Созвездие Стрельца - Нагишкин Дмитрий Дмитриевич 32 стр.


- Это просто так говорится, Лягушонок! Никакого бога нету!

- А Генка говорит: есть бог! В рас-пашонке! Такой, как Максим Петрович. С бородой. И с кан-форкой на голове. Да?

Мама Галя смеялась:

- Теперь, Игорешка, никогда не будет войны!

Людмила Михайловна увидела в окне второго этажа Вихрову, которая и кружилась и что-то напевала вместе с сыном, и кружилась, и напевала. Из открытых окон Вихровых неслись марши, один за другим - мама Галя открыла регулятор до отказа, и репродуктор надрывался от усердия, довольный тем, что ему позволили кричать, сколько влезет.

- Галина Ивановна! Галина Ивановна! - позвала Аннушкина.

- Я Галина Ивановна! - сказала мама Галя, перевешиваясь из окна. - Кому я нужна? Кто меня зовет?

- Что случилось, ради бога?

- Победа! Слава богу!

- Никакого бога нет! - сказал Лягушонок. - Это просто так говорится!

…………………………………………………………………

Впервые за много лет отец Георгий надел рясу.

Подол до полу мешал ногам. Как бы не наступить на него! Рукава телепались во все стороны. Эк-кое неудобство! Он попытался было неприметно, как когда-то, прижать рукав мизинчиком, чтобы не шибко махать этой широтой, но что-то не получалось - отвык! Ряса была сшита в талию. Когда-то отец Георгий при всей своей славе хорошего пастыря был самым щеголеватым попом в крае, а живота при Советской власти он не нажил, и фигура у него была хоть бы и не для шестидесяти лет. Он повернулся вправо-влево. Не то! Не хватает плавности движений, ведь это Черное море вместо человеческой одежды нуждалось в том, чтобы его умели носить…

Много лет назад, выйдя впервые в город в партикулярном платье, он вдруг почувствовал себя крайне неловко: ноги его в узких штанах казались ему голыми, и он все поглядывал вниз, привыкая к виду штанов со складкой, которая все казалась ему неприличной - чем-то вроде вызывающей подвязки на заголенной ноге кокотки. Привыкал к гражданской одежде отец Георгий долго. А тут пастырское одеяние показалось ему и глупым и негигиеничным - с улицы-то в дом на подоле чего-чего не притащишь! Не дай бог по лестнице подниматься и спускаться: надо, как юбку, приподнимать подол рясы и прислушиваться, не наступит ли кто-нибудь сзади на этот проклятый подол.

Рясу он надел уже после того, как выслушал сообщение о капитуляции Германии. Матушка с иголкой и ниткой в руке хлопотала вокруг отца Георгия, сияя и оттого, что радио принесло весть, от которой не могла не запеть душа, и оттого, что вновь видит она перед собой не Георгия Ивановича, а отца Георгия, и от сознания того, что с этой переменой и она обретает новое качество. Пятнадцать лет она была иждивенкой, домохозяйкой - вот гадостные слова, унижающие достоинство! - а теперь становилась матушкой. Матушкой!

- Может, опять тебя в какую-нибудь миссию пошлют проповедовать православие! - сказала она, припомнив невольно, что отец Георгий ездил на год в Эфиопию как миссионер и что четыре года он был в русской православной духовной миссии в Японии и был очень близок к епископу Мефодию.

- Не лишено вероятия! - сказал отец Георгий, поворачиваясь перед зеркалом. - Надо думать, Европа теперь будет перестроена на новых основаниях. А когда во главе православной церкви стоят такие выдающиеся мужи, как нынешний патриарх и митрополит, можно думать, что и она займет в мире иное место, чем занимала все эти годы, поверженная во прах и одетая в рубище! Правительство хорошо понимает это!

Он попытался молиться, отослав матушку в кухню: устав предписывал священнослужителю молиться ежечасно, чтобы поддерживать себя в состоянии духовной близости к отцу небесному.

- "Господи, воззвах к тебе: услыши мя, услыши мя, господи!" - произнес он вполголоса, прислушиваясь к странному звучанию чуждых слов, и не почувствовал душевного волнении. "Воззвах!" - ну что это такое? Почему не сказать "взываю", "прошу"? Впрочем, "прошу" - так начинаются заявления в городской исполком! "Взываю" - более возвышенно! Но и "воззвах" тоже наполнено каким-то смыслом, непонятно, конечно, но в церкви понимать не обязательно. Как только верующий начинает или пытается что-то понять в действиях или в таинствах святой церкви, от веры остаются рожки да ножки! "Мя" - это уж совсем плохо. Точно ягненок блеет! Отец Георгий неожиданно для себя сказал: "Мя-я! Бя-я!" - и в ужасе огляделся: не слышана ли матушка?

Но матушку занимали другие помыслы.

- Отец Николай из Владивостока приезжал. Рассказывал, что в Москве все пастыри машины получили от епархии. Вот бы нам-то!..

- Ты мне мешаешь! - сказал отец Георгий.

Матушка скрылась. Но ему все-таки помешали. Старший сын, который недавно стал работать на нефтеперерабатывающем дежурным оператором и вернулся с ночной смены, уже стоял в дверях, со странным выражением на лице наблюдая за тем, как путался отец Георгий в своем священническом одеянии, с досадой откидывая в сторону ногой мешавший подол.

Он не знал ничего о решении отца. До поры отец Георгий не хотел никого ставить в известность об изменении в своей судьбе. Однако в последние месяцы он замечал и задумчивость отца и его нервозность и боялся, что отец может свалиться - годы немолодые. Но в этот момент одеяние отца, сшитое - под великим секретом! - портным-евреем в мастерской исполкома, сказало ему все и объяснило все переживания отца.

Несколько смущенно и даже испуганно отец глядел на сына.

Оба молчали. Когда пауза стала невыносимой, сын сказал:

- Я в общежитие пойду жить… на завод… Тесно у нас…

- Женишься? - спросил отец. - Или из-за этого?

Сын упорно глядел в пол.

- А ты как думаешь? - вместо ответа спросил он, явно избегая сказать "папа", "отец", уже стыдясь своего родителя.

И на мгновение отцу Георгию его шаг показался опрометчивым, ненужным, даже постыдным, когда представил он себе ощущения сына, увидевшего новое платье короля, когда подумал он впервые за это время: а как же дети-то?

- Н-да! - сказал отец Георгий.

"Господи боже мой, всемилостивый и всеблагий! Пошли мне силы идти по этим терниям! Живущий под покровом всевышнего под сенью всемогущего покоится. Говорит господу: "Прибежище бог мой, на которого я уповаю! Да избавишь меня от сети ловца, от гибельной язвы, перьями своими осенишь меня, и под крылами Его будешь безопасен. Не убоишься ужасов ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень. Да не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему!""

……………………………………………………………………

В этот день у Зины был отгул.

Она обрадовалась этому, так как последние дни чувствовала себя нездорово. Ее мучили головные боли - тупые, холодные боли в затылке. Какая-то лень, обезволивающая и расслабляющая, наваливалась на нее. "Отлежусь! - сказала она себе и не поднялась с постели. - Просто устала. Не двужильная же!"

Она пролежала на тахте до полудня, наслаждаясь тишиной и бездельем. Соседи были на работе, их дети - в школе. Машины по Плюснинке ходили мало из-за бездорожья. Зинин дом был точно погружен на дно моря, лишь по берегам которого шумела жизнь, по шум тот доходил до Зины ослабленным толщею вод. Она выспалась. Боли покинули ее. Но как хорошо было лежать, никуда не торопясь, никому не нужной, ни в ком не нуждающейся! Она слушала тишину, и невольно вспоминались ей стихи того поэта, который оставил этому городу свое имя навсегда в тихой улочке, обсаженной бархатным деревом:

Ни шороха, ни звука. Тишина.
Осенней паутины поволока…

Грызла орешки, красиво перекусывая тонкую кожурку пополам своими острыми и крепкими зубами, из-за которых Мишка называл ее Белочкой. Вынимала ядрышки - чуть желтые, сладкие! - и складывала их в кучку, одно за другим, борясь с желанием съесть тотчас же, едва ядрышко показывалось в перегрызенной скорлупке. Она копила очищенные орешки, глотая слюнку, чтобы потом разом положить в рот все, чтобы было что пожевать! Вкусно! Очень вкусно!

Вдруг мимо ее окон пробежали дети.

Она слышала, как застучали они ногами на крыльце соседей, как захлопала входная дверь на другой половине, как заорал вдруг репродуктор за стеной. "Из школы сбежали, черти!" - подумала Зина, с неохотой прощаясь с тишиной и понимая, что теперь уже не вернется прожитая минута покоя. Она убрала постель. Оделась, натянув на себя черную юбку в обтяжку и черный джемпер, которые так выгодно подчеркивали линии ее безупречного тела и выделяли белизну лица и рук. Ею овладела некоторая досада на соседей. И хотя она не любила никаких сцен и скандалов, она постучала в стенку, так как от рева чужого репродуктора эта стена даже дрожала. Однако никто, видимо, ее стука и не услышал.

Хмурясь, она включила свой репродуктор.

Тотчас же грянули в ее комнате военные марши и песни, каких много сложил советский народ и в дни мира и в дни войны. Потом на полуфразе, на полуноте музыка оборвалась.

"Говорит Москва на волне семьдесят один и две десятых метра! - сказал натянутый, точно струна, голос московского диктора. - Одновременно работают все радиостанции Советского Союза. Внимание. Через несколько минут будем передавать очень важное сообщение!.."

Так Зина встретила День Победы.

Она дождалась его.

Одна.

Без Мишки!

Где ты, Мишка?! За три года проваливается холм земли, насыпанный над могилой. Это значит, что дерево, из которого сделан гроб, уже сгнило. Только дерево?! Это значит, что земля заполняет грудь, в которой когда-то билось горячее, страдающее и любящее сердце, что земля лежит в пустых глазницах, в которых когда-то сияли живые человеческие, умные и добрые, веселые и грустные глаза. Это значит, что нет даже не только человека, но и бренной его оболочки. А где же теперь чувства и мысли его, где же волнения и страсти его, где желания и воля?

Зина так и повалилась на тахту, сбив со стола репродуктор, и зарыдала, как не рыдала уже два года, затаив в себе свою боль, до которой никому не было дела, в которую никто не имел права вмешиваться.

Орал репродуктор за стеной, выходил из себя треснувший при падении репродуктор Зины. Но теперь она не слышала больше ничего, кроме боли, разрывавшей на части ее бедную душу. Узда военных лет, не позволявшая слишком много времени уделять личным переживаниям, сейчас оборвалась. Войны уже не было! И в этот день, когда война кончилась, Зина пережила свою утрату как свежую, новую рану в самое сердце.

"Что же ты наделал, Мишка, со своей Белочкой?

Почему ты оставил меня одну!

Всегда во всем первый, да? Не хотел свою жизнь беречь, да? А другие - берегли. Чью жизнь ты спас, Мишка, первым кинувшись в атаку? Чью воинскую честь спас ты от позора? Кто носит сейчас на груди орден, обагренный твоей кровью?

Тебе не нужны были ордена, не нужна была слава - тебе не нужно было ничего, кроме меня. Ты сам говорил мне это. Много раз. Я не заставляла тебя выговаривать эти слова. Они сама рождались в твоей груди. Твои губы сами высказывали их мне на ушко, так тихо, что никто на свете не слышал их, кроме меня. Только я одна слышала их. Только я одна знала это. Я повторяла их, когда тебя не было со мной.

Я не боялась измены, Мишка, - ведь тебе, как и мне, никто не был нужен. Я не боялась твоего отсутствия - ведь мы всегда были вместе. Я не боялась ничего, потому что ты был со мной. Я не хотела никого, потому что "все" и "всё" - это был ты!

Мишка! Мишук! Михась! Медведь! Мишенька! Минька! Михайлик!

Мой хороший! Мой желанный! Мой ласковый! Мой любимый! Мой нежный! Мой грубый! Мой сильный! Я - твоя награда! Я - твоя любовь! Я - твоя жизнь! Я - твое счастье! Я - твой свет! Ты сам говорил мне это, когда мог просто молчать, - мне и тогда было с тобой сладко! Так почему же ты не поберег все это? Может, надо было выждать только одну секунду, чтобы остаться в живых. Мы вместе встретили бы этот день! Только одну секунду! Секунду! Но ты бросился вперед первым, чтобы не быть последним. Ты не хотел, чтобы у кого-нибудь хоть мелькнула в голове мысль, что можешь ты быть не первым! А я, Мишка?! А я?"

Зина металась на тахте, и слезы лились из ее глаз. Она то прижималась к холодной стене, то сжималась в комок, чтобы как-нибудь сдержать рыдания. Она зажимала себе рот. Сбросила с себя джемпер, который теснил ее грудь. Садилась на тахту и охватывала голову руками. И опять бросалась навзничь. И опять переворачивалась лицом вниз. Тугой комок стоял в ее горле. И, кажется, время остановилось. И уже это был не плач. Красивая Зина - красивая ли сейчас, с воспаленными, покрасневшими глазами, которые не видели ничего, с искусанными губами, с которых стерлась помада, с порванной кокеткой на рубашке, в измятой юбке, с растрепавшимися волосами, которые застилали ее безумный взор? - уже не плакала, а то стонала, глухо, со сжатыми зубами, то просто выла: "У-у-у!"

Кто скажет, был ли красив Мишка, но краше его не было на свете мужчин, сказала бы Зина. Он был ласковый и нежный. Он был всякий, он был разный. Недаром с каким-то особым вкусом он говорил слова, которые в первый раз испугали Зину своей грубостью, а потом будили в ней желание: "Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы!" Он любил Маяковского. И Зину.

Он, еще не ступив на крыльцо, кричал ей: "Белка! Я пришел! Я пришел!" Она бросалась к двери и впускала Мишку. Он с озабоченным видом, морща лоб и насупив брови, говорил: "Знаешь, я тебе должен сказать нечто очень важное! Я - люблю тебя!"

Он научил ее любви. До сих пор она и не подозревала, какое у нее тело и что оно может чувствовать и чего может хотеть, А оно в присутствии Мишки становилось натянутой струной, прикосновение к которой - даже самое легчайшее! - рождало какие-то такие тона чувства, что у Зины кружилась голова и она не в силах была оторваться от Мишки. Он был неутомим; едва отходил он от Зины, как желание опять бросало его к ней. Иногда она пугалась этой силы. Тогда он говорил: "Я тебя люблю, понимаешь! Вот и все!" Наверное, любовь придавала ему силу быть таким - он был хорошим лекальщиком, он был хорошим гребцом, он был хорошим комсомольцем, он был хорошим парнем! Он научил ее не только любви. Он раскрыл ей прелесть поэзии и приучил к стихам. Иногда, уже утомленный донельзя, подложив ей под голову одну руку и закинув вторую куда-то вверх, как будто успокоившись, - уже ровное дыхание его обманывало Зину, которая боялась шелохнуться, чтобы не нарушить его сон, - он вдруг шепотом начинал читать стихи. "Хорошо? - спрашивал он Зину. - Вот послушай, как нарисовано":

Голубые песцы. Голубые снега,
Голубая зима на Шантарах…

Он садился возле, нимало не заботясь о том, что иной раз из окон дуло и он, обнаженный, не стыдящийся своей наготы, мог простудиться. "Я горячий!" - отвечал он, когда Зина принималась натягивать на него одеяло, и сбрасывал одеяло, и читал стихи, и потом вновь приникал к ней, как жаждущий путник приникает к роднику. А этот родник не иссякал никогда…

"Знаешь, Зина, бывает смертельная любовь!" - сказала как-то Фрося в первые дни дружбы с Зиной. Да, бывает!

Голый, он вскакивал вдруг с постели: "Ой, я хочу есть, Белочка! Сейчас умру!" И что-то жевал. И опять оказывался рядом: "Усни, Белочка! Усни, моя добрая! Баю-бай! Баю-бай!" И Зина действительно засыпала на его руке, ощущая какое-то раздвоение чувств: Мишка был ее мужем, он был хорошим, настоящим мужчиной, а когда Зина уютно устраивалась у него под бочком, она почему-то вспоминала свою мать…

Он любил ее грудь, которая умещалась в его сложенной горсткой ладони, и с каким-то благоговением целовал ее соски. Верно, так верующие целуют чудотворные иконы. "А это и есть чудо!" - отвечал Мишка. Он любил ее живот с какой-то трогательной складочкой вверху: "Как у индийских богов!" - "Да где ты видел индийских богов?" - "Ну, не видел! А вот такая же! - И смеялся: - Ты, дурочка, не понимаешь, что я хочу сказать: что ты сложена, как богиня! Я не могу этого сказать прямо - я ведь член комсомола, а потому я делаю вам изящный комплимент!" - "Ты глупый!" - "С тех пор, как увидел тебя!"

С ним не было стыдно. Может быть, потому, что он действительно был исполнен какого-то детского чувства радости и восхищения ее и своим телом как подлинным чудом.

"Я хочу от тебя ребенка! - сказала ему как-то Зина, уставшая от его ласки и чувствуя, что любовь к нему вырастает так, что уже не может вместиться в ней, в ее существе. - И пусть будет мальчишка. Такой, как ты! Хорошо?" Но он ответил очень тихо, как те заветные слова, которые он часто произносил ей на ухо и которые в устах других казались бы ругательствами: "На другой год, Зиночка! Побудем еще немного вдвоем!" - "Как ты скажешь!" - покорно ответила Зина.

И Зина скрежещет зубами.

Проклятые! Они хотели быть вдвоем, только вдвоем. В целом свете вдвоем! Никак не могли насытиться ласками! Проклятые! Только вдвоем? На вот тебе - теперь ты одна, одна в целом свете. И нет большого Мишки, Мишки-медведя. И нет маленького Мишки, Мишки-медвежонка, который сейчас сказал бы Зине: "Мама! Не плачь, мама!"

О-о-о! Руки бы наложить на себя!..

…Обеспокоенная Фрося давно стучится в дверь и в окна к Зине. С трудом дотягиваясь до окон, она вглядывается в комнату. Что-то там не в порядке. Все раскидано. Растерзанная Зина лежит на тахте. С одной ноги ее спустился чулок. Ой, да что же это такое? "Зиночка!" - кричит Фрося.

- A-а! Это ты, Фрося! - говорит Зина тусклым, каким-то не своим голосом.

Фрося ужасается виду Зины - да Зина ли это? - но тотчас же отводит свой взор от мертвого лица подруги и, стараясь не обращать внимания на беспорядок в комнате, который так странен, так необычен для этой чистенькой, аккуратной комнатки, с принужденным оживлением говорит:

- Слышала, Зиночка?

Увидев разбитый репродуктор, дребезжащий теперь, как Фросин громкоговоритель с барахолки, Фрося осторожно поднимает его, выключает и ставит на место.

- Слышала! - говорит Зина прежним голосом. Точно на чужую она глядит на себя в зеркало, проводит по растрепавшейся голове непослушными руками и, заметив, что она стоит перед Фросей в разорванной сорочке, ищет глазами свой джемпер и с трудом, чувствуя глухую тяжелую ломоту во всем теле, натягивает его на себя.

Сначала Фрося подумала, что Зина пьяна, а потом чутьем угадала, что случилось с Зиной. "В зеркало погляделась! - отметила она обрадованно. - Ну, значит, все уже прошло!"

- А наш Фуфырь - сказала она, желая назвать председателя, но забыв мудреное имя, - чуть все дело не испортил! Мы радио послушали и все побросали - ну, до работы ли тут, и кто осудит! - все в таком же настроении. А он становится посредине операционного зала и говорит: "Товарищи! Все остаются на своих постах впредь до особого распоряжения!" Ну, тут даже Валька не выдержала и кричит: "Сухарь вы! Сухарь! Пошли, товарищи, на улицу!" А тут звонок - все на площадь! Вот я за тобой и зашла!

Назад Дальше