Повесть о жизни и смерти - Поповский Александр Данилович 13 стр.


Я подумал о несчастной любви Бурсова, и на память мне пришло одно из его признаний, случайно дошедшее до меня, и ответ Надежды Васильевны: "Я устала от любви, пора вам, Михаил Леонтьевич, запомнить… Не полюбил меня тот, кого я полюбила, другой обманул мои чаяния, а теперь пришли вы…"

- Поговорите с Бурсовым, - попросила меня Надежда Васильевна, - Михаил Леонтьевич вас любит и послушается… Объясните ему, что грубостью такие вещи не решаются… Обещайте, прошу вас… А теперь, - вздохнув с облегчением, добавила она, - поговорим о другом.

* * *

Из очередной командировки Антон привез с собой новость, которая прежде всего обрадовала его самого. Он с упоением рассказывал о людях, чьи добрые советы воодушевили его и напомнили о долге перед наукой. Красочное описание собственных чувств и благородства тех, с кем судьба его свела на побережье Черного моря, грозило затянуться, и я начинал проявлять нетерпение. Ему казалось важным отметить и служебное положение, и общественный вес его новых друзей, их связи, а главное - готовность пожертвовать всем для него. Чтобы излишние описания не наскучили мне, он насыщал их шутками, многозначительно намекая на высоких персон, стоящих за спиной этих во всех отношениях приятных людей.

- Нам представляется возможность, - после торжественной паузы и для пущей убедительности низко склонившись надо мной, проговорил он, - выступить с докладом в Академии медицинских наук. Ваше слово - основное и временем но ограничено. Мое - дополняющее и краткое. Спросите, как это возможно, ведь институт наш не входит в состав академии? Откуда, наконец, такой интерес к нашим успехам? Эта ведомственная неувязка не должна вас смущать, все учтено и предусмотрено… Стенографический отчет поступит в "Природу", где нам обеспечен радушный прием… - На лице Антона сверкнула улыбка, достаточно красноречивая, чтобы я прочитал в ней примерно следующее: "Вот как, дядюшка, надо жить…" - Я не раз вам говорил, - с любезной назидательностью продолжал он, - берегите друзей, она - фундамент нашего благополучия, принимайте их, угождайте их привычкам и вкусам, делайте вид, что следуете их советам, не обнаруживайте, что они вам надоели, и вы будете щедро награждены.

К чести Антона надо сказать, что его вера в непогрешимость этих принципов была так велика, что он с одинаковой готовностью излагал их в интимном и широком кругу. Присутствовавшие при этом Надежда Васильевна, Михаил Леонтьевич, две лаборантки и уборщица нисколько не стесняли его. Склонность Антона к "публичности", как он выражался, и ухищрения его изобретательного ума положительно не нравились мне. И "заявочный столб", и статья об "оживленных телах", чье назначение обслуживать собой хирургов, и предстоящий доклад были рассчитаны на сенсацию. Не славой, а бесславием грозили они мне. Он становился опасным, и я впервые подумал, что одному из нас не место в лаборатории.

- Не скажешь ли ты мне, - спросил я Антона, - зачем это нам? Мы взбудоражим людей пустыми обещаниями. Кто знает, удастся ли врачам добиться того у постели больного, что нам удается на собаках? Другое дело, если хирурги согласятся наше дело продолжать. Тогда и докладывать и в газетах печатать не грех.

Мои слова не удивили и не огорчили Антона, он продолжал, словно меня не было возле него.

- Мы обязаны, Федор Иванович, давать о себе знать, напоминать, что мы живы, не то о нас забудут. Вы но знаете, до чего люди забывчивы, год-другой о человеке не вспомнят, и его словно не было. Нам нужна слава, а зависит она от отдельных людей…

Я заметил, что Михаил Леонтьевич сорвался с места и сделал шаг к нам. Выражение его лица было угрожающе злым. Я вспомнил опасения Надежды Васильевны, что столкновение Бурсова с Антоном может закончиться скверно, и выпроводил Михаила Леонтьевича из лаборатории. Словно ненависть Бурсова передалась мне, я почувствовал к Антону отвращение. Все дурные инстинкты поднялись во мне, чтобы толкнуть на скверную выходку. Прежде чем я придумал, как вернее уязвить этого недостойного человека, внутренний голос мне подсказал: "Ты не можешь уподобляться Бурсову, он молод и горяч. В твои годы горячность не столько свидетельствует о гражданском мужестве, сколько об отсутствии того, что принято называть мудростью. Есть казни пострашней расправы, они лишают врага его сильнейшего оружия - уверенности и спокойствия".

- Нужна, говоришь, слава? - с уравновешенной сдержанностью, которая меня самого удивила, спросил я. - Мне она ни к чему! Пусть те вокруг нее увиваются, кому без нее жить нельзя.

Антон провел рукой по своей русой шевелюре, что служило свидетельством серьезных затруднений в глубинах его сознания, искоса взглянул на Надежду Васильевну, возможно, полагая найти у нее поддержку, и, словно перед ним была аудитория отпетых честолюбцев и карьеристов, с насмешливой уверенностью сказал:

- Не спешите отказываться. Слава поможет вам крепче держаться на ногах, обеспечит положение, при котором все не только возможно и дозволено, но и всякую вашу ересь сочтут за откровение, и никому в голову не придет сомневаться. Слава - мощная машина, она многим позволяет жить без забот и исправно на них работает…

Я знал, какое применение лентяи делают из славы, и скорее из озорства, чем из любопытства, спросил:

- Не слишком ли рано приглянулась тебе слава? Мне в твои годы советовали больше трудиться.

Мой вопрос не застал его врасплох. На всякого рода житейские вопросы у него был готовый ответ. Он был тверд и принципиален в своей беспринципности.

- Благоразумные люди, прежде чем отдаться науке, - наставлял он меня, - обеспечивают себе положение. На одних знаниях далеко не уйдешь… Науке недостаточно, чтобы ее любили, она требует, чтобы ее баловали, украшали и ничего для нее не жалели…

Чем наглее и навязчивее становилась его речь, тем спокойней и уверенней были мои ответы.

- Рассуждения любопытные и, вероятно, многим понравятся, - заметил я, - но, должно быть, чертовски трудно создать себе положение из ничего. Это как будто одному лишь богу удалось, и то один только раз… Объясни мне, дорогой мальчик, к чему тебе этот доклад в академии?

Ничего более вразумительного он сказать не смог, и я перестал его слушать. Убедившись, что я непреклонен, Антон заговорил о другом.

- Вы действительно намерены пересаживать собакам головы щенков? Я, признаться, не очень этому поверил. Как можно в лаборатории, где были пересажены десятки сердец, в этом святилище науки такими пустячками заниматься.

Примерно то же самое и с тем же сознанием собственного превосходства говорил он, когда я науке о клинической смерти предпочел опыты по пересадке сердца животных. Верный своему правилу обходиться без аналогий и сопоставлений, не связывать настоящее с минувшим, Антон, естественно, не мог себя ни в чем упрекнуть. Как не мог изменить своему другому правилу - видеть в новшествах и переменах повод для тревоги. Для него они были равнозначны нескромности, неумеренной претензии, "противоречили трезвому взгляду", "выглядели беспочвенными" и, естественно, "вызывали насмешку". Мораль века - не излишествовать, а довольствоваться немногим. Малоуспевающим никто не завидует. Шумный успех - вызов большинству, тому самому, которое определяет нашу судьбу.

- Пересаживать головы! Надо же такое придумать, - не успокаивался Антон. - Вы полагаете, что и людям такого рода манипуляции пригодятся?

- Нет, - ответил я, - впрочем, это дело хирургов. Мы рассматриваем нашу работу, как чисто экспериментальную. Те, кто этим занимались до нас, ограничивались немногим: с помощью искусственного прибора они поддерживали жизнь в отсеченной голове лишь в течение нескольких часов. Мы надеемся ее приживить, создать для нее нормальную и естественную среду в чужом организме.

Я намеренно не упомянул причин, побудивших нас этим заняться, чтобы не лишить Антона возможности досыта побалагурить. Завязавшийся поединок уж тем был хорош, что позволял мне заглянуть в нутро человека, недавно еще близкого, сейчас весьма далекого от меня. Ничто так не могло убедить меня в этом, как наша мирная дуэль в присутствии женщины-секунданта.

- Я часто спрашиваю себя, - тоном сдержанного осуждения говорил Антон, - где и на чем вы остановитесь? Когда закрепите свои позиции и утвердите свое имя в науке? Вы напоминаете летчика, который носится в небесах, не помышляя о запасах горючего и о выносливости самолета.

Я прекрасно его понимал. Ему надо было задержать мою мысль, угнаться за ней у него не хватало сил. Мы ни в чем так не расходились, как в понимании цели и долга перед наукой. Увлеченный новой идеей, я без размышлений отдавался ей. Безграничная покорность не лишала меня свободы и не делала рабом. Насладившись идеей, трудными поисками и удачами, я легко расставался с ней. Словно не было в прошлом счастливых и грустных минут, я, следуя к новой цели, мог о старой не вспоминать…

- Долг мой, дядя, предупредить вас, - с неожиданно пробудившейся нежностью заговорил Антон, - что вы попираете собственные интересы, топчете ногами то, о чем другие смеют лишь мечтать… Вы набрели на золотую жилу, сумейте же использовать ее. Вам величия и славы на всю жизнь хватит, хотя бы вы до конца дней палец о палец не ударили. Сколько ученых так прекрасно устроились, натворили в дни молодости чудес на грош и до старости этим спасаются. Как вам будет угодно, я собачьими головами заниматься не могу, придется эти опыты проводить без меня.

Неожиданное заявление Антона не удивило меня, я был к нему подготовлен. Меня даже обрадовала его неосмотрительность. Нелегко ему будет теперь продолжать поединок.

- Ты так рассуждаешь, словно не я, а ты несешь ответственность за лабораторию, - с преднамеренной холодностью проговорил я. - Не советую тебе настаивать, мне не хотелось бы беспокоить директора нашими спорами.

У Антона были чудесные нервы. Можно было позавидовать тому, как искусно он меня осадил:

- Я имел в виду, что общественные обязанности могут меня отвлечь в самую пору опытов. Надо ко всему быть готовым…

Наш секундант не стерпел и вмешался. Надежда Васильевна спокойно приблизилась к нам и со сдержанностью, которая, видимо, стоила ей немалых усилий, сказала:

- Пора тебе подумать о том, чтобы отсюда убраться. Никому ты здесь не нужен и никто тобой не дорожит…

Меня удивило ее обращение к Антону на "ты" и еще больше - та перемена, которая произошла с ним. Серьезный и уверенный тон сменился легкомысленно-балагурским кривлянием. Он подмигивал не то себе, не то нам и жалкой улыбкой пытался скрыть свое недовольство ее вмешательством.

- Ты мешаешь нам работать, - с той же холодной строгостью продолжала она, окидывая его презрительным взглядом. - Ты отравляешь нашу жизнь своим присутствием… Никто тебе не позволит издеваться над Федором Ивановичем. Ты уйдешь, пока еще не поздно!

Она стояла перед ним бледная, со сжатыми кулаками, готовая, казалось, вцепиться в него. Он произнес что-то нечленораздельное, и голос ее спал до угрожающего шепота.

- Я просила директора института убрать тебя. Он слушать об этом не хочет. Не вынуждай нас прибегать к мерам, которые тебе не придутся по вкусу. Не толкай нас на крайности!

Вместо ответа он сделал нетерпеливое движение рукой, словно перевернул страницу скучной книги, и злобно на нее взглянул.

- Ты отмахнулся от наших опытов, - продолжала она, - и даже не спросил, с какой целью мы их проводим. Мы умеем сшивать артерии и вены. Для пересадки сердца и легких этого достаточно. А хватит ли у нас искусства восстанавливать связи с головным мозгом? Ведь никто этого до нас не делал. Мы углубляем наши знания, чтобы служить науке, и ты нам для этого не нужен.

Беспомощный ли вид Антона погасил гнев Надежды Васильевны, или вспышка исчерпала ее силы, под конец голос звучал глухо и угрожающие нотки исчезли. Не взглянув на того, к кому обращена была ее речь, она круто повернулась и вышла…

* * *

После этого разговора трудно было надеяться, что наши отношения с Антоном наладятся. Он должен был уйти из лаборатории. Увольнение из института могло бы отразиться на его репутации, и я решил попросить моего друга убедить сына добровольно оставить нас. Обсудить это с ним я намеревался в ближайшую среду, когда мы встретимся в Большом театре на новой постановке "Евгения Онегина". Предстоящий разговор тем более казался мне удобным, что и Лукин собирался о чем-то важном со мной поговорить.

В тот день я рано освободился и отправился к моему другу на службу, чтобы до начала спектакля вдвоем погулять…

В жизни Лукина недавно произошла перемена, вызвавшая много толков среди его друзей и врагов. Причиной послужил незначительный случай, каких в практике санитарного инспектора немало. Результат был более чем неожиданным. Санитарный инспектор Лукин, как лаконично отмечалось в приказе, сложил с себя полномочия "в связи с переходом на другую работу".

Вот что предшествовало этому.

С давних пор установлено, что за спуск в речной бассейн загрязненных вод виновные облагаются штрафом. Расчетливые администраторы сочли наказание не слишком обременительным для бюджета предприятия и вместо постройки очистных сооружений предпочитали отделываться штрафом. Напрасно инспектор искал поддержки исполкомов. С тех пор, как эти суммы стали обогащать городской бюджет, власти охладели к подобного рода жалобам. Лукин задумал разлучить нарушителей закона с их высокими покровителями. В своем письме министру он предложил штрафы впредь зачислять не в местный бюджет, а в доход казны. Предложение было принято, исполкомы стали строже охранять воды от загрязнения, а Лукин, увлеченный гигиеной солнечного освещения, занял маленькую должность в коммунальном институте. Совпало ли его перемещение с новым увлечением, как он меня уверял, или ему не простили письма в высокую инстанцию "в обход" и "за спиной" начальства, как утверждали другие. - трудно сказать. Нашлись защитники дотошного инспектора, которые взяли его под защиту, но Лукин этой поддержкой не воспользовался.

Наши отношения с ним в последнее время улучшились. С тех пор как он увидел подопытных собак с двумя сердцами, он проникся уважением к нашим трудам и согласился с моими взглядами на долголетие. Лукин часто навещал нас в лаборатории и с нетерпением ждал опыта пересадки головы собаке.

Новый круг интересов моего друга должен был, естественно, стать и моим. Мне приходилось теперь выслушивать долгие рассуждения на тему "Как много значит ультрафиолетовое излучение для человека". Речь шла о давно знакомых вещах - о дыме, тумане, пыли, но теперь их зловредность определялась еще тем, что они поглощали ультрафиолетовое излучение солнца. Безжалостно укорачивая спектр великого светила, они оставляли жилища без живительных лучей, порождая рахит и туберкулез. Невинные частицы пыли, водяные пары и туманы, все чаще обволакивающие небо городов, оказались бичом человека. Столь неодолима эта преграда, что даже в летнюю пору благодатные лучи не всегда достигают земли. Все больше становится сумеречных дней. За полвека число их утроилось, и облучение городов неизменно слабеет. Чем не перемена климата? Случается, что буря поднимет миллионы тонн пыли в воздух, свет солнца померкнет, мгла, хоть свет зажигай. Но что значит редкое стихийное бедствие в сравнении с тем, что изо дня в день повторяется?..

Лукин искренне горевал по поводу световых неурядиц в эфире и собирался кое-кому "вправить мозги" и кое-кого "поставить на место". Нельзя мириться с теми, кому раз и навсегда все ясно на свете.

Институт, где Лукин обосновался, находился в одном из переулков, примыкающих к Пироговской магистрали. За каменным забором, скрытым густой зеленью двора, стоял старомодный четырехэтажный дом с широким крыльцом и причудливым сплетением лестниц внутри. В прошлом богадельня для престарелых людей, ныне этот дом снизу доверху был занят институтами. Поднявшись по боковой лестнице на третий этаж, я нашел Лукина в конце длинного коридора, вернее, не нашел, а услышал его голос. Он доносился из-за двери с налепленной на ней запиской: "Тише! Идет семинар!" Я вспомнил, что друг мой, по его выражению, готовит здесь "армию бойцов, готовых костьми лечь за счастье человечества". Два раза в неделю сюда являются санитарные инспектора, чтобы вникнуть в науку о значении солнечного света для городов.

Я открыл дверь и вошел. Лукин движением руки указал мне на стул и улыбкой дал понять, что приход мой доставил ему удовольствие. Немногочисленная аудитория, разместившаяся на трех стульях и четырех табуретах, ив обратила на меня внимания, и я уселся рядом с пожилым инспектором, которого видел однажды на квартире Лукина.

Мой друг продолжал свою речь с той же бодрой интонацией, с какой прервал ее.

- Мы должны помнить и пи в коем случае не забывать, - призывал он аудиторию, - что человек питается не только хлебом, но и светом. К сожалению, не на все природа снабдила нас чувствительной аппаратурой. Мы чувствуем, как лучи солнца нас ослепляют, и вовсе не чувствуем действия ультрафиолетовых лучей…

Мой сосед пригнулся к моему уху и прошептал:

- Это он ради вас повторяет, мы это слышали уже по раз…

- Говорите всем, кому дорога жизнь их детей, что рахит излечивается витамином "Д", и главным образом не тем, который отпускают в аптеках, а тем, который мы в своем теле производим. Ультрафиолетовый луч, упавший на обнаженные ткани, превращает продукты кожного сала в витамин "Д". Кожные покровы всасывают его и предотвращают болезнь… Крысы, болеющие рахитом, выздоравливают, если кормить их кожей животных, облученных ультрафиолетовым светом.

Снова мой сосед мне шепнул:

- Не надоест же человеку, третий раз повторяет…

Он не то, что был недоволен, но мне показалось, что семинар изрядно ему надоел.

- Недаром говорят, - с той нарочитой веселостью, с какой учителя подбадривают скучающих учеников, продолжал Лукин. - "Куда не заглядывает солнце, заглядывает врач". Добавим от себя: "Береженого бог бережет".

Дальше следовали наставления "помнить и не забывать", что благодетельные лучи снижают кровяное давление, улучшают согласованность движений, благоприятно отражаются на содержании гемоглобина в крови, на количестве кровяных телец, улучшают состояние нервной системы и состояние зубов…

У Лукина была удивительная способность так говорить о целебных свойствах лучей, как и, впрочем, о многом другом, так нескладно сочетать понятия и некстати приводить примеры, что самое глубокое уважение к нему становилось недостаточным, чтобы довериться его словам. К неудачам такого рода следует причислить его ссылку на Дарвина, не очень достоверную, которой Лукин обосновывал значение ультрафиолетовых лучей в наследственности.

- Дарвин полагает, - с излишней уверенностью настаивал Лукин, - что темный цвет негров не случаен.

Именно те индивидуумы выжили и передали свою окраску потомству, которым щедрое солнце дарило жизненную устойчивость…

По дороге в оперу мы завернули в кафе, и, пока нам готовили сосиски с хреном - любимое блюдо моего друга, Лукин под свежим впечатлением своих речей на семинаре стал рассказывать о чудо-лампах, излучающих жизненно важный свет. С особым удовольствием награждал он эти светильники эпитетами, заимствованными из греческой мифологии. Так, я узнал, что "Солнцеподобный" располагает теми лучами спектра, которые в зимние месяцы так необходимы жителям севера. Лампу "Аполлон" не следует смешивать с ртутно-кварцевой, в которой много вредных лучей. В спектре "Аполлона", столь схожем со спектром лампы дневного света, нет ничего вредного для человека. Свечение его близко к свечению солнца.

Назад Дальше