Том 2. Въезд в Париж - Иван Шмелев 5 стр.


Тут смятение, набежали… главный ихний подлетел, латыш, каратель главный. Ну – видит… Пачпорт! Слазили ей за пазуху, нашли. Видят – Марфа Трофимовна Пигачова, деревни Волокуши… А им, конечно, известно, что он тоже Пигачов, той деревни, – значит, на мать наскочил, грабил-издевался, такое ужасное совпадение! А она по дороге все жалилась про горя свои… Ну, стали объяснять им про сирот, мучку вот им везла, а сын… вон он где оказался!., у матери, у родных детей отымать стал, хуже зверя последнего… Ну, тут уж и нашвыряли им всяких слов!.. Прямо, голову народ поднял, не узнать! Ну, в такой бы час… да если бы с того пункта по всему народу пошло-о… – никакая бы сила не удержала!.. И те-то, сразу как обмокли! Такое дело, явственное… Ни-чего не сделали! Главный и говорит – может муку забирать! Приняли ее с муки, мешки в вагон подали, из публики. А старуха про муку уж не чует, бьется головой на камнях, уж не в себе. А поезду время отходить. Да уж и не до досмотра тут им… Главный ей и говорит: "Желаете, мамаша, сына похоронить?., мы вас сами отправим?.."

Стали ей толковать, в разум ей вложить чтобы… А она так вот, в кулаки руки зажала, к груди затиснула… – ка-ак опять затрясется!..

"Про… кля-тый!.."

Так и шарахнулись! И тут ему не дает прощения!!

Тут народ сажаться уже стал. Ее опять допрашивают, – поедешь, мать? – а она чуть стонет: "О… ой… домой…" Силы-то уж не стало, истомилась. И лицо все себе о камни исколотила. Ну, велел тот карманы осмотреть у мертвого. Денег много нашли, часики золотые сняли с руки, портсигар хороший… Главный и подает старухе: "Возьмите, от вашего сына!"

Она все будто без понятия, сидит на земле, задумалась… Он ей опять, и публика стала ей внушать, – бери, мать, на сирот! Она тут поняла маленько… руками на того, на латыша, как когтями!.. Да как ему плюнет на руку!..

"Про… клятые!.."

И упала на панель, забилась… Тот сейчас – в вагон! Подхватили, в вагон на мешки поклали…

Пошел поезд. Остался тот лежать, – из вагонов народ глядел, – и те над ним стоят, коршунье… А старуха и не чует уж ничего. Стало ее трясти, рыдает-бьется… – у-у-у… у-у-у… Два перегона она так терзалась… Сколько мытарств приняла, а напоследок – вот! А которые, конечно, рады, что переполох такой случился и досмотру настоящего не было, – опять муку назад потаскали. Через ее спаслись маленько.

Стали к большой станции подходить, – что не слыхать старуху?! Глядят – голова у ней мотается! Знающие говорят – отошла старуха! Как так?! Отошла, преставилась. Подняли ей голову, а у ней изо рту жилочка уж алая, кровяная… За руки брали – не дышит живчик. Подошли к станции, а там бегут солдаты, трое… кричат: "Которая тут старуха, у ней сын застрелился?.. По телефону дано знать… мешок муки ей и проводить на родину с человеком, при бумаге!.."

"Здесь, – говорят, – эта самая старуха… только примите ее, пожалуйста, приказала долго жить!.. И муку ее забирайте, можете блины печь!.."

Схватили мешки – раз, им под ноги! И старуху легонько выложили, – вся в муке!

"Ну только… – тут уж весь народ вступился, – у ней внучки-сироты голодают, имейте это в виду!.."

"Ладно, – говорят, – в протокол запишем, дело разберем".

Записали в протокол, что собственной смертью померла. Были, которые настаивали, – запишите, что от горя померла, муку у ней рвали… сами свидетели!..

"Ну, вы нас не учите! – говорят. – В свидетели хотите?.. Слазьте!.."

Насилу от них отбились.

"Муку дошлем", – говорят.

Пошел поезд. А уж там – дослали, нет ли, – неизвестно.

Июнь, 1924 г.

Ланды

Два Ивана

(История)

I

В Крым Иван Степаныч попал прямо из костромской глуши.

На учительских курсах он понравился прилежанием и скромным видом, и ему предложили нежданно место учителя в городке V моря. Заветная мечта – пожить в Крыму хоть недельку – блестяще осуществилась. Крым представлялся ему чудесной страной – "за гранью непогоды", – светлым и дивным садом, который когда-то будет по всей земле. Там и личная его жизнь изменится, посветлеет. Он был мечтателен. У теплого моря… – да это прямо Италия! Удивительный быт татар, очаровательная природа, горы под облака, таинственные огни маяков за бурною далью моря!.. Он ухватился за место с радостью, приехал – и не ошибся: школа была прекрасна, море и горы – еще прекраснее.

Вскоре он женился на черноглазой учительнице-гречанке, и месяца через два она шепнула ему стыдливо: "Я, кажется…" От счастья он осмелел и купил клочок пустыря в рассрочку, завел огородик, садик, пчел – продавал мед приезжим… Через год жена опять сказала ему: "Я – уже!", и Иван Степаныч решил построиться.

Он был тихого нрава, с доброй народнической закваской. На книжной полочке у него стояли Короленко и Глеб Успенский, висели в рамочке Некрасов и Златовратский. Он читал "Русские ведомости", – раз даже напечатали там его заметку о хрестоматии для татар, – и, выпив на именинах стаканчик красного, с чувством подтягивал, пощипывая бородку: "Выдь на Волгу… Чей стон раздается?.." А когда шел ночью домой и глядел на звезды, в нем кипели горячие чувства к народу и человечеству. Вспышки далекого маяка за кипящим морем вызывали любимое:

"А все-таки впереди… огни!"

В это он свято верил.

И уже собирался он строиться, уже отпускали ему в рассрочку камень и черепицу, – как все расстроилось: с год уже шла война, недоставало людей, и Иван Степаныча позвали на помощь. Он был очень высок и худ, – ребятишки прозвали его "селедкой", – и с грудью у него было что-то, но его все же взяли. В день призыва жена объявила ему, что она – "опять!". То и другое он принял не без волнения, но покорно, как народную тяготу, и так же честно подгонял к войску воловьи гурты, – его сунули в это дело. – как обучал ребят букве "е".

II

В том же городке, в Слободке, жил-работал дрогаль Иван. Занесло его к морю из-под Рязани, на дачу водовозом. Он огляделся, сколотил деньжонок, женился на заезжей тулячке, купил плановое место с развалюшкой и занялся извозом. Жена нарожала ему ребят, и он решил осесть прочно. Домишко перетряхнул, прикупил лошадь, завел корову. Но тут началась воина, и дрогаля потребовали на помощь. Было ему уже к сорока, и пробовал он отмотаться грыжей, но его взяли за дюжий вид, и попал он на то же воловье дело, к Ивану Степанычу подручным. Так они и служили вместе.

В тягостную минуту Иван Степаныч успокаивал себя доводом, что война – естественный результат человеческого несовершенства, но последствия ее могут быть благотворны. И давно лелеемое, заветное, – дух захватывало при мысли! – вставало перед ним в красоте ослепляющей. А Иван-дрогаль никаких доводов не имел и считал войну злом, из которого надо выкрутиться как можно скорей и лучше, – во всяком случае, с пустыми руками возвращаться домой не следует.

Сидя у костерка в степи или в скотском вагоне, провожая быков к тылам, оба с тоскою думали о семье. Иван называл войну господской затеей, а Иван Степаныч старался войну осмыслить.

– Война, – говорил он, – явление стихийное. Люди, Иван, еще дикари. Когда моральный уровень человечества поднимется, тогда и войны не будет. Человечество, понимаешь… стремится к звездам! нравственно улучшается!..

– Не надо мне никаких звезд… это все генералам нужно!

– Чудак!.. – смеялся Иван Степаныч. – А может, после войны перемены будут… государственные?!..

– Не надо мне ничего, никаких переменов. Мне мое отдай! Хозяйство горбом наладил, семья…

– Тебе!., мало ли что… а перед всей-то жизнью мы с тобой что? мошки!! перед человечеством?!..

– А, блажной ты, Иван Степаныч! кака така я мошка?! Коль все мошки, с чего ж я-то буду плошей других?! Тебе вот звезду нужно – и сшибай, а мне мое! Ты вот про человечество, и я тебе тоже по человечеству говорю… Другой год по пустому делу быков гоняем, а семья без хлеба, поди, сидит. С лошадями Анисье не управиться да с детями… Вам вон доходы какие, может, идут, а нам что!.. Кончать надо эти порядки.

– Вот и будет… перемена какая… Если стихия разольется… – перед ней все бессильно! – намекал осторожно Иван Степаныч.

– Опять ты свои стихи! Не дураки и мы тоже… Нет, кончать надоть эти порядки.

Хоть и недоговаривали, а Ивану Степановичу казалось, что у них думы общие, и он был доволен. Но когда взбесившийся бык припер рогами и сломал ему два ребра, и, подлечив в госпитале, отпустили Ивана Степановича совсем, он признался себе, что надо смотреть проще, и с радостью поехал домой, поплевывая кровью.

Поехал с ним и дрогаль Иван, которого отпустили на побывку.

III

Прибыли они в Крым весной, под синим небом. Тополя стояли зелеными столбами, дороги пылили белым, цвели сады, пахло морем и свежей степью. Они наняли знакомца Керима и покатили, – и в мыслях было уже домашнее. Но было еще одно, новое у всех в жизни, чего не видно было в полях: произошла революция.

Иван Степаныч принял ее восторженно. Иван не принял ее никак: он лишь прикидывал, что из этого для него выйдет. Одно он решил твердо: на фронт он уже не вернется, потому что пойдет "разделка". Что за "разделка" – для него было не совсем ясно, но он ото всех слышал одно и то же и затаил в себе накрепко, как полезное для него.

– А что, Иван Степаныч… "разделка" вон, сказывают, будет?..

– Пока трудно сказать, что будет… выяснится!.. – весело говорил Иван Степаныч. – Знаю только, что хорошо будет! Народ теперь полный хозяин… открыт выход народным силам!..

– Си-лам… правильно! – одобрял Иван.

– Теперь… все для народа и все – народу! – взволнованно говорил Иван Степаныч, и слезой поблескивало в глазах.

– Все?! Это ты дело говоришь, вот это пра-вильно!

Стали Керима расспрашивать, как дела.

– Никакой дела… рыва-люций! За бутилка вино давал! – ткнул Керим в солдатские новые штаны.

Потрепал себя по затылку, замотал головой и засмеялся.

На Перевале остановились наладить тормоз. Легко дышалось, – снежок еще лежал по дубкам. Весело было, что все так же синеет в туманце море, внизу уже наступило лето, и сейчас в это лето они опустятся.

– Сейчас и до-ма… – сказал Иван, прикуривая в горстку. – Припасу-то везешь, Иван Степаныч?.. Ну, какого-нибудь… деньжонок. Чай, порядком наколотил… любого зашибешь по письменности!..

– Нет, голубчик… я этими делами не занимаюсь!

– Тол-куй!.. Что через тебя денег-то прошло-о! Война-то тебе за радость. Ну, что я перед тобой… чего с сенца-то насшибаешь, а и то малость принапас. Теперь домишко поправлю, коровку прикуплю… да выше меня и человека не будет! Да, гляди, по "разделке" что накапает… А ты это верно насчет войны тогда… Голо-ва ты, прямо… как вот нагадал!

А Иван Степаныч про свое интересовался:

– А как, Керим… радовался народ шибко?

Татарин попридержал конец, обернулся и сверкнул зубами:

– Дурак с ружьями ходил… чиво радовался?! Хароши па-сажир нема!..

И погнал под гору.

– Про сады-дачи чего слыхать? – справился Иван. – Делить-то будут?

Поддернул коней Керим, метнулся, ожег зубами:

– Я тебе дал!!! Весь земля наш, татарски!!!.. Морда будем делить… твой рыва-люций!.. – крикнул татарин горлом и плюнул в пыль.

– Во, забрало! – подмигнул Иван. – Шибкие дела будут… держись, Иван Степаныч!

А Иван Степаныч смотрел, мечтая, в синевшую туманность. Дремотной она казалась и праздничной. Ширь-даль какая! "А они и не чувствуют величия совершившегося! Сады да штаны… А какие возможности открываются!.."

Донесло благовест с городка, – воскресенье было. Иван Степаныч толкнул Ивана и крикнул, показывая в беловатые пятнышки:

– Слышишь… звон-то?! Вот она, революция-то, – Пасха наша!

– К обедням благовестят… – сказал Иван. – Сколько годов в церкви не был!..

– И церковь обновится… и там будет революция!

– Бога в это дело мешать не годится, это ты зря. Попы свое знают, а мы уж промеж себя… и на церкву выделим, без обиды… Главное, чтобы на семейное положение, у кого дети. У меня вот их четверо… а есть какие сады! вот у Зурибана… а их и всего-то двое! И капиталы имеются…

– Нет, Иван. Революция должна и церковь обновить!

– Обновить-то, понятно, надо… – отчислим там…

Стало видно и виноградники – коврики по холмам, и белые брызги – дачки. А там и сады пошли развертываться в долинах и горы пошли кружиться…

Петлями пошла дорога.

IV

Приехали и расстались.

Было много заплат и дырьев, а праздника что-то не было. Красный флаг висел кое-где с балкона. За городового стоял газетчик, с повязкой на рукаве. Ребятишки играли "в революцию". Висела вывеска – "Народный Университет". Распоясанные солдаты гуляли с девками в розанах. Пылили автомобилями "уполномоченные". На базаре стали ругать "буржуем".

Хотелось Ивану Степанычу отдохнуть, в садике покопаться, но тревожная совесть заставляла "делать". Как и что – этого он не знал, но горячо взялся "делать". Он записался в партию, – иначе было нельзя "делать". Зачислился в комитеты, и ему обещали "широкое поле деятельности". Писал "Проект обновленной школы", хрестоматию для татар, устав о родительских комитетах, ввел бесплатные завтраки, отменил утреннюю молитву, получал повестки на заседания и посылал телеграммы о кредитах. Ему тоже посылали телефонограммы и предложения, наезжали делегаты, товарищески пожимали руку и предлагали "пересматривать" и "вносить". Кредиты обещали щедро.

После бессонной ночи и трудового дня он выступал на собраниях и говорил со слезами, что "жить в эти великие дни – великое счастье!". Ему кричали садовники, дрогали, поденщики:

– А насчет дач?., про сады как?!..

Про сады он еще не знал и восторженно повторял выдержки из речей – в газетах, – особенно поразившие:

– …и позволю себе закончить историческими словами: "Мы бесконечно счастливы, что нам удалось дожить до этого великого момента… что мы можем творить новую жизнь народа – не для народа, а вместе с народом!!"

Его перебивали: к делу! Он смущался и говорил невнятно.

Его позвали в лазарет солдаты, как своего. Он и им говорил восторженно, что "будущее принадлежит народу, выявившему в эти исторические дни свой гений…". Здоровяки в красных бантах требовали – "насчет войны, да повеселей!". О войне он говорил неопределенно и продолжал свое: "…Мы можем почитать себя счастливейшими людьми! Поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории!.."

Ему свистали. А когда он закончил заветным призывом – "подыматься к звездам", его перебили смехом: "А не сорвешься?!.."

Он говорил о величайшей трудности первых шагов, об ужасном наследстве – темноте народа, и закончил до слез задрожавшим голосом: "И хоть темно еще, и не для всех еще видима дорога в прекрасное будущее, но все-таки… впереди… огни!"

Ему похлопали. Но появился дрогаль Иван, в новой рубахе писарского сукна, с огромным бантом, и объявил, что про огни это напрасно, что огней нам пока не надо и чтобы делить по-братски и на каждое дите чтобы… Дрогаля проводили весело и вынесли резолюцию: давать сливочного масла на макароны, варить лапшу из баранины, по бутылке красного для здоровья, и чтобы гулять по ночам – для воздуха! – потому что теперь свобода.

Иван Степаныч перестал выступать, а тревожная совесть говорила, что надо "делать", и он объявил лекцию в "Народном Университете" – "О нравственных предпосылках революции". Но пришло всего пять человек, знакомых.

А жизнь варилась. В новом земстве вертели новые, бойкие, речистые. Оклады установили тоже новые, но они скоро кончились: деньги вышли, а новых не поступало. Иван Степаныч затратил "из своих" на бланки и телеграммы, – и этих ему не уплатили. Ночью порвали у него розы и поломали посадки, выдрали рамки с медом и подавили пчел. Он только вздохнул: "Какая некультурность!"

На берегу шли митинги, вносились требования. Дрогаль Иван говорил о крови, которую проливал в окопах, ради господ. "Господам нужны звезды и капиталы, а бедному человеку!.." Требовал на каждое дите по десятине садов и виноградников, а дачи там – глядя по семейству, потому что теперь "открылась в народе сила!". Слушал его Иван Степаныч и узнавал знакомое.

Он перестал ходить на собрания, пописывал доклады и волновался, дадут ли жалованье. Татары объявили "свое царство" и принялись резать греков. Налетели матросы из Севастополя и принялись избивать татар. Убили у Ивана Степаныча в садике знакомца Керима, прятавшегося в водяной яме, а Ивана Степаныча арестовали – почему татарина укрывает?! – и грозили утопить в море, да заступился дрогаль Иван: "Блажной он, товарищи! Служили вместе… Только что вот ребят велит не учить молиться…"

А потом пришли немцы и успокоили. Все подорожало, жалованья не хватало и на неделю. Иван Степаныч продал шинель и брюки и стал пробавляться уроками за хлеб. Прошел год бестолковой жизни, и жена объявила, что она – "опять". Тут Иван Степаныч упал духом и принялся работать на виноградниках, какие еще остались. Беженцы с севера продавали вещи, дачи. Пошел азарт. Заторговали, кто чем. Ивану Степанычу торговать было нечем, за землю грек требовал уплату, дети просили молочка…

Тут Иван Степаныч вспомнил про дрогаля Ивана и пошел в Слободку, понес новые сапоги – последнее, что осталось у него от фронта.

"Ладно, – сказал Иван, – надо помогать друг дружке. Маленько поукрепился, пользуйся. Анисья моя молочком уважит".

Иван Степаныч горячо пожал мозолистую дрогалеву руку и укрепился духом. Бодро шагал домой и в волнении повторял: "С нашим народом не пропадешь!.."

Назад Дальше