В душе ее мутью клубилось отвращение к этой Гальке Ворожеевой, к этой хитрой девке. Она всюду болтала о доброте, а сама, выходит, липла к Валерке. Обвела его, размазню, вокруг пальца! Устраиваться она мастерица. Из класса все девчонки и парни бросились в город, думая, что там их, в институтах, ждут с распростертыми объятьями. И вот вернулись не солоно хлебавши. А эта, изворотливая, на трактор села и обеспечила себе не только институт, но и стипендию. Со всеми она добренькая, для всех она хорошая. Только Витька не дурак: не дал себя оседлать. Вот она и кинулась к Валерке на шею, догадалась, что из него, лопоухого, можно вить веревки. А она, Маша, любила его именно такого. Ей хотелось заботиться о нем, оберегать его. Еще недавно ей рисовалось, как они будут жить, и каким послушным и сговорчивым будет Валерка, и как она все возьмет в свои руки, и как Валерке за ее спиной будет славно. Его дело только не перечить ей, Маше, а она постарается - она избавит его и от безалаберности, и от простофильства, и от всяких холостяцких глупостей… И вот ничего уже не будет. Она, Маша, сама оказалась полоротой: у нее из-под носа парня увели.
Так произошло с Машей то, что происходит с людьми пристрастными: они начинают видеть ближнего в кривом зеркале.
Маша кусала горьковатую веточку. Лицо ее было мрачно-спокойным и плечи не вздрагивали - просто по щекам медленно сползали мелкие слезинки.
И опять, когда ехали обратно, въезжали то в смутный свет луны на лугах, то в густой мрак в рощах. Луна уже стала желтой, она оторвалась от земли, плыла над березами. Вагайцев снял с себя плащ и набросил его на Галины плечи.
Маша сидела в стороне ото всех, так завязав платок, чтобы лица ее не было видно. В ее напряженной фигуре чувствовалась враждебность ко всем. Стебель тоже сидел одиноко в стороне, подняв воротник куртки. И Галя поняла, что между Машей и Стеблем произошел последний, тяжелый разговор. И так ей стало жаль обоих, что захотелось сказать им: "Ребята! Милые! Не надо мучать друг друга. Договоритесь уж как-нибудь по-хорошему".
Была полночь. Все притихли, довольные успехом. Только теперь они почувствовали, как устали: утром поднялись рано, весь день работали, а на сцене переволновались. Да еще во время ужина выпили с комбайнерами по стакану вина.
Глаза у Гали стали слипаться. И ей даже начинало что-то сниться. Когда они приехали и Галя спрыгнула с грузовика, ноги ее не слушались, она шаталась от усталости и хотела только одного - спать, спать…
…И снова Галя поднялась с петухами. Страда не могла ждать, как говорится, встанешь пораньше - шагнешь подальше. Было темно, как ночью, сыро, зябко, изо рта вырывался пар. Среди дворов во тьме виднелись белые коровы и белые гуси, кое-где у колодцев звякали ведра, из труб валил дым. Смутно угадывалось вдали туманное заречье: косогоры, леса. Над рекой в ложбине повис недвижный туман. В тишине прошумел далекий поезд. Защемило у Гали сердце, и вдруг она увидела у крыльца сидевшего на бревне Стебля. У ног его валялось много окурков.
- Ты чего это пришел? - удивилась она.
- А я и не уходил, - ответил он, сжимая жесткой, холодной рукой ее теплую, слабую со сна руку.
- Всю ночь просидел здесь?!
- Всю ночь.
- Что же мне делать, Валерка? - Она опустилась рядом с ним на бревно.
- Не знаю. Но я ведь ничего не прошу, ничего не добиваюсь.
- Я к тебе по-дружески, просто по-товарищески отношусь, только и всего…
- Я ничего не прошу, ничего не добиваюсь, - повторил он и сильно обнял ее и стал целовать ее лицо. И как-то так получилось - пожалела она, что ли, Стебля, - она сначала не отвернулась. Но, поймав себя на том, что эти поцелуи взволновали ее, Галя вырвалась из его рук, вскочила и тихо сказала:
- Не надо больше так… Не надо! Иди домой.
Стебель, счастливо улыбаясь и ничего не видя вокруг, пьяно пошел куда-то в сырую тьму. А Галя бросилась в огород, к колодцу. Она вытащила ведро воды, в которой плавала тонюсенькая, до невидимости прозрачная льдинка. Она ее не увидела, а ощутила губами, когда стала пить. Студеная вода почему-то пахла капустной кочерыжкой. Приникнув к воде, Галя пила и пила, а потом прямо в ведро погрузила лицо. Так она умылась в это утро. И студеная вода немножко успокоила ее. Она прислушалась - уже где-то зарокотали далекие тракторы, страда подавала свой голос…
28
Перелетов распорядился дать Гале какое-нибудь подходящее жилище. Копытков ломал, ломал над этим голову, а потом вдруг взял да и потеснил парикмахерскую…
Галю забавляло это жилище. Синей переборкой в рост человека был отгорожен угол. Там прежде Тамара мыла бритвенные приборы, держала салфетки, грела на плите воду. Теперь этот угол Галя превратила в кухоньку.
В зальце, где, бывало, посетители ждали своей очереди, Галя поставила раскладушку, некрашеный стол и две табуретки, - изделия совхозного столяра. На стену она прибила полку и уложила на нее книги.
Дверь вела в комнату с трюмо и креслом. Там-то и разместилась теперь парикмахерская. Дверь Галя забила, а окошечко кассы в стене завесила вышивкой: среди озера плыл черный лебедь. Сквозь эту занавеску слышны были голоса радио, звяканье ножниц, скрип кресла. Из окошечка несло сильным запахом одеколона.
Новую дверь в парикмахерскую прорубили с другой стороны дома, но все по привычке лезли к Гале, говоря: "Можно побриться?" или "Подстригите-ка меня!" Галя отмахивалась и смеялась…
В первое утро Галя проснулась с приятным сознанием независимости и свободы. Лежа на раскладушке, она с удовольствием смотрела в окно. Напротив окна рябой дятел в красной шапочке долбил между сучьев голенастой сосны. Он долбил сильно, с оттяжкой, далеко отбрасывая голову назад. На землю сыпались деревянные крошки. Вот он оторвал шишку и стал толкать ее в приготовленную дырку, но шишка упала. Тогда дятел снова принялся долбить, расширяя дырку, и снова принес шишку. Теперь ему удалось вставить ее, и он начал выклевывать семечки. "Ишь ты, столовку организовал, - Галя тихонько засмеялась. - Теперь я славно заживу в парикмахерской рядом со столовкой дятла".
Пустяк будто - стучит дятел, шумит вершина сосны - птичья пристань, а вот, поди же ты, этот пустяк сразу же сделал милым ее новое жилище…
Кончалась золотая осень. Бездымно отпылали осины, по утрам желтые листья лежали на земле твердые, обсахаренные инеем. Одно Галино окошко смотрело в Тамарин огород. Через него Галя видела еще не срубленные, шерстистые от инея кочаны капусты. Подсолнечные будылья тетя Настя охапками свалила под Галиным окном. В огороде уже все обожгли заморозки. Картофельная ботва, черная, вялая, валялась спутанными веревками.
Галя с детства любила осеннюю пору. Вкусен был студеный воздух, вкусной была в колодцах ледяная, хрустальная вода, землю заливало сияние.
Ей припомнилось, как они, бывало, с матерью рассыпали во дворе розовую картошку - сушили ее. А крышу низкого сарайчика заваливали шляпами срезанных подсолнухов, охапками мака с гремучими коробочками - их тоже сушили. И еще любила Галя, когда у матери стояли в сенках мешки огурцов, промытые кадки для засолки, пахли вороха укропа и листьев смородины, а на стенах висели плети лука и чеснока…
В этот день Галя провозилась в поле допоздна: перетаскивала трактором стог сена к коровнику. Она опоясала стог по низу тросом и потащила осторожно, медленно, боясь, чтобы он в пути не развалился. В сумраке троса не было видно, и гора сена, казалось, ползла сама по себе, по щучьему велению. Стог вздрагивал, подметал дорогу во всю ее ширь.
Домой Галя вернулась усталая, замерзшая и очень обрадовалась, увидев на столе термос с горячим чаем, вареные яйца и хлеб, - Тамарка, добрая душа, позаботилась.
И еще она увидела на столе областную молодежную газету. В ней оказался фотоснимок - вот лицо Маши, Стебля, Шурки, а вот и она, Галя, и Тамарка. Это их как-то сфотографировал Рожок. Ну, так и есть, вон, под снимком, и большой очерк его: "Они живут в Журавке". Галя разделась, налила стакан чая и стала читать. Рожок не забыл их, он не только рассказал о них по радио, но вот и в газете написал о делах журавских комсомольцев и о всяких неполадках в отделении. Все бы ничего, если бы не резкие слова ее и Машины о Копыткове, которые они сказали тогда вгорячах и которые привел в очерке Рожок. Ей стало досадно на себя. Зачем нужно было обижать пожилого человека, который в прошлом имел большие заслуги? Немало он дал людям хлеба, немало поработал на своем веку, да еще воевал, был ранен. А что она сделала? Да почти ничего. А туда же - полезла учить. Желторотая, зеленая - лучше бы за собой следила… Тогда, после радиопередачи, директор объявил Копыткову выговор. А теперь вот еще газета…
Галя сердито скомкала ее…
Уже в ноябре заметелило, завьюжило, нанесло снегу и озера покрыло прозрачным, пока еще не толстым льдом. Хоть морозов сильных не было, все равно тянуло к печке. Даже молодых.
Галя растопила плиту.
В черных валенках, в суконных брючках, в заячьей безрукавке, она домовито устроилась за столом и налила в чашку холодного молока. Она разломила мягкую, ноздреватую булочку, испеченную тетей Настей, и опустила половину ее в чашку - булочка сразу разбухла, отяжелела, впитав в себя почти все молоко. Галя подняла булочку - из нее ударила в чашку белая струйка. Галя откусила, и рот ее переполнило молоко. Хорошо вот так просто смотреть в окно на пушистые сугробы, на занесенную сосну, на заваленные снегом огороды, на дымки, поднимающиеся изо всех труб…
На стене в окошечко всосалось озеро с черным лебедем - это пришла Тамара, открыла там, в парикмахерской, дверь. Она включила радио, забрякала стаканчиками, мыльницами и тут же крикнула:
- Галка, ты дома?
- Ага!
- Как спалось?
- Лучше некуда!
Галя отогнула черного лебедя, сунула голову в окошечко.
- Галка, Виктор приехал, - почему-то прошептала Тамара и откинула голову, прищурилась, вглядываясь в лицо подруги.
- Когда?
- Сегодня. Три дня пробудет в Журавке.
Галя почувствовала странную слабость во всем теле.
- В шесть вечера у тебя здесь будет комсомольское собрание. Клуб занят, в конторе неуютно, холодно, - вот и решили собраться у тебя. Ты не против?
- Конечно.
Дверь в парикмахерскую распахнулась, и Галя опустила черного лебедя, отошла к окну.
- Мадмуазель, наведите мне красоту! - раздался неестественно бодрый, игривый голос подвыпившего Вагайцева. - На меня когда-то заглядывались дамы. Да, шикарное было время! - заскрипело кресло, забрякали мыльница, чайник на плите. - Гастролировал я как-то с народной артисткой Екатериной Ермаковой. Блестящая исполнительница народных песен! Вроде Людмилы Зыкиной. Так эта Катюша всегда, бывало, потреплет меня по щеке и скажет: "Ты красив, как бог!" - Довольный Вагайцев расхохотался. - Выступал я с ней в Москве, в Киеве. Мы имели массу успеха.
"Хвастается. Врет", - подумала Галя, стараясь успокоиться.
Звякали ножницы, бритва скребла по щетине, стучал помазок о чашечку, зашипел пульверизатор, и сильнее запахло одеколоном.
Она увидела в окно, как Вагайцев, сбив на затылок меховую шапку, чувствуя себя красавцем, уходил танцующей походкой…
Едва он исчез, как появился Стебель.
Ох, как он некстати! Галя не могла себе простить ту минуту, когда она разрешила целовать себя. В последнее время она избегала Стебля, а при встречах была с ним холодно-суровой.
И вот, когда Виктор приехал в Журавку, Валерий опять идет к ней… Она встретила его, стоя у окна, встретила хмуро, всем своим видом как бы говоря: "Чего тебе нужно? Мне неприятно, что ты пришел". И Стебель понял это и сказал ей:
- Галя! Ты не думай, что я… Ты не сердись на меня за все. Я ведь зашел рассказать о матери.
И вот что он рассказал.
Он и Шурка эти дни работали на дальних полях и вернулись в село только через неделю. Войдя в дом, первое, что они увидели - это бутылки из-под вина. Их много валялось в кухне под столом. На плите стояла кастрюля, Стебель снял крышку и даже испугался: до краев кастрюли всклубилась какая-то, еще не виданная им, серебристо-зеленая пена. Она была и омерзительной и красивой. Стебель брезгливо разодрал эти паутинные клубки щепочкой и увидел заплесневелые, оранжевые кусочки тыквы. Должно быть, мать хотела сварить тыквенную кашу, да так и бросила - не сварила, и несколько дней не открывала кастрюлю. И вот что получилось.
- А где же мать? - встревожился Стебель.
Шурка побежал проверить, что сталось с курами и поросятами. Он просил следить за ними и кормить их бабку Анисью.
Стебель зашел в свою комнату и, оглядев ее, ссутулился и устало сел на кровать. Его нового костюма на стене не было. Торчал только один гвоздь. Этот гвоздь за много лет перенес столько побелок, что превратился в известковый корявый отросток. "Пропила", - понял Стебель. Но не костюм пожалел он, он пожалел мать.
Прибежал Шурка и сразу же завопил:
- Что?! Очистила? Ну и маманя! Так оно и должно было случиться. Черт возьми! Может, она и меня не забыла? - И он ринулся в свою комнату.
Стебель увидел на столе листы бумаги. Это было письмо от матери. "Ты уж не обижайся на меня, сынок, - читал Стебель. - Сил у меня никаких нет. Ни жить, ни умереть - сил нет. Больше я тебя не буду беспокоить. Ты здоровый, ты счастливый - я рада за тебя… А я… А меня, считай, уже нет. Совсем нет.
Запомни! Всю жизнь человек должен охранять сам себя, как сторож охраняет магазин с дорогими вещами. А я, молодая, не понимала этого. Мне и в голову не приходило, как он, человек, легко поддается всему, какой он слабак на всякие пороки и болезни. Не вымыл яблоко, съел его, а уже на другой день и болен.
Как-то я в молодости сдуру подумала: "Ну, выпью разок, ну и что из этого? Подумаешь, какая важность!" Вот с таким присловьем и полилась стопка за стопкой. А там подумала своей пустой башкой: "Ну, повольничаю с этим парнем - не убудет же меня! А потом за ум возьмусь!" Повольничала. После с дружком его повольничала. Вот и все! Вот и превратилось запретное в обычное, дорогое - в дешевое, и стала ты уже доступной, как ширпотреб. Коготок увяз - всей птичке пропасть.
А ты умей держать себя в узде. Сам себя сохраняй. Не иди на поводу у своих слабостей. Это я, Валерий, по себе знаю. Дорого мне обошлась эта наука. И вы, молодые, не платите за нее так дорого. Она уже оплачена множеством отдавших концы слабаков. Поверьте только в нее.
Последний раз целую тебя, сынулик мой. Прости меня за все… Прости".
Вернулся Шурка, облегченно сообщил:
- У меня все на месте. - И тут же испугался: - А может быть, она не уехала? Может, где-нибудь шатается и сейчас ввалится в дом?
- Не ввалится. - И Стебель хотел показать письмо, но подумал, что Шурка едва ли поймет его так, как нужно, и поэтому не показал. Несмотря на жалость к матери, Стебель вдруг почувствовал облегчение, и ему подумалось, что с этого дня у него начинается новая жизнь…
Рассказав обо всем, Стебель протянул Гале письмо, написанное дрожащей рукой. Прочитав его, она долго молчала. Жаль ей стало и себя, и этого Стебля, и его мать, и Виктора, и всех людей на свете, тех, которых подстерегают беды, несчастья, непоправимые ошибки; и тех, которые обижают друг друга, оскорбляют, обманывают, мучают; и тех, у которых не сбываются мечты, рушатся надежды и на место надежд приходит отчаяние. Ей хотелось всех примирить, обогреть своим сердцем, сделать счастливыми. "Но разве это возможно, если мы, люди, даже не знаем, что такое счастье? Ведь оно у всех разное. И даже у одного и того же человека каждый год разное… А что, если так оно и должно быть? Может быть, это и есть жизнь?"
Галя попросила Стебля:
- Ты иди, пожалуйста, домой. Мы еще поговорим об этом. А сейчас я и не знаю, что тебе сказать.
И Стебель покорно ушел…
29
…Ребята притащили для девчат стулья из парикмахерской, а сами устроились кто на подоконнике, кто на чемодане, а кто и на мешке с картошкой.
Маша принесла с собой двухлетнюю сестренку Катьку, такую черноглазую, румяную и щекастую, что всем хотелось потискать ее. Отец с матерью уехали в город, и ее не с кем было оставить.
Маша сунула ее Тамаре, и та устроилась на шаткой раскладушке. Галя дала девочке деревянную матрешку. Катька была такая же пестрая: голубая фуфаечка, красные шароварчики, зеленые валенки.
- Вот здесь пусть и будет наш штаб! - сказал Стебель. - Здесь можно обо всем поговорить.
- И побриться! Кто последний, я - за вами. Тамарка, бери кисточку, - балаганил Шурка.
- Я тебя обдеру тупой бритвой!
- Галина! Ты в это оконце деньги, что ли, получаешь? - спросил Шурка.
Люся Ключникова посматривала на всех чуть усмехаясь и явно скучая здесь. Она даже пальто не сняла, белую пушистую шаль не сбросила - сидела, как будто пришла сюда случайно, мимоходом. В свои двадцать один год она чувствовала себя уже старой для комсомола и тяготилась им. И потом, она не выносила все, что пахло газетой, всякими лозунгами, собраниями, трибунными шаблонами и штампованными мыслями. А именно всем этим, по ее мнению, страдал комсомол.
Маша села за Галин стол.
- Ребята, повестка такая: "Учеба молодежи" и "Чем мы можем помочь совхозу зимой". Но сначала давайте обсудим одно письмо.
За окном уже темнело, в него бил косо летящий снег. Где-то в дупле дремал дятел, на снегу валялись его шишки, в окошечко из парикмахерской негромко доносилась музыка. Она не мешала, с ней было душевнее.
- Вы знаете, что после очерка в газете к нам приходит много писем от ребят и девчат, - сказала Маша. - В некоторых письмах они просятся к нам в совхоз. А вот вчера прилетело совсем иное письмо.
Вытащив его из кармана темного шерстяного платьица, она стала громко читать: "Ребята! Наткнулась я в газете на очерк. Рожок прямо на всю Сибирь-матушку восторженно протрубил о вас. Слушайте, ведь все это притворство, поза, треп! Кого вы хотите уверить, что ишачить на тракторе - интересно, что вкалывать в совхозе - дело молодых?"
- Ух, ты! Как начинает! Сразу в драку, - одобрил Шурка.
"Самое дорогое у человека - это жизнь. Поняли? Она дается ему один раз… А вы что нам предлагаете? Выбросить свою молодость коровам да свиньям? Рыться всю жизнь в навозе? Нет уж, спасибо!"
Люся зашевелилась, усаживаясь поудобнее. Она прикрыла лицо шалью, виднелись только ее глаза.
"Есть изречение: "Человек создан для счастья, как птица для полета". Но ваше "совхозно-колхозное" счастье едва ли кого обрадует. У вас, ребята, все как-то вверх ногами. Я работаю для жизни, а вы живете для работы. Только нет, не верю - вы лицемерите. Неужели вы будете утверждать, что лучше все время тащить тяжесть, чем идти без нее, выкармливать поросят, чем быть инженером, ходить в кирзовых сапогах, чем в нарядных туфельках?"
- Вот балаболка - блуждает в трех соснах, - раздраженно заметила Маша. - "Вас поднимают на щит, но вы слишком пахнете газетой, а во всех этих газетных героев я не верю. О, как они надоели и какие они все одинаковые! Я весьма и весьма сомневаюсь, что вы, такие вот, существуете, что вы, такие, не газетная выдумка".
В "парикмахерской" раздался хохот. Шурка потянулся с подоконника, потрогал Машино плечо, Тамаркину спину, дернул себя за ухо:
- А может, и правда нас нет?
"Но даже если вы и существуете, именно такие, я думаю, что мне веселее жить, чем вам, фанатикам долга. В долг я, кстати, тоже не верю - газета все, братцы, газета! Я считаю, что жизнь начинается после работы. Привет! Ада".