Какие сегодня были уроки? Генка готов был к двойкам по всем предметам. Он и знал не много, но и то, что знал, все вылетело у него из головы, которая все время была повернута в сторону реки. Да один ли Генка! Весь класс был наэлектризован ожиданием. Все отвечали невпопад, все были невнимательными, да и учитель нет-нет и подходил к окну, и тогда было видно, что его язык и разговорный аппарат присутствовали на занятиях, а все прочее было там, на берегу, на котором и он в свое время простаивал в дни ледохода, до полного умопомрачения и потери чувствительности несчастных конечностей, обреченных в эти дни на сырость так, что, казалось, и руки и ноги можно было выжимать, как выжимают белье…
- Лунин! Скажи мне, что называется определением! - услышал Генка как бы сквозь толстую стену вопрос учителя.
- Что называется определением? - сказал Генка, вставая и раскачивая доску парты так, как если бы задался целью оторвать ее. - Определением называется такая часть предложения… - Он задумался, как и положено во всех серьезных случаях жизни, когда надо что-то очень важное решить. Он потрогал себя за нос. Нос был на уставном месте. Он почесал в голове. И голова оставалась там, где ей следовало быть. Не было только в голове Генки того, что называется определением.
- Лунин! - сказал Вихров, которого в этот день попросили провести занятие в третьем классе, так как учитель русского языка загрипповал. - Лунин! Я не принуждаю тебя заново формулировать законы грамматики. От тебя требуется только сказать правило. Оставь в покое твой нос. Оставь в покое твои волосы, хотя их и следовало бы подстричь покороче! Ну…
Он ожидал ответа, глядя не на Генку, а в окно.
В окно же глядел и Генка.
Амур во всей своей красе простирался перед ними. Вот берег Красной Речки. Вот левый берег, по существу остров, на котором летом располагается пляж. Вот чуть подальше, там, откуда тянутся в тихое небо голубые дымки Осиновой Речки, виднеются на берегу стога прошлогоднего сена, которые непременно снесет при ледоходе. Вот дорога - санный перевоз через Амур. Вот… Что же называется определением? Определением называется…
И вдруг Генка похолодел от восторга.
Он увидел, как санная дорога разломилась пополам и часть ее, выходящая на приплеск излучины, медленно поохала вниз по течению. Поехала-поехала и остановилась. Теперь на льду было две дороги, которые не вели никуда: дорога с того берега доходила до середины реки и обрывалась - перед ней было чистое поле, дорога с этого берега, на некотором отдалении, тоже доходила до половины реки и утыкалась в чистое поле, точно обрезанная ножом.
И Вихров видел это. Невольная улыбка засияла на его хмуром лице. Он довольно потер рука об руку: еще бы - такое зрелище! Он писал стихи - для себя! - и то, что он увидел, возбудило в его голове целый ворох мыслей. Губы его зашевелились:
Дорога! Всегда мы ездили по ней…
И - вдруг поехала сама дорога
Порвавшись пополам. Как створки двери,
Разошлась. Ворота в новую весну!..
Вихров даже опешил. Все! Совершенно готовое стихотворение! Четыре строчки по одиннадцать слогов. И мысль, кажется, выражена достаточно ясно: ворота в новую весну! Не Хайям, конечно, но…
- Хорошо, Лунин! - сказал он довольно. - Можешь садиться. - Генка удивился. В этот момент прозвенел звонок. И все, кого до сих пор сдерживала хоть какая-нибудь дисциплина, кинулись к окнам. Изумление и восторг, написанные на лице Генки, рассеянная и довольная улыбка Вихрова давно уже приковали внимание всего класса к реке. Если бы не чужой учитель - никто бы не стал дожидаться звонка.
Взглянув на ораву у окон, Вихров вышел из класса. У него было сегодня всего четыре часа, и он располагал собою до конца рабочего дня.
- Я, я! Я первый увидел, как она сдвинулась! - в восторженном опьянении кричал Генка, словно это по его воле, его силою подвинулись льды. - Я! Я первый!
Он вдруг вырвался из груды учеников, готовых выдавить стекла и раздвинуть стены школы. Новая мысль пришла ему в голову. Он сказал торопливо:
- Айда на берег! Кто хочет?
- А группа? - спросил кто-то нерешительно.
- Да ну ее! - отмахнулся Генка точно так, как отмахивался его отец, когда кто-нибудь пытался воздействовать на него чьими-то авторитетами.
- А обед?
- Да ну его! - ответил Генка тем же тоном и пожал плечами. В данный момент ему не хотелось есть: какая еда, когда лед тронулся! - и он устремился в распахнутые двери, подавая личный пример наиболее увлекающейся части своих однокашников.
Их словно ветром выдуло из класса и из школы. На одно мгновение этот ветер задержался в раздевалке, поднял вверх всю одежду, но в следующий момент вынес их на улицу. Они чуть не сбили с ног Вихрова и его друга Сурена - но, кажется, даже и не заметили этого. Стаей галок перемахнули они через мостовую. По огородам, через плетни и задворки, сорочьей дорогой выскочили на высокий берег и стали спускаться с него к воде - тоже прямиком, то на ногах, цепляясь за все, что могло служить опорой, то на заду, что вовсе не способствовало сохранению штанов и пальто, перед которыми родители ставили всегда только одну задачу - продержаться как можно дольше в пригодном для носки виде.
Вихров и Сурен, преподаватель географии, сговорились пойти на берег, чтобы не пропустить ледоход. Сурен - высокий и то церемонно-вежливый, то наивно-простодушный, что попеременно выражалось на его лице с коротким, вздернутым носом, большими, навыкат, светлыми глазами, чуть расстегнутым всегда ртом и упрямым подбородком, который на семерых рос, а одному Сурену достался, - проводив ребят взглядом, сказал торжественно:
- О, детство золотое! Как бы хотел я помчаться вместе с ними!
- Ну, помчись!
- Не могу, мой дорогой! - Сурен огорченно развел руками. - Положение обязывает! Мы педагоги, дорогой мой!
- А я думал, мы пингвины! - усмехнулся Вихров.
Сурену всегда нужно было время для того, чтобы понять своих собеседников. Он молча сделал несколько шагов, и лицо его приняло при этом сосредоточенное выражение, и рот сомкнулся. Потом он одобрительно покачал головой, потом заулыбался, потом хлопнул Вихрова своей длинной, тяжелой рукой по плечу так, что тот споткнулся на ровном месте, и сказал:
- А ты шутник!
И, чуть покачиваясь на ходу, как пингвин, и заложив руки за спину, он пошел вперед, при этом то и дело полуоборачиваясь к спутнику, чтобы подчеркнуть свою внимательность…
- Иди, иди, Сурен! - сказал Вихров. - Со мной ты можешь забыть о законах большого света. Я ведь из самых низов: отец у меня ярославский чистоплюй, а мать - нижегородская водохлебка…
- Остроумно! - сказал Сурен и опять остановился. - Слушай, дорогой мой, а не позвать ли нам с собою нашего друга Андрея Петровича? Ему, видимо, как мне кажется, тоже хотелось бы повидать ледоход…
- Не позвать! - сказал Вихров. - Во-первых, у него еще два часа в школе. Во-вторых, мы уже пришли на берег. И если ты хочешь, чтобы Андрей разделил с нами удовольствие, тебе придется лезть в гору и идти обратно в школу.
- Хм! - сказал Сурен и задумался. После паузы он сказал: - Мне кажется, ты в основном прав…
На берегу, точно кайры на птичьем базаре, толпились, кричали, валялись и бегали мальчишки. Сколько же было их тут! И это в разгар учебного дня…
- Если бы я имел власть, - сказал Вихров, - я бы в день ледохода, в день первого снега и первого дождя закрывал бы школы - пусть ребята насладятся полностью!
- Когда я буду президентом республики, я подпишу об этом указ, - сказал Сурен и царственно наклонил голову.
- Если бы я имел власть, - сказал Вихров, - я установил бы новые праздники. День первого урока. И закрыл бы все учреждения, чтобы родители в этот день могли дожидаться выхода своих детей из школы и жить весь день для них, только для них! Я установил бы также и День совершеннолетия - тридцать первого декабря каждого года - и в этот день пусть веселятся все те, кому исполнилось восемнадцать в минувшем году. Я открыл бы им в этот день двери всех концертных залов, театров, музеев, всех кино и Дворцов культуры - бесплатно. Человеку только раз в жизни исполняется восемнадцать лет!
Сурен серьезно посмотрел на Вихрова и, прижав руку к своему доброму сердцу, серьезно сказал:
- Когда меня изберут президентом республики, я подпишу указ и об этом. И меня будут помнить всегда, даже если я ничего, кроме этого, уже не сделаю…
Тут услышали они тонкий, шелестящий, звенящий, словно рожденный этой сиреневой воздушной пеленой, что висела над Амуром, неповторимый шум. Река тронулась. Тяжелые, рыхлые, набухшие влагой льдины лениво полезли на берег, вспахивая песок и буграми вздувая гальку, разворачивались медленно, будто в раздумье - стоит ли? - крошились, ломались и опять окупались в воду, которая все чаще стала проблескивать между льдин. Это был уже не тот лед, зимний, что толстым панцирем покрывал реку, защищая ее текучие воды от свирепого мороза, крепко держал санные пути - плотный, слитый, сильный, синий. Теперь он был словно бы из длинных, тонких, стеклянных, звонких иголок и расседался, едва встречал какое-то препятствие. И шелестели, распадаясь, эти длинные, искрящиеся, колючие льдинки. Каждая из них была мала, но их были миллиарды и миллиарды. Их было столько, сколько капель воды было в этом льду, и они-то и создавали эту нежную музыку весны, это необыкновенное звучание, ни с чем не сравнимое и неотделимое от самого слова - весна!
2
У Ивана Николаевича полезли глаза на лоб, когда он выслушал свою Марью Васильевну. Она же сказала:
- Товарищ из отдела культов их не устраивает, Иван Николаевич! Они непременно хотят видеться с вами. Они в приемной. Целая депутация. Пожилые. Мужчины и особенно женщины…
Иван Николаевич почему-то почувствовал себя крайне неловко. "Депутация верующих! Вот это номер, чтоб я помер! Видно, дело важное, если они не хотят разговаривать с работником среднего звена. Не принять? Жалобу, сволочи, напишут - расхлебывай потом!"
- Лед тронулся, господа присяжные заседатели! - сказал Иван Николаевич озадаченно.
- Тронулся, Иван Николаевич. С утра! - сказала Марья Васильевна, имея в виду ледоход и несколько сбитая с толку разбросанностью мыслей председателя исполкома.
- Не то, Марья Васильевна! - сказал Иван Николаевич. - Эту фразу говорил в свое время Остап Бендер, когда попадал в тяжелое положение. Помните?.. А на ледоход я сбегал поглазеть еще до прихода на работу. Так и прет! Так и прет! Ох, сколько раз я его видел, и каждый раз одно и то же чувство - восторг и страх: какая сила! - Он помолчал и добавил: - А вот разговаривать с верующими… Я начинаю чувствовать себя Остапом Бендером. Ведь я в юные годы с комсомольцами-безбожниками лазил на церковные купола кресты сбивать!
Марья Васильевна дипломатично молчала. Председатель вздохнул:
- Пригласите их!
И они были приглашены.
- Здравствуйте! - сказал Иван Николаевич. Хотел было по привычке добавить "товарищи", но у него словно глотку перехватило: все, что было связано с религией и церковниками, вызывало у него сложные чувства, - он мог, если это надо было, уважать убеждения верующих, по он не мог верить им. Это были люди двух хозяев - боженьки и закона. И Иван Николаевич принадлежал только одному - закону, разумея при этом только то, что согласовалось с его партийной совестью. А его партийная совесть вставала на дыбы при виде попов и тех, кто готов был становиться перед попами на колени и целовать им руки - таким же грешникам, а может быть, во сто раз худшим! Однако он смирил себя. Встал с кресла, когда они вошли. И заставил себя взять пальцы в замок, для того чтобы выслушать граждан верующих.
Граждане. Верующие.
Выдерживая приличную паузу, необходимую в важных делах и при встречах с видными людьми, они молчали, тихонько усаживаясь на кресла в кабинете. Двенадцать человек, как двенадцать апостолов. Церковный совет. Несколько старушек, чистенько одетых в темное, в платочках, чинно повязанных под подбородком. Так искони повязывают платок женщины на Руси. Но в этих было что-то особое. Под обыкновенным платком был повязан другой, тонкий, черный, обрамлявший простые лица строгой линией. У двух, кроме этого черного платка, под ним был еще и белый платочек, так же строго повязанный. Смутное воспоминание шевельнулось в памяти Ивана Николаевича. Где и когда он видел нечто такое же? "Ой! Монашки! - даже с некоторым страхом сказал он себе. - Да как же они, Христовы невесты, сохранились-то все эти годы? Вот гадюки!" Впрочем, он велел себе относиться лояльно к пришедшим. Все-таки они ему в матери годились, какими бы они ни были и чем бы ни занимались, да и мать его была верующей, и когда он, молодым комсомольцем-богоборцем, предъявил ей ультиматум - выкинуть иконы из дома, она сделала это, сказав только загадочную фразу: "Не судите, да не судимы будете!" Среди пришедших были мужчины - один глубокий старик со слезящимися глазами, полуглухой и, видимо, выживший из ума: второй - лет сорока пяти, явно продувной, что так и сквозило через маску смирения и отрешенности, благообразия и покорности, которая была приклеена к его невыразительному, гладкому лицу лицемера и ханжи…
Однако это были, пожалуй, артисты ансамбля. А солистом был один - плотный, хорошо сложенный мужчина лет пятидесяти со спокойным, уверенным лицом человека, знающего, чего он хочет и что делает. Невысокого роста, он казался крупным, то ли потому, что был выше средней упитанности, то ли потому, что держался, зная себе цену и понимая, что он существует на свете не сам по себе, а как выразитель воли вот этих сирых, блаженненьких, что сидели чуть позади него, не сводя с него глаз. "Закоперщик! - подумал Иван Николаевич. - Такие во время коллективизации в алтарях кулацкие обрезы прятали! Такие у нас переходчиков из Маньчжурии в своих квартирах принимали!" Но он выразил на своем лице внимание, только внимание и ничего больше. В конце концов, верить или не верить в бога было делом совести: верующих за все их дела на земле ожидал Страшный суд на небеси, но и соответствующим учреждениям на грешной земле тоже не полагалось разевать рот, ежели что…
Самая маленькая из старушек, почти невидная в своей одежке, сказала Ивану Николаевичу:
- Ты-ко, батюшко, послушай, что отец дьякон скажет! Да у нас и гумага есть.
Солист, откашлявшись, пристально поглядел на председателя.
- Верующие трудящиеся в годы войны проявили верх сознательности и преданности родной Советской власти! - сказал он. "Ишь ты, как выговаривает-то! Прямо-таки родной!" удивился Иван Николаевич, сохраняя на лице вежливое внимание к посетителям. Солист продолжал. - Об этом ясно говорит патриотический поступок патриарха всея Руси святейшего Алексия, положившего на алтарь отечества дары своего пламенного сердца - личную панагию стоимостью в пятьсот тысяч рублей, принятую правительством в фонд обороны. И мы, скромные сыны родины и православной церкви, не скудели в своих стараниях подпереть свою армию, изгоняющую нечестивого врага - порождение сатаны! - и ввергающую его в геенну огненную.
Скромный сын родины и православной церкви говорил на русском языке, и все же Ивана Николаевича стало охватывать какое-то странное чувство, будто он читает какую-то очень уже старую книгу, которую и понять-то сразу нельзя. Он невольно покрутил головой, переводя сказанное на удобопонятный язык своих дней. Старушки согласно закивали головами, с настороженностью и умилением следя за плавной речью дьякона. Но последний, отдав должное политесам и поняв, что председатель исполкома в настоящую минуту не слушает его, а буквально продирается с топором через чащу его словес, перешел на будничный язык.
- Мы весьма, - сказал он, - благодарны советскому правительству и партии за внимание к нуждам верующих, естественное, если обратиться к развитию событий в дни войны, когда и вера стала оружием борьбы с гитлеровским нашествием!
"Ох ты! - сказал Иван Николаевич мысленно. - Вот это пропагандист и агитатор! Здорово завернул!"
- Однако в нашем городе, - продолжал "пропагандист и агитатор", - верующие лишены возможности собираться в храмах за их отсутствием, так как в свое время они были отобраны и обращены на нужды гражданские…
"Это верно! - сказал себе Дементьев. - Чего нет, того нет!"
- До сих пор верующие собирались в домах отдельных граждан. Это неудобно и для верующих, да и для общественных органов, призванных следить за соблюдением порядка! - При этих словах, Иван Николаевич готов был поклясться, на устах отца дьякона заиграла откровенно насмешливая улыбка, но он продолжал спокойно. - Положение это не соответствует Конституции! Мы, по уполномочию верующих города, просим возвратить церкви здания, приспособленные к отправлению религиозных обрядов. Наши послания об этом отправлены главе православной церкви, но нам думается, что этот вопрос можно решить и здесь. В рабочем порядке! Это первое!
- Один! - сказал Дементьев, невольно загибая пальцы, чтобы ничего не забыть, - старая, детская дурная привычка, над ним смеялись друзья, - чтобы не забыть тех дел, которые входили в компетенцию председателя исполкома, ему нужно было загибать пальцы не только на своих руках, но и на руках всего штата исполкома! Избавиться от этой привычки председатель не мог.
- Второе, - сказал закоперщик, - тоже можно решить на месте, не дожидаясь того, когда епархия сможет прислать духовных лиц, окончивших семинарии или академии. До сих пор все обряды отправлял я, рукоположенный только в диаконы. Это тоже не соответствует нуждам верующих. Между тем в городе живет священнослужитель, оставивший за годы своего пастырского служения благодарную память в сердцах прихожая. Мы просим освободить его от нынешней светской службы, чтобы он мог вернуться в лоно святой церкви!
- Два! - сказал Иван Николаевич и приготовил третий палец.
Но закоперщик протянул ему бумагу, сказав:
- Вот прошение верующих! Оно подписано нами по уполномочию пяти тысяч верующих, которых подписи тоже собраны, но не представлены, так как, вы знаете, коллективные заявления приравниваются гражданскими властями по своему значению к документам фракционной борьбы…
Тут Иван Николаевич растворил рот, да и не закрыл его от изумления. "Троцкист или бухаринец, сукин кот! - сказал он чуть не вслух. - Все ходы и выходы знает! Отец ди-а-кон, козел тебя забодай!"
Он взял бумагу, прочитал, и его бросило в краску.
- Ну-у! - не сдержался он.
В прошении говорилось ни более ни менее как о том, что верующие просят передать под храм здание Дома Красной Армии. Иван Николаевич даже задохнулся. Вот размахнулись! Что же это, на самом деле, происходит? И откуда у них нахальства набирается? Что же такое произошло, что они осмелели?
- Почему же только Дом Красной Армии? - спросил он, свирепея. - Почему, например, не приспособить для этой цели здание Исполнительного комитета?
Солист промолчал. Но тут та самая тихая старушка, которая называла Дементьева батюшкой, вдруг поднялась со своего места и заговорила, точно горохом из мешка посыпала: