Том 1. Ленька Пантелеев. Первые рассказы - Л. Пантелеев 3 стр.


VI

Пантелеев в своих воспоминаниях о Маршаке, между прочим, рассказывает, что, слушая те стихи, которыми при первой же встрече "оглушил" его новый знакомый, он ощутил то же самое, что, вероятно, должен был ощутить человек, не знавший до сих пор ничего, кроме мандолины или банджо, и которого вдруг посадили бы слушать Баха да еще перед самым органом.

Этим он точно определил ту задачу, которая стояла перед ним, когда он взял в руки перо, чтобы воссоздать в своей памяти многосложный и пленительный образ своего знаменитого друга.

Маршак, читающий любимые стихи, – это был и вправду орган, торжественно исполняющий Баха. Маршак вне стихов был немыслим. Произносить любимые стихотворения вслух было для него такой же потребностью, как, например, дышать или есть. Вряд ли был в его жизни хоть единственный день, когда он не читал бы кому-нибудь французских, русских, английских, немецких поэтов. Я не помню встречи с ним, которая не завершалась бы восторженным чтением стихов. Он как бы очищался ими от всякой житейской пошлости. Бывало, после какого-нибудь заседания или невольной беседы с тусклыми и тупыми людьми он шепнет заговорщицки: "Пойдем прочитаем "Анчар"". И мы уходили куда-нибудь в угол, и он благоговейно, как молитву, произносил своим хрипловатым, повелительным голосом бессмертные строки, радуясь каждому слову и заражая своим благоговением слушателя. И видно было, что самое существование гениальных стихов примиряло его с неуютностью жизни. Он становился добрее и мягче, усладив свою душу общением с Некрасовым, Фетом, Полонским, Вильямом Блейком, Кольриджем. И слушая его, многие начинали впервые проникаться сознанием, что поэзия – это чудо и таинство.

Это-то и произошло с Пантелеевым.

"Маршак, – пишет он, – открыл мне Пушкина, Тютчева, Бунина, Хлебникова, Маяковского, англичан, русскую песню и вообще народную поэзию… Будто он снял со всего этого какой-то колпак, какой-то тесный футляр, и вот засверкало, зазвучало, задышало и заговорило то, что до тех пор было для меня лишь черными печатными строчками".

Открыв перед молодым писателем недоступные многим очарования поэзии, научив его находить в ней пристанище от всяких тревог и бед, Маршак не ограничился этим: он сделался наставником и верным товарищем юноши на всех путях и перепутьях его жизни. Потому-то Пантелеев и вспоминает о нем с такой задушевной признательностью. Человек необычайно общительный, Маршак ввел Пантелеева в круг замечательных поэтов, артистов, музыкантов, художников и приобщил его к своей внешне суетливой и суматошливой, но внутренне мудро сосредоточенной творческой жизни. И воспоминания Пантелеева есть, в сущности, благодарственный дифирамб Маршаку.

"Сколько раз, – читаем мы в этой статье, – когда я попадал в беду (а беды ходили за мной по пятам всю жизнь), он бросал все свои дела, забывал о недомогании, об усталости, о возрасте и часами не отходил от телефона, а если телефон не помогал, ехал сам, а если ехать было не на чем – шел пешком, стучался во все двери, ко всем, кто мог помочь, говорил, убеждал, воевал, бился, дрался и не отступал, пока не добивался победы… Он выхлопатывал персональные пенсии, железнодорожные билеты, дефицитное лекарство, московскую прописку, путевки в санаторий… Не всегда делал он это с улыбкой, иногда морщился, крякал, покусывал большой палец, но все-таки делал…"

И при этом – колоссальная напряженность духовной работы. С восхищением изображает Пантелеев сверхчеловеческую трудоспособность поэта, его необыкновенную память, неистощимость его литературных познаний и сведений. И все же – при всем своем пиетете к этому большому человеку, сыгравшему в его судьбе такую благодатную роль, – он не считает себя вправе умолчать о нескольких противоречивых чертах в его многосложном характере.

Ненависть Пантелеева к лакировке и хрестоматийному глянцу здесь проявилась с особенной силой. Указывая на теневые черты в характере С. Я. Маршака, Пантелеев не только не зачеркивает, но, напротив, делает еще больше рельефными светлые качества его привлекательной личности. Благодаря этому отсутствию "хрестоматийного глянца" еще более веришь тому, что Маршак был человеком огромного таланта и щедрого сердца и что знать его было истинным счастьем.

Это завидное счастье выпало и на мою долю. И потому я могу сказать, что сходство портрета с оригиналом разительное. Самый стиль хлопотливой, раскидистой и в то же время великолепно сосредоточенной жизни С. Я. Маршака передан Пантелеевым с безукоризненной точностью. Записки Пантелеева могут показаться порой клочковатыми, но в этом "беспорядке" есть идеальный порядок, ибо каждый якобы случайный эпизод дает дополнительную горячую краску в том многокрасочном живописном портрете, который удалось написать Пантелееву. В этом портрете представлена не одна какая-нибудь ипостась человека. Здесь дан он весь, так сказать, стереоскопически, в трех измерениях. Нужно ли говорить, что такая объемная живопись доступна лишь искусным мастерам.

Воспоминания Пантелеева о Евгении Шварце есть такое же блестящее достижение искусства. Читаешь их, и опять-таки кажется, будто воспоминания написаны без всякого плана. На самом деле здесь отобраны только такие черты, из которых слагается трагический образ таланта, успевшего лишь незадолго до смерти обнаружить скрытые силы своего дарования.

Я читал воспоминания с грустью, так как я был в числе тех, кто не угадал в неугомонном остряке и балагуре (с которым я встречался одно время почти ежедневно) будущего автора таких замечательных сатир и комедий, как "Обыкновенное чудо", "Тень", "Голый король", "Дракон".

Пантелеев и здесь обнаружил большую интеллектуальную зоркость, проникнув в тайники этой богатой, но израненной долгим неуспехом и потому скрытной души.

VII

Если оглянуться на все, что написано Пантелеевым за его долгую жизнь, можно заметить, что его произведения в огромном своем большинстве так или иначе изображают его самого. Он – один из основных персонажей своей беллетристики.

И в "Республике Шкид", и в "Последних халдеях", и в "Карлушкином фокусе", и в "Леньке Пантелееве", и в "Воспоминаниях", и в "Ленинградском дневнике", и в путевых заметках – всюду фигурирует он: то на первом, то на третьем плане, то ребенком, то юношей, то пожилым человеком.

Три четверти написанного им – это пестрые осколки его биографии.

Прочтя все его сочинения подряд, вы сведете очень близкое знакомство и с его отцом, и с его матерью, и с друзьями его раннего детства, и с его товарищами по республике Шкид, и со спутниками его писательской жизни.

Теперь в своей последней книге "Наша Маша" он знакомит нас со своей маленькой дочерью. И рядом с нею – хочет он того или нет – мы опять-таки видим его.

Здесь он в своей обычной излюбленной роли – в роли педагога, наставника, жаждущего пробудить в сердцах детей добрые, великодушные чувства.

Эта роль для него не нова. Недаром его первую повесть критика восприняла как трактат о педагогическом опыте, направленном к превращению зловредных детей в добродетельных. Всегдашняя забота Пантелеева, как воспитать и облагородить детей, слышится и в его "Рассказах о детях", и в его "Рассказах о подвиге". С омерзением пишет он в очерке "Настенька" о глупых родителях, которые, потакая капризам своей маленькой дочери, сделали ее черствой и наглой. Такой же морально-педагогический пафос в его нравоучительном очерке "Трус".

Словом, всей своей литературной работой Пантелеев был подготовлен к тому, чтобы написать "Нашу Машу" – этот подробный отчет о педагогических принципах, которыми руководился он изо дня в день при воспитании своей маленькой дочери.

Пантелеев не выдает свою книгу за сборник готовых рецептов по воспитанию детей. На ее страницах он заявляет не раз о допущенных им ошибках и ляпсусах. Но самый ее дух драгоценен. Она заставляет родителей видеть в ребенке "завязь, росток будущего человека", ради счастья которого (и для того, чтобы он доставлял возможно больше счастья другим) взрослые обязаны подчинить его волю суровой дисциплине самоограничения и долга.

Об этом он не раз говорит в своей книге, но, скажу откровенно, мне особенно дороги те записи автора, где он, забывая о строгих предпосылках своей педагогики, предается порывам той нежной, "безрассудной", "безоглядной" отцовской любви, без которой все его догматы были бы, конечно, мертвы и бесплодны. Эта любовь разлита во всей книге.

Родительских дневников в нашей литературе немало. Иные хороши, иные плохи. Но впервые среди них появляется книга, написанная поэтом, художником, многоопытным мастером слова.

Для меня эта книга – автопортрет Пантелеева, и я, старейший из детских писателей, горжусь, что к нашему славному цеху принадлежит такой светлый талант, человек высокого благородства, стойкий и надежный товарищ – Алексей Иванович Пантелеев.

Корней Чуковский

Ленька Пантелеев

Весь этот зимний день мальчикам сильно не везло. Блуждая по городу и уже возвращаясь домой, они забрели во двор большого, многоэтажного дома на Столярном переулке. Двор был похож на все петроградские дворы того времени – не освещен, засыпан снегом, завален дровами… В немногих окнах тускло горел электрический свет, из форточек то тут, то там торчали согнутые коленом трубы, из труб в темноту убегал скучный сероватый дымок, расцвеченный красными искрами. Было тихо и пусто.

– Пройдем на лестницу, – предложил Ленька, картавя на букве "р".

– А, брось, – сердито поморщился Волков. – Что ты, не видишь разве? Темно же, как у арапа за пазухой.

– А все-таки?..

– Ну все-таки так все-таки. Давай посмотрим.

Они поднялись на самый верх черной лестницы.

Волков не ошибся: поживиться было нечем.

Спускались медленно, искали в темноте холодные перила, натыкались на стены, покрытые толстым слоем инея, чиркали спичками.

– Дьявольщина! – ворчал Волков. – Хамье! Живут, как… я не знаю как самоеды какие-то. Хоть бы одну лампочку на всю лестницу повесили.

– Гляди-ка! – перебил его Ленька. – А там почему-то горит!..

Когда они поднимались наверх, внизу, как и на всей лестнице, было темно, сейчас же там тускло, как раздутый уголек, помигивала пузатая угольная лампочка.

– Стой, погоди! – шепнул Волков, схватив Леньку за руку и заглядывая через перила вниз.

За простой одностворчатой дверью, каких не бывает в жилых квартирах, слышался шум наливаемой из крана воды. На защелке двери висел, слегка покачиваясь, большой блестящий замок с воткнутым в скважину ключом. Мальчики стояли площадкой выше и, перегнувшись через железные перила, смотрели вниз.

– Лешка! Ей-богу! Пятьсот лимонов, не меньше! – лихорадочно зашептал Волков. И не успел Ленька сообразить, в чем дело, как товарищ его, сорвавшись с места, перескочил дюжину ступенек, на ходу с грохотом сорвал замок и выбежал во двор. Ленька хотел последовать его примеру, но в это время одностворчатая дверь с шумом распахнулась и оттуда выскочила толстая краснощекая женщина в повязанном треугольником платке. Схватившись руками за место, где за несколько секунд до этого висел замок, и увидев, что замка нет, женщина диким пронзительным голосом заорала:

– Батюшки! Милые мои! Караул!

Позже Ленька нещадно ругал себя за ошибку, которую он сделал. Женщина побежала во двор, а он, вместо того, чтобы подняться наверх и притаиться на лестнице, кинулся за ней следом.

Выскочив во двор и чуть не столкнувшись с женщиной, он сделал спокойное и равнодушное лицо и любезным голосом спросил:

– Виноват, мадам. Что случилось?

– Замок! – таким же диким, истошным голосом прокричала в ответ женщина. – Замок ироды сперли!..

– Замок? – удивился Ленька. – Украли? Да что вы говорите? Я видел… Честное слово, видел. Его снял какой-то мальчик. Я думал, – это ваш мальчик. Правда, думал, что ваш. Позвольте, я его поймаю, – услужливо предложил он, пытаясь оттолкнуть женщину и юркнуть к воротам. Женщина уже готова была пропустить его, но вдруг спохватилась, сцапала его за рукав и закричала:

– Нет, брат, стой, погоди! Ты кто? А? Ты откуда? Вместе небось воровали!.. А? Говори! Вместе?!

И, закинув голову, тем же сильным, густым, как пожарная труба, голосом она завопила:

– Кар-раул!

Ленька сделал попытку вырваться.

– Позвольте! – закричал он. – Как вы смеете? Отпустите!

Но уже хлопали вокруг форточки и двери, уже бежали с улицы и со двора люди. И чей-то ликующий голос уже кричал:

– Вора поймали!

Ленька понял, что убежать ему не удастся. Толпа окружила его.

– Кто? Где? – шумели вокруг.

– Вот этот?

– Что?

– Замок сломал.

– В прачечную забрался…

– Много унес? А?

– Какой? Покажите.

– Вот этот шкет? Курносый?

– Ха-ха! Вот они, – полюбуйтесь, пожалуйста, – дети революции!

– Бить его!

– Бей вора!

Ленька вобрал голову в плечи, пригнулся. Но никто не ударил его. Толстая женщина, хозяйка замка, крепко держала мальчика за воротник шубейки и гудела над самым его ухом:

– Ты ведь знаешь этого, который замок унес? Знаешь ведь? А? Это товарищ твой? Верно?

– Что вы выдумываете! Ничего подобного! – кричал Ленька.

– Врет! – шумела толпа.

– По глазам видно, – врет!

– В милицию его!

– В участок!

– В комендатуру!

– Пожалуйста, пожалуйста. Очень хогошо. Идемте в милицию, – обрадовался Ленька. – Что же вы? Пожалуйста, пойдемте. Там выяснят, вог я или не вог.

Ничего другого ему не оставалось делать. По горькому опыту он знал, что как бы ни было худо в милиции, а все-таки там лучше, надежнее, чем в руках разъяренной толпы.

– Ты лучше сообщника своего укажи, – сказала какая-то женщина. – Тогда мы тебя отпустим.

– Еще чего! – усмехнулся Ленька. – Сообщника! Идемте, ладно…

И хотя за шиворот его все еще держала толстая баба, он первый шагнул по направлению к воротам.

В милицию его вела толпа человек в десять.

Ленька шел спокойно, лицо не выдавало его, – на его лице с рождения застыла хмурая мина, а кроме того, в свои четырнадцать лет он пережил столько разных разностей, что особенно волноваться и беспокоиться не видел причин.

"Ладно. Плевать. Как-нибудь выкручусь", – подумал он и, посвистывая, небрежно сунул руки в карманы рваной шубейки.

В кармане он нащупал что-то твердое.

"Нож", – вспомнил он.

Это был длинный и тонкий, как стилет, колбасный нож, которым они с Волковым пользовались вместо отвертки, когда приходилось свинчивать люстры и колпаки на парадных лестницах богатых домов.

"Надо сплавить", – подумал Ленька и стал осторожно вспарывать подкладку кармана, потом просунул нож в образовавшуюся дырку и отпустил его. Нож бесшумно упал в густой снег. Ленька облегченно вздохнул, но тотчас же понял, что влип окончательно. Кто-то из провожатых проговорил за Ленькиной спиной:

– Прекрасно. Ножичек.

Все остановились.

– Что такое? – спросила хозяйка замка.

– Ножичек, – повторил тот же человек, подняв, как трофей, колбасный нож. – Видали? Ножик выбросил, подлец! Улика!.. На убийство небось шли, гады…

– Батюшки! Бандит! – взвизгнула какая-то худощавая баба.

Все зашагали быстрее. Сознание, что они ведут не случайного воришку, а вооруженного бандита, прибавило этим людям гордости. Они шли теперь, самодовольно улыбаясь и поглядывая на редких прохожих, которые, в свою очередь, останавливались на тротуарах и смотрели вслед процессии.

В милиции за деревянным барьером сидел человек в красноармейской гимнастерке с кантами. Над головой его горела лампочка в зеленом железном колпаке. Перед барьером стоял милиционер в буденновском шлеме с красным щитом-кокардой и девочка в валенках. Между милиционером и девочкой стояла на полу корзина с подсолнухами. Девочка плакала, а милиционер размахивал своим красным милицейским жезлом и говорил:

– Умучился, товарищ начальник. Ее гонишь, а она опять. Ее гонишь, а она опять. Сегодня, вы не поверите, восемь раз с тротуара сгонял. Совести же у них нет, у частных капиталистов…

Он безнадежно махнул жезлом. Начальник усталым и неприветливым взглядом посмотрел на девочку.

– Патент есть? – спросил он.

Девочка еще громче заплакала и завыла:

– Не-е… я не буду, дяденька… Ей-богу, не буду…

– Отец жив?

– Уби-или…

– Мать работает?

– Без работы… Четвертый ме-есяц…

Начальник подумал, потер ладонью лоб.

– Ну иди, что ж, – сказал он невесело. – Иди, частный капиталист.

Девочка, как по команде, перестала плакать, встрепенулась, схватила корзинку и побежала к дверям.

Один из Ленькиных провожатых подошел к барьеру.

– Я извиняюсь, гражданин начальник. Можно?

– В чем дело?

– Убийцу поймали.

Начальник, сощурив глаза, посмотрел на Леньку.

– Это ты – убийца?

– Выдумают тоже, – усмехнулся Ленька.

Однако составили протокол. Пять человек подписались под ним. Оставили вещественное доказательство – нож, потолкались немножко и ушли.

Леньку провели за барьер.

– Ну, сознавайся, малый, – сказал начальник. – С кем был, говори!

– Эх, товарищ!.. – вздохнул Ленька и сел на стул.

– Встань, – нахмурился начальник. – И не думай отпираться. Не выйдет. С кем был? Что делал на лестнице? И зачем нож выбросил?

– Не выбросил, а сам выпал нож, – грубо ответил Ленька. – И чего вы, в самом деле, мучаете невинного человека? За это в суд можно.

– Я тебе дам суд! Обыскать его! – крикнул начальник.

Два милиционера обыскали Леньку. Нашли не особенно чистый носовой платок, кусок мела, гребешок и ключ.

– А это зачем у тебя? – спросил начальник, указав на ключ.

Ленька и сам не знал, зачем у него ключ, не знал даже, как попал ключ к нему в карман.

– Я отвечать вам все равно не буду, – сказал он.

– Не будешь? Правда? Ну, что ж. Подождем. Не к спеху… Чистяков, – повернулся начальник к милиционеру, – в камеру!..

Милиционер с жезлом взял Леньку за плечо и повел куда-то по темному коридору. В конце коридора он остановился и, открыв ключом небольшую, обитую железом дверь, толкнул в нее Леньку, потом закрыл дверь на ключ и ушел. Его шаги гулко отзвенели и смолкли.

Назад Дальше