– Почему?.. Но тут я вспомнил, что мысль – не есть сущность вне измерений… Мысль есть сущность одного измерения!.. Ей необходимо время, продолжительность, длина!..
Коцура выпрямился во весь рост, окинул всех мертвенно-неподвижным взглядом и глухо, но твердо произнес:
– Итак, если мысль есть сущность одного измерения, а Бог вне измеряемости, то, следовательно, наша мысль не может войти в Его сферу невидимости, неосязаемости, неощущаемости и неслышимости, а так как наглядно, после смерти человека, она становится таковою, то значит, она просто уничтожается, и загробной жизни нет, не может быть!..
Коцура согнулся и стал собирать свои заметки. Воцарилось глубокое молчание. Все казались подавлены и действительно ощущали холодок в сердце и тяжесть в мозгу. В этом гнетущем настроении какого-то надлома молча стали расходиться.
На дворе была зима и лунная ночь. Снег сверкал голубою морозною пылью. Было поздно, и дома стояли, черные с одной стороны, белые с другой, мертвыми громадами. Негорящие фонари холодно блестели стеклами и бросали через белую дорогу резкие черные тени. Звезды недосягаемо далеко сверкали вверху, над белыми нитями намерзших телефонных проволок.
– Холодище какой! – нерешительно сказал Большаков засовывая руки в рукава и поглядывая на Коцуру, методично шагавшего впереди.
Пушкарев поднял к звездам блестящие на белом лице глаза и мечтательно сказал:
– А ведь и в самом деле… Это понятно… Слепая сила, и только…
Все опять посмотрели на Коцуру выжидательно. Альбов исподтишка подставил ногу Большакову.
– Черт, в ухо дам! – вскрикнул тот, и, опять посмотрев на Коцуру, добавил: – Я никогда не верил…
– Какая тут вера, – важно произнес Альбов, – если бы была какая-нибудь разумная сила… Ах ты, дьявол! – заорал он, получив щелчок в ухо, и бросился за Большаковым, побежавшим через дорогу.
Молодой звонкий крик повис в воздухе. Пушкарев подставил ногу Альбову, но его самого толкнул в спину Иванов, и Пушкарев растянулся, набрав снегу в рукава. Большаков и Альбов боролись посреди улицы, и их тени тоже ожесточенно боролись на голубом снегу.
Коцура остановился и, презрительно вытянув свое мертвое лицо, открыл рот, но в эту минуту Иванов пригнулся, снежок пролетел у него через голову, и белая, мягкая звезда неожиданно залепила всю физиономию Коцуры.
Коцура охнул и, неожиданно придя весь в движение, стремительно бросился в атаку, кто-то подставил и ему ногу, но получил затрещину, и через минуту посреди улицы копошилась кучка, над которой звенели бесшабашно-радостные, запыхавшиеся голоса.
Над обмерзшими телефонными проволоками совершенно безмятежно сверкали звезды.
Смех
За окном расстилались поля. Рыжие, зеленые и черные полосы тянулись одна рядом с другой, уходили вдаль и сливались там в тонкое кружевное марево. Было так много света, воздуха и безбрежной пустоты, что становилось тесно в своем собственном узком, маленьком и тяжелом теле.
Доктор стоял у окна, смотрел на поля и думал: "Ведь вот…"
Смотрел на птиц, которые быстро и легко уносились вдаль, и думал: "Летят!.."
Но на птиц ему было легче смотреть, чем на поля. Он сумрачно наблюдал, как они уменьшались и таяли в голубом просторе, и утешал себя: "Не улетите… не здесь, так в другом месте… все равно сдохнете!.."
А радостно зеленеющие поля наводили на него уже полную тоску, томительную и безнадежную. Он знал, что это уж вечно.
"Все это необыкновенно старо! – сердито перебивал он свои мысли, – Это еще когда сказано: "И пусть у гробового входа… красою вечною сиять… равнодушная природа…" Это уже даже пошло!.. Даже глупо думать об этом! Я всегда считал себя гораздо умнее и… впрочем, все это пустяки… Да… это совершенно все равно, что бы я ни думал… все равно: не в том дело, что я по этому поводу подумаю".
Страдальчески морщась и подергивая головой, доктор отошел от окна и стал тупо смотреть на белую стену.
В голове его, совершенно помимо его воли и сознания, рождались, всплывали, как пузырьки воздуха в мутной воде, лопались и расплывались быстро одна за другой те самые мысли, которые в последнее время стали обычными для него. Именно в последнее время, после того, как в день своего рождения он вдруг понял, что ему уже шестьдесят пять лет, и что теперь уже наверное он скоро умрет. То нездоровье, которое он чувствовал перед тем целых две недели, еще больше напомнило ему о неизбежной необходимости пережить ту минуту, о которой он и раньше без замирания сердца не мог думать.
"А ведь будет, будет… одна эта сотая секунды, когда настанет самый перелом!.. По эту сторону секунды – жизнь, я, а по ту – уже ничего… так-таки совершенно ничего?.. Не может быть!.. Тут какая-нибудь ошибка!.. Ведь это "чересчур" ужасно…"
А теперь он уж совершенно ясно понял, что никакой ошибки нет, что вот-вот и начнется это.
И каждый раз, когда у него заболевала голова, грудь или желудок, когда ноги или руки были слабее обычного, ему приходило в голову, что именно теперь он начинает умирать. И эта мысль была очень проста, совершенно вероятна и потому нестерпимо ужасна.
Но самое мучительное началось тогда, когда он, вообще мало и невнимательно читавший, прочел в одной книге ту мысль, что как ни велико разнообразие в природе, а все-таки рано или поздно комбинация должна повториться и создать такое же существо и даже то самое положение дел. В первую минуту ему даже стало как будто легче, но уже в следующее мгновение он пришел в бешенство.
"Ну да… комбинация… ничто не ново под солнцем… так… я очень хорошо знаю, что позади меня такая же вечность, как и впереди; значит, я сам теперь – только повторная комбинация… А ведь я ровно ничего не помню о первой комбинации… и выходит, что дело не во мне, а в комбинации!.. Как же это?.. Ведь я чувствую, как неизмеримо важно то, что я живу, как это мучительно и прекрасно… ведь все, что я вижу, слышу, нюхаю даже, существует для меня только потому, что я вижу, слышу, нюхаю… потому что у меня есть глаза, уши, нос… Значит, я – громаден, я помещаю в себе все и сверх того еще страдаю!.. И вдруг комбинация!.. О, черт!.. Какое мне дело до комбинации, быть только повторяющейся, с известным промежутком времени, комбинацией!.."
И доктор чувствовал страшную, неутолимую ненависть к тому воображаемому человеку, который там, когда-то, будет таким, как он.
"А ведь это так и будет: повторяются же мысли человеческие, и как еще часто повторяются… повторится, значит, и человек… а-а-а! Даже мои мысли, мои страдания вовсе неважны и не нужны никуда, потому что то же самое с одинаковым успехом передумают и перечувствуют еще миллионы всяких комбинаций… О-очень приятно, черт бы вас драл!.."
И состояние доктора ухудшалось день ото дня и, доходя по ночам до галлюцинаций, стало уже сплошным кошмаром страдания. Снилась ему только его смерть, похороны, внутренность могилы; иногда, для разнообразия снилось, что он погребен заживо, снились еще почему-то черти, в которых он твердо не верил. Днем он уже постоянно думал на одну и ту же тему: "Организм разрушается…"
Он замечал это в том, что ему тяжело взойти на лестницу больницы, что ему приходится иногда кряхтеть, вставая или нагибаясь. От дум у него началась бессонница, а бессонница, как ему казалось, была предсмертным явлением.
Как раз прошлую ночь он вовсе не спал, и оттого у него в голове было точно тяжелое и угарное похмелье. Те мысли, которые прошли в эти часы бесцельного лежания в нагревшейся липкой постели, под крик и смех сумасшедших в буйной палате, были так омерзительно страшны, что доктор даже юлил и обманывал самого себя, стараясь думать, что ничего не помнит.
Но это ему не удавалось: то одна, то другая мысль всплывала и, казалось, очень отчетливо отпечатывалась на белой стене. В конце концов, он-таки вспомнил то, чего больше всего старался не вспоминать: как художественно ясно представился ему процесс разложения, та слизь и гниль, которая получится из него, представились толстые, ленивые, белые черви, распухшие от его гноя… Он всегда боялся червей. А они будут ползать во рту, в глазах, в носу и везде…
– Конечно, я не буду тогда ничего чувствовать! – сердито закричал доктор, громко, на всю комнату. Голос у него был пронзительный.
Фельдшер отворил дверь, посмотрел и затворил.
"Бывает так вот: лечит, лечит, да и сам того!.." – подумал он, и с большим удовольствием, потому что ему было страшно скучно, пошел сказать другому фельдшеру, что старший, кажется, "того".
Когда он затворял дверь, она пискливо скрипнула. Доктор посмотрел через очки.
– Гм… в чем дело? – спросил он сердито.
Но оттого, что дверь молчала, он с раздражением подошел к ней, отворил и пошел по коридору и по лестнице вниз, в ту палату, куда только вчера вечером посадили нового пациента.
К нему и давно надо было сходить, но теперь он пошел вовсе не по обязанности, а потому, что оставаться одному было уже совсем скверно.
Сумасшедший, в желтом халате и колпаке, хотя ему можно было оставаться и в своем платье, сидел на кровати и самым рассудительным образом сморкался в носовой платок. Доктор вошел очень осторожно, даже как будто недоверчиво, но сумасшедший посмотрел на него весело и дружелюбно.
– А, здравствуйте! – сказал он. – Вы, кажется, старший врач?
– Здравствуйте, – ответил доктор, – я старший врач.
– Очень приятно… Садитесь, пожалуйста, – любезно пригласил сумасшедший.
Доктор присел на стул, подумал, посмотрел на голые выкрашенные серой краской стены, потом на халат сумасшедшего и сказал:
– Как ваше здоровье? Спали?..
– Спал, – охотно ответил сумасшедший, – почему бы мне и не спать? Спать следует… Я всегда очень хорошо сплю.
Доктор опять подумал.
– Да… Но, знаете, новое место… Кричат тоже у нас тут…
– Кричат? Я не слыхал… Я, к счастью, доктор, очень плохо слышу…
Он засмеялся.
– Бывает, что и не слышать – счастье… Доктор машинально ответил:
– Бывает…
Сумасшедший почесал переносицу.
– Вы, доктор, курите? – спросил он.
– Нет.
– Жаль, а то бы я попросил папиросочку…
– Вам курить нельзя… знаете…
– Ах, да… я все забываю… не привык еще… – опять улыбнулся сумасшедший.
Они помолчали.
Окно было с решеткой, и довольно густой, но все-таки свет так и лился в комнату, и оттого было вовсе не мрачно, как всегда в больницах, а очень даже радостно и уютно.
– Прекрасная комната! – благосклонно сказал доктор.
– Да, очень веселенькая комнатка… Я даже не ожидал… Я, знаете, никогда раньше в сумасшедшем доме не бывал и представлял его себе гораздо… совсем не таким… а тут ничего… И если недолго, то я даже… ничего… А?
Сумасшедший искательно заглянул снизу в глаза доктора, но увидел только непроницаемо-синие стекла очков и торопливо прибавил:
– Ну да… да… Я понимаю… об этом спрашивать… Только знаете, что я вам скажу, доктор? – вдруг оживляясь, спросил он.
– А? Что? Это интересно, – машинально проговорил доктор.
– Как только я выйду из больницы, я первым делом все ребра переломаю тем своим благоприятелям, которые меня сюда пристроили… – с веселой злобой сказал сумасшедший, и его довольно безобразное лицо, все в веснушках, перекосилось.
– Ну зачем же?.. – вяло возразил доктор.
– А затем, что дураки!.. Ведь это же черт знает что такое!.. Какого черта они полезли не в свое дело!.. Оно, конечно, все равно, а все-таки на свободе не в пример веселее…
– Мало ли чего… – вдруг сердито сказал доктор.
– Да ведь я ровно ничего дурного не делал! – робко возразил сумасшедший.
– Ну… – неопределенно начал доктор.
– И не сделал бы! – поспешно перебил сумасшедший. – Скажите, пожалуйста, с какой бы стати я стал делать зло кому бы то ни было? Если бы я был дикарь или хоть Тит Титыч какой-нибудь, а то я, ей-богу, всегда был достаточно интеллигентным для того, чтобы не ощущать никакого удовольствия ни от кражи, ни от всего такого!..
– Больной человек… – начал доктор.
Сумасшедший скривился и тряхнул головой с досадой и скукой.
– А, Господи!.. Больной!.. Я, конечно, не стану вас уверять, что я здоров: все равно не поверите… Но только, какой же я, к черту, больной?..
– Но вы и нездоровы, – осторожно, но внушительно ответил доктор.
– Чем? – порывисто спросил сумасшедший. – У меня ничего не болит, и я сравнительно даже в хорошем расположении духа, что для меня всегда было редкостью… Ах, доктор, доктор… Ха!.. Как раз тогда меня посадили в сумасшедший дом, когда я открыл эту штуку… Хаарошую штуку, доктор!
– А… это любопытно, – поднимая брови, заметил доктор, и его острое лицо напомнило морду заинтересованной собаки.
– Еще бы…
Сумасшедший вдруг засмеялся, встал, отошел к окну и долго молча смотрел прямо навстречу солнцу. Доктор тоже молча смотрел ему в спину. Грязно-желтый халат от солнца обрисовался золотой каймой.
– Я вам сейчас это скажу, – заговорил опять сумасшедший, поворачиваясь и подходя.
И лицо у него было уже совершенно серьезное и даже как будто грустное, но от этого оно только стало приятнее.
– Вам очень не идет смеяться, – почему-то сказал доктор.
– Разве? – заинтересовался сумасшедший. – Да я и сам это замечал… и многие мне это говорили… Да я и не люблю смеяться…
Он засмеялся. Смех у него был сухой, деревянный.
– И смеюсь, доктор, смеюсь очень часто… Но я сам хотел не об этом… Видите, с тех пор, как я себя помню мыслящим человеком, я постоянно думал о смерти… и очень упорно…
– Ага! – громко сказал доктор и снял очки.
Глаза у него оказались большие и такие красивые, что сумасшедший невольно замолчал.
– А вам так вот очки не идут! – сказал он.
– Э… нет… это пустяки… а вот вы об этом… думали, значит, очень много о смерти? – заторопился доктор. – Это очень любопытно…
– Да, знаете… Я не могу вам, конечно, передать всего того, что я перечувствовал… а только очень нехорошо было!.. Я, бывало, по ночам плакал, как маленький мальчик, от страха… Все представлял себе, как это будет… как я умру, как сгнию, и как, в конце концов, меня совсем не будет… Так-таки вовсе и не будет! Это очень трудно, почти невозможно представить себе… а все-таки… так и будет.
Доктор скомкал в руке бороду и промолчал.
– Ну это еще ничего… то есть, не то, что "ничего", а даже очень скверно, печально, омерзительно, но… самое скверное в том, что я-то умру, а все останется, останутся даже результаты моей жизни… ибо, как бы ни был человек мал, но есть какие-то результаты его жизни!.. Да, так вот… я, предположим, очень и очень страдал, я воображал, что ужасно важно, что я был честен или подлец первой степени… и что все это пойдет, так сказать, впрок: мои страдания, мой ум. моя честность и подлость и даже моя глупость послужат для будущего, если не для чего другого, то хоть для назидания… вообще я, как оказывается, хоть и жил, и в великом страхе смерти ждал, но все это вовсе не для себя – хоть и воображаю, что для себя, – а для… черт его знает, для чего, потому что и потомки мои тоже ведь не для себя будут жить… И… знаете, доктор, попалась мне одна книжка, а в книжке той мысль, и хоть мысль была, может быть, и вовсе глупая, а меня поразила… так поразила, что я ее на память заучил.
– Это интересно, – пробормотал доктор.
– Вот она: "Природа неотразима, ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое. Она не знает ничего, ни добра, ни зла, она не терпит ничего абсолютного, вечного, ничего неизменного. Человек – ее дитя… но она мать не только человека, и у нее нет предпочтения: все, что она создает, она создает за счет другого, одно разрушает, чтобы создать другое, и ей все равно…"
– Так, – грустно заметил доктор, но сейчас же спохватился и, надевая очки, строго прибавил: – Ну и что же из этого?..
Сумасшедший засмеялся, смеялся долго и довольно сердито, а когда перестал, то возразил:
– Да ничего, так-таки и ничего… Вы видите, какая это глупая мысль, глупая до того, что в ней вовсе нет мысли… Так – фактик есть, а мысли нет… а факт без мысли – одна глупость… Мысль вывел я сам… Я решил, что дело далеко не так по идее, если можно так выразиться – природа вовсе не не терпит ничего абсолютно вечного… напротив: у нее все – вечно, вечно до приторности, до однообразия и надоедливости; но только вечны у нее не факты, а идеи… самая суть существования… не дерево, а пейзаж, не человек, а человечество, не влюбленный, а любовь, не гений и злодей, а гениальность и злодейство… Понимаете вы меня?
– По… понимаю, – с усилием ответил доктор.
– Мы вот с вами сидим и мучимся мыслью о смерти… природе до нас – ни самомалейшего дела: мы благополучно, ни на какие рассуждения невзирая, помрем, и нас, – как не бывало… очень просто… но мучения наши вечны, вечна их идея. Соломон № 1-й, который жил Бог знает когда, ужасно мучился мыслью о смерти, Соломон № 2-й, который будет жить Бог знает когда, тоже будет ужасно страдать по той же причине… Я в первый раз поцелуюсь с невыразимым наслаждением, а когда у меня уже появится вечная костяная улыбочка, сладость первого поцелуя переживет еще миллион миллионов и больше влюбленных… совершенно с тем же чувством… Но я, кажется, повторяюсь?..
– Да-а…
– Да… ну… так вот: во всей этой пакостной мыслишке одно только заключение, – поскольку это касается не идеи, а факта, нас с вами, значит – это то, что природе "все равно". Понимаете, мы ей не нужны, "идею нас" она возьмет, а что касается нас лично, то ей в высшей степени наплевать… И это, извольте видеть, после всей той муки, которую я пережил… Ах ты стерва!.. Ей – все равно!.. Так мне-то не все равно!.. Плевать мне на то, что ей все равно!.. Совсем не все равно!
Сумасшедший завизжал так громко, так пронзительно, что доктор укоризненно, хотя и совершенно машинально, заметил:
– Ну вот… сейчас и видно…
– Что я сумасшедший?.. Это еще вопрос… да-с, вопрос… вопросик! Я, конечно, пришел в телячье возбуждение… я закричал… и все такое… но ведь удивительного в этом ничего нет: наоборот – удивительно, что люди, постоянно думая о смерти, боясь ее до умопомрачения, единственно на страхе смерти основав всю свою культуру, так прилично относятся к этому вопросу… поговорят чинно, погрустят меланхолично, иной раз всплакнут в носовой платочек и промолчат, займутся каждый своим делом, отнюдь не нарушая общественной тишины… а я… я думаю, что это они – сумасшедшие или просто дураки, если могут перед такой штукой еще приличия соблюдать!..
Доктор очень хорошо вспомнил, как ему хотелось иногда, с несвойственным его летам и солидности ожесточением, начать биться головой о стену или кусать подушку или рвать на себе волосы.
– Этим ничему не поможешь, – угрюмо заметил он. Сумасшедший помолчал.
– Ну да… но ведь, когда больно, хочется кричать, и когда кричишь, то будто легче…
– Да?
– Да…
– Гм… ну пусть…