязанские, суздальские, – чтобы ходить бить мордву и мещеру. Вот и все о городе Ростиславле, – да и это, должно быть, все наврано!
И еще. В восьмидесятых годах какая-то княгиня – на памяти у стариков, но не помнят уже имени! – черная была, в черном, и с глазами, как угли – выгнала с погоста священника, задумала устроить монастырь, набрала скитниц, выискала заштатного попа, посылала сыновьям конногвардейцам по пяти тысяч, епископ рязанский Мелетий собутыльничал с ней, бумаги у нее были – царские. Выселять ее приезжал – вицегубернатор!
Вот и все.
Вот и все.
Город Расчислов. Город – корень слова: городить. И в тот год – – многое говорили! – – В тысяча пятьсот девяносто третьем году, пятнадцатого мая, когда убивали в Угличе царевича Дмитрия, ударили в Угличе в колокол. Ударивших в колокол Борис Годунов сослал в Пелым. Колокол же – казнил: отрубил ему ухо и, корноухого, сослал его в Сибирь. На колоколе надпись: "прислан из города Углича в Ciбipь взссылку в градъ Тоболскъ к церкви Всемилостиваго Спаса, что на торгу а потом на Софiской колокольнѣ был часобитный". В Революцию колокол возвращен в Углич, на прежнюю колокольню.
Был или не был город Ростиславль? – об этом я не читал в книгах. Коломна, Кашира, Тарусса – если повторять слово много раз, выветрится содержание и придет новый смысл – звука слова. Город Рос-чи-славль. Слова мне – как монета нумизмату. Нумизматика слов – история.
Рязань-баба!
Рязань-яблоко!
Мое имя – Борис, мне сказали, что имя это – разбойничье. Тот же шофер, Пугин, что ли, что украл сам у себя половину овцы, – назвал своего сына – Мотором.