II
На другой день было воскресенье, а к вечеру Антон сидел в трактире.
Машина играла что-то очень шумное, но совсем невеселое. Было страшно накурено, шмыгали половые, тяжело и нерадостно хохотали и кричали люди, а в бильярдной четко стучали шарами. Антон пошел туда. Играть он не умел, но ему очень нравилась эта игра, потому что сукно было такое зеленое, шары такие чистенькие, белые и стукали бойко и весело.
Играли двое приказчиков, и один из них, высокий, кудластый парень, так ловко щелкал по шарам, что Антон довольно улыбался.
"Ловкач! – думал он, с уважением и завистью глядя на приказчика, вспотевшего от форсу. – А поиграл бы и я, право… я до этих делов мастер!.."
И он чувствовал нежность к приказчику.
Но приказчик стукнул его турником в грудь, скиксовал и яростно выругался:
– Какого черта лезе…шь!.. места мало, что ли! Антон оробел и отошел, чувствуя обиду и боль в груди.
– Шляются тут, – проговорил приказчик и помелил кий.
– Отойдите, видите – мешаются… – счел своим долгом присовокупить маркер, быстро оглядев своими оловянными глазками Антона с ног до головы.
– Шушера! – проворчал он, подавая машинку игрокам. Антон сопел и краснел, отодвигаясь все больше и дальше, пока не стукнулся затылком об ящик для шаров; тогда он обмер от конфуза и застыл, испуганно и скоро мигая веками. Про него сейчас же и забыли. Игроки щелкали шарами, два мальчика мрачного вида горько укоряли друг друга каким-то двугривенным, лампа над бильярдом сумрачно коптила, а из зала слышался теперь разухабистый мотив "Гейши". Антон успокоился, стал оглядываться по сторонам и даже попросил у маркера закурить. Маркер почесался, подумал и сказал:
– На столе завсегда для этой цели спички поставлены.
Но Антону очень хотелось говорить. Ему еще со вчерашнего вечера было почему-то грустно, и водка, выпитая им, не только не прогоняла грусти, но, напротив, даже как-то давила на сердце.
– Скучно вот, знаете, что без компании, – заискивающе произнес он, закуривая папиросу, и по лицу его видно было маркеру, что он хотел и боялся предложить папиросу и ему. И именно потому маркер посмотрел на него с нескрываемым презрением, ухмыльнулся и отошел.
Антон еще скорее замигал глазами и потихоньку ушел в зал. Там он спросил еще полбутылки водки и выпил всю, а потом долго сидел, понурившись и горько глядя на соленый огурец, лежавший перед ним на блюдечке. По привычному шуму в ушах и по тому, как глухо и будто издали доносились до него все звуки, Антон очень хорошо понимал, что он уже пьян. И это было ему обидно, как будто в этом был виноват кто-то другой, постоянно его обижавший. "Рабочий я человек!" – подумал он, и ему захотелось плакать и кому-то жаловаться. Машина завела грустное-грустное, и Антон, покачивая головой и крепко прижав руку к щеке, запел что-то несуразное, без слов и без мотива. Ему казалось, что выходит очень хорошо и нестерпимо жалостно. На глазах у него показались слезы.
– Здеся петь не полагается… не извольте безобразить! – сказал половой, подскальзывая к Антону на мягких подошвах.
– П…почему? – со скорбным недоумением спросил Антон, поднимая посоловевшие, налитые слезами глаза.
– А потому, – ответил половой и внушительно прибавил: – Пожалуйте из заведения.
– Эт…то почему? – еще с большим недоумением и с глухо подымавшимся в нем раздражением повторил Антон.
– Оченно безобразно… Пожалуйте, честью просят, – настойчиво твердил половой.
Антон оробел и встал.
– Ну, что ж… я пойду… Рабочему человеку нельзя посидеть… гм… очень странно, – бормотал он, отыскивая шапку, упавшую за стул.
– Ничего, ничего, пожалуйте! – твердил половой. Антон, покачиваясь, двинулся из зала, а чувство обиды все больше и больше росло в нем, причиняя его пьяному мозгу почти физическое страдание. Половой шел за ним, но Антон покачнулся между столами, повернул и влетел в двери бильярдной. Теперь он был уже так пьян, что почти ничего не видел и не понимал; перед его глазами стояло какое-то оранжевое марево, в котором плавали и тонули лица, звуки, голоса и быстро бегающие по ярко-зеленому сукну шары. Половой задумчиво постоял у дверей, но кто-то кликнул его, и он исчез. Антон, широко расставив ноги и опустив голову, тупо присматривался к тому, что делалось на бильярде, и все усиливался понять, в чем дело, – не то на бильярде, не то в нем самом. Тот самый приказчик, который толкнул его и обругал, попался Антону на глаза, и Антон машинально долго всматривался в пего.
– Дуплет в угол! – звонко прокричал приказчик, и в эту самую минуту Антон вспомнил его лицо, и беспредметное чувство озлобленной обиды, которое мучило его, вдруг нашло исход. Точно что-то бесконечно огромное в мгновение сжалось и вылилось в это тупое усталое лицо.
– По…звольте, – проговорил он неожиданно, подходя к бильярду и всем телом наваливаясь на сукно.
– Чего? – машинально спросил приказчик и, не дожидаясь ответа, оттер Антона плечом и крикнул: – Пятнадцатого в угол направо!
– Нет, это что… направо! – со злобной бессмысленностью сказал Антон.
– Отойдите, отойдите, – протянув между ним и бильярдом машинку, говорил маркер.
Но Антон отстранил машинку рукой и, не спуская воспалившихся глаз с приказчика, продолжал:
– Нет, что же… я тоже играть желаю… Имею такое намерение, чтобы… направо!.. Разве как рабочий человек… нельзя, чтобы…
Маркер взял его за локоть.
– Нет, ты пусти… чего хватаешь?.. А он меня толкнул… рабочего человека! У меня руки че-ерные, – слезливо сказал Антон, показывая черные корявые пальцы: – рабочий человек… а он меня так… Желаю я знать, как это так, чтобы рабочего человека направо!
– Ишь мелет, пьяная рожа! – засмеялся приказчик. – Маркер, ты чего смотришь?
– Ступай, – сердито проговорил маркер и взял Антона за плечо.
И вдруг чувство обиды возросло в Антоне с бешеной силой.
– Пу…сти, – сквозь зубы крикнул он задавленным голосом и с силой вырвался, так что затрещал пиджак. – Он толкнул, а меня хватать! – совершенно трезвым тоном прокричал он и смахнул рукой шары с биллиарда.
Шары со стуком полетели через борт, но Антона уже схватили за руки, сшибли с ног и поволокли по полутемному коридору.
– Пусти!.. черти! – кричал Антон.
Кто-то с размаху ударил его по скуле, и соленая кровь сразу наполнила ему рот. А голос, как показалось Антону – приказчика, торжествующе прокричал:
– Вот так… славно!
И в ту же минуту Антон увидел перед собою отворенную на темную улицу дверь, и на него пахнуло свежим сырым воздухом.
– Врешь… – хрипел Антон, изо всех сил цепляясь за косяки скрюченными пальцами.
Но руки оторвали, и, получив страшный, точно весь мир свернувший, удар по затылку, Антон влетел в темноту и пустоту, поскользнулся на тротуаре, треснулся коленом о тумбу и всем телом грузно покатился по мостовой.
– Берегись, черт! – тоненько, с испугом, прокричал извозчик, и Антон где-то близко от себя услышал тревожное храпение и мягкий теплый запах лошади.
Он поднялся, шатаясь и сплевывая кровь. В ушах у него звенело, в глазах ходили круги и скула трещала от ломящей тупой боли. Антон машинально потрогал мокрое колено и не мог разобрать, кровь это или вода.
– Так, – с горькой злобой сказал он громко, помолчал и прибавил – так, значит!..
И тут уже ясно и понятно увидел, что жизнь его – несчастная, горькая жизнь, что его обидели, и что обижали всегда, давно и постоянно. Антон заплакал и погрозил кулаком запертой двери.
– Раб…бочего человека! – проговорил он сквозь слезы и пошел вдоль улицы, чувствуя себя бесконечно несчастным и обиженным. Он повернул за угол на большую улицу и вышел опять к главному входу в трактир, где стоял швейцар в шапке, горел яркий фонарь и ругались между собою извозчики. В это время из подъезда вышли два приказчика, окончив игру, и, дымя папиросами, пошли по тротуару.
Антон увидел их и сначала ошалел от страшного, еще не известного ему чувства, а потом, нащупывая в кармане сапожный нож, качаясь на ослабевших ногах, погнался за ними.
На тротуаре было много народу, – шли, смеясь, какие-то женщины, офицер толкнул Антона, двое мастеровых заступили ему дорогу, – но Антон уже ничего не видел, кроме со страшной яростью врезавшегося ему в глаза круглого черного котенка, уходившего от него по тротуару. Раз он чуть не потерял его из виду; ему не давали дороги, и Антон сбежал на мостовую, сразу обогнул две-три кучки людей и догнал приказчиков.
Они смеялись, и один, не тот, который толкнул Антона, говорил:
– Вон она… Машка!
И остановились близко к какой-то женщине в огромной красной шляпе, призрачно качавшейся в неверном свете фонарей.
– Откуда плывете? – хриплым басом спросила она, а в это время Антон догнал их и со всего размаху, упирая всем телом, ткнул приказчика ножом в спину.
Он успел почувствовать, как мгновенно прорезал толстый драп и со скрипом, дошедшим по лезвию, что-то упругое и твердое, сразу ставшее хлипким и мокрым, бросил нож и, сам еще не зная, зачем и куда, бросился бежать. Крикнул приказчик или не крикнул, Антон не слыхал, но видел, как на мокрых плитах тротуара, блестящих от фонарей, на том самом месте, где только что стоял человек, очутилась какая-то черная бесформенная куча.
И ему показалось, что все, что только было во всем свете, со страшным ревом и топотом бросилось за ним.
Облившись холодным потом от ни с чем не сравнимого животного ужаса и дико выкатив глаза, Антон ударился в темный переулок и стремглав полетел вдоль улицы, не видя, что делается сзади, но слыша за собой отчаянный многоголосый крик.
Отчетливо топоча ногами и тяжело сопя, за ним бежали дворники, городовой и трое мастеровых в опорках.
– Держи-и! – странно и страшно раздавалось из конца в конец темной улицы.
Хрипя от страшного бега, задыхаясь от слюны, наполнившей все горло, Антон повернул в одну и другую улицу, тяжко столкнул кого-то с дороги и, выпучив глаза, весь в поту, помчался по тротуару вдоль набережной темного и грязного канала, от черной воды которого несло холодом и сыростью.
Как раз на повороте встречный городовой схватил его за рукав, но поскользнулся и загремел шашкой по мокрым камням мостовой.
Антон все летел, прыгая, скользя, хрипя, сопя и рыча, как дикое загнанное животное. Ужас придавал ему такую силу, что крики догонявших и пронзительные свистки слышались уже где-то далеко сзади, в черном, еле пронизанном слабым желтым светом фонарей мраке.
Антон перебежал мостик, перескочил в сторону через какую-то канаву, спугнув бездомную собаку, упал на руки, вскочил и выбежал в темное пустое место, поросшее черной травой, уныло рвавшейся от ветра. Тут было пусто и холодно, фонари горели где-то далеко позади и впереди, а в стороне чернелось что-то похожее на лес, и оттуда слышался долгий заунывный шум деревьев.
III
Всю ночь Антон пролежал в яме, полной мокрых листьев, и вокруг него была только тихо шуршавшая трава, а над ним холодное, черное, неустанно моросившее невидимым дождем небо. Антон лежал, съежившись от холода и чувствуя, как все его тело пронизывает и мозжит насквозь холодная вода, а в голове его обрывками и скачками неслись спутанные и бессвязные мысли. Только одна была ясна и совершенно понятна ему, что прежняя жизнь кончена, что ему уже никак нельзя очутиться снова в своем подвале за прежней работой. Сначала это было странно и страшно ему, но, еще раньше чем он догадался об этом, в душе его поднялось смутное радостное чувство.
"Конец, значит? – спросил он себя и от этой мысли даже поднялся и сел: – Фа… довольно!" – с немым торжеством, точно бахвалясь перед кем-то, всю жизнь давившим его, подумал Антон, и радость становилась все сильнее и сильнее, и чувство свободы заглушало страх и смутное недоумение перед будущим.
В поле было холодно и пусто, но дышать было легко и приятно.
Утром он, весь мокрый и всклокоченный, обошел по полю и дальним переулком вошел в город с другой стороны, где еще никогда не бывал. Оттого, что место было незнакомое, казалось, что здесь как-то светлее и свободнее. Он ходил по улицам, освещенным солнцем, и ему было страшно и радостно, что он не работает в то время, когда всегда работал, может делать что угодно и не думать о том, что надо кончать к сроку работу, платить за подвал, за кожу, за колодки. Сначала он дичился и, как всегда, уступал всем дорогу, но, оборванный и грязный, он был странен и страшен, и все невольно сторонились от него. И он заметил это, понял, что страшен, и стал переть прямо на всех, наслаждаясь неведомым раньше чувством. Целый день он прошлялся по городу, есть ходил в закусочную, а после обеда пошел в поле, долго лежал на просохшей под солнцем траве и думал.
По окраине поля и по всему горизонту торчали тоненькие красные трубы фабрик, и дым от них стоял над городом непроглядным буро-грязным заревом. В поле было тихо и светло. То, что Антон ночью принял за лес, было кладбище. Отсюда были видны маленькие, точно игрушечные, кресты и памятники, тихо белевшие в золоте пожелтевших березок.
Антон лежал животом на просохшей траве, в яме, и, выставив голову, смотрел на кладбище.
Он все старался представить себе что-то страшное, но ему было просто свободно, тихо, хорошо. Полиции он не боялся нисколько, потому что тюремная жизнь, которую он уже знал, была лучше той, более голодной, холодной, скучной и бесправной, чем тюрьма, которою он жил на свободе. О том же, что он убил человека, Антон думал смутно и мало. Он был слишком туп и слеп, чтобы понять всю ночную сцену в ее истинном страшном смысле. И не было в нем раскаяния и жалости, а, напротив, – смутное, торжествующее, непривычно смелое и отчаянное чувство.
Было похоже на то, как если бы он сказал кому-то:
– А, ты так… Ну, так вот же тебе!..
И только уже к вечеру, когда по полю прошла глубокая задумчивая тень, когда потемнело золотое кладбище и белые кресты утонули, растаяли в его коричневой массе, Антону стало грустно. Он стал тяжело вздыхать и ворочаться в своей яме. Было чего-то жаль, чего-то хорошего, ясного. Антон беспокойно повернулся на спину и поглядел в далекое бездонное небо, в котором таяла прозрачная и холодная заря. И оттуда, из бесконечного и чистого простора веяло грустью. Тогда Антон поднялся в яме, черный и мохнатый, и вылез на бугор; в поле было пусто и темно.
– Кабы что… а то… – с щемящей нотой безнадежного тоскливого чувства сказал громко Антон и махнул рукой.
Потом он пошел к городу, раскачиваясь на ходу и оглядываясь, упрямо и тяжело, скошенными глазами, точно высматривая, кому вцепиться в горло.
С широкого поля мерно и грустно дул могучий вольный ветер.
Тени утра
I
Была весна. Паша Афанасьев, гимназист восьмого класса, освобожденный от экзаменов но болезни, и гимназистка Лиза Чумакова стояли у плетня, который перегораживал два сада.
Лиза, прислонившись одним плечом к плетню, и с тем, еще детски серьезным и уже девически нежным, выражением своих серых, немного выпуклых глаз, которое появлялось у нее всегда в важных случаях жизни, – слушала и глядела вниз, на книгу, которую держала, и на оборки своего светло-серого платья. А Паша Афанасьев, с другой стороны навалившись грудью на плетень, потому что ему было трудно стоять, – высоким, надтреснутым голосом говорил:
– А если вас не пустят, так удерем сами!.. Не пропадем… как-нибудь! Я вам там уроки достану, переписку какую-нибудь. Проживете, ничего!.. А трудно будет сначала… так что ж, без этого нельзя! – беззаботно махнул рукой Паша Афанасьев. – В этом даже своя прелесть есть, право… А то что ж тут торчать?.. Там ведь жизнь какая!.. Там все движется, живет… С работы на сходку, со сходки в театр или библиотеку… вот это я понимаю, это жизнь настоящая; а то что ж это?.. Я как подумаю, что двадцать лет просидел в этой дыре проклятой, так…
Паша Афанасьев отломил от плетня гнилую серую палку и с отчаянием швырнул ее в траву.
Где-то далеко, за зелеными деревьями и кустами, разливавшими вокруг какое-то бесконечно зеленое море, насквозь пронизанное светом и тысячами удивительно отчетливых, свежих звуков, горничная Чумаковых, Василиса, звонко прокричала:
– Ба-рышня!.. Идите обедать!.. Ау!..
В этом неожиданном лесном "ау" было что-то такое бесшабашно веселое и жизнерадостное, что Лиза и Паша Афанасьев разом взглянули друг на друга и улыбнулись.
– Иду-у! – громко, так что где-то вблизи вздрогнуло маленькое, круглое эхо, крикнула Лиза, оттолкнулась плечом от плетня и, опять сделав то же наивно-серьезное выражение лица, сказала низким и полным голосом: – Может быть, и не пустят, но я поеду… – И, помолчав, прибавила: – Я уж так решила.
Паша Афанасьев восторженно щелкнул пальцами.
– Ну, вот это я называю – молодец, Лизочка!.. – радостно задрожавшим, светлым голосом сказал он. – И вы жалеть не будете, Лиза, милая!.. Они, что ж… посердятся и перестанут; а у вас вся жизнь впереди!.. Эх, заживем мы там с вами!.. Работать будем так, что только держись!.. Время-то теперь горячее, рабочее, – люди нужны… Кружок у нас там будет свой, хороший… Будем искать людей дела! – басом прибавил Паша Афанасьев. – Мы с вами ведь еще и сами не знаем, какое счастье окунуться в самую гущу жизни… Когда идешь и чувствуешь, что тут рядом, плечо в плечо, шагают такие же люди, рабочие, сильные… смелые…
Паша Афанасьев сжал кулаки и задорно встряхнул головой. На лицо его падал свет, и темные глаза блестели восторгом и силой, и оттого ярче обозначались на этом лице бледные черты слабости и болезни. Лиза внимательно и доверчиво смотрела на него.
– А то читаешь, как люди живут, борются, свое счастье куют… иной раз дух захватывает, так, кажется, и побежал бы впереди всех, а… ты только из книжки, сидя за чаем с вареньем, и узнаешь, что есть какая-то иная жизнь, не похожая на твое куриное прозябание…
Лиза тяжело вздохнула и дернула себя за кончик косы.
– Итак, значит, по рукам? – с шутливой торжественностью спросил Паша Афанасьев, протягивая руку через плетень.
Лиза, улыбаясь, посмотрела в его юное, милое лицо, – такое мужественное и такое нежное, чуть тронутое пухом, – и подала свою руку, маленькую, с пухлой ладонью и прелесть какими хорошенькими, изящными пальчиками, которые так и хотелось медленно и осторожно перецеловать все подряд. Паша Афанасьев крепко встряхнул ее, и на глазах у него выступили светлые, беспричинные слезы.
– Ах, вы, милая моя Лизочка! – задушевно, напряженным голосом сказал он и слабо вздохнул больною грудью.
– Барышня!.. – настойчиво прокричала где-то уже совсем близко Василиса.
Лиза кивнула головой Паше Афанасьеву и пошла по дорожке, быстро и упруго ступая желтыми туфельками на обтянутых черных чулках.
– Да… – вдруг хлопнул себя по лбу Паша Афанасьев. – Лиза!..
Лиза сейчас же остановилась и оглянулась.
– Я вам и забыл сказать… Попутчица-то для вас уже есть: Дора Баршавская… Тоже на курсы едет… Она из Полтавской гимназии…
– Жидовка? – спросила Лиза издали.
– Жидовка… то есть еврейка! – огорчился Паша Афанасьев. – Как вам не стыдно, Лиза, ей-богу?.. Я думал, вы выше этого!..
Лиза внимательно и серьезно посмотрела на него.
– Я не о том… – сказала она спокойно. – Так…
– Я вас с нею сегодня познакомлю на бульваре; хорошо? – спросил Паша Афанасьев, мигом успокаиваясь. – Она очень хорошая, развитая девушка…
– Познакомьте… – сказала Лиза, кивнула головой и пошла дальше.