Артистическая комната, маленькая, темноватая, была очень неудобна. Даже проходить следовало через холодные сени. Какую роль обыкновенно играла эта комната в удивительном дворце графов Нератьковых - осталось тайной. Теперь ее украсили несколькими диванами, креслами, столом, где горела большая, тусклая лампа. Стол стоял так неудобно, что нужно было залезать на длинные диваны, беспокоя других. Валентина сидела с краю, у стола. Рядом поместился Кириллов, который пришел в антракте. Заворский, более чем когда-нибудь похожий на Виктора Гюго, ходил по комнате с рукописью, перевязанной белой лентой. Это была статья о Баратынском, которую он намеревался читать в начале второго отделения. По пятам Заворского, вертя полным телом, следовал Двоекуров и просил о чем-то Заворского, который соглашался. Взаимный обмен любезностей казался трогательным.
Участвующие были тихи, как осенние мухи. Ласткин исчез. В углу дивана, совершенно неподвижно сидела французская актриса m-lle Роше, только что начинавшая входить в моду в Париже и приехавшая в Петербург на несколько спектаклей. Она была известна своей угрюмостью, нелюдимостью, монашеской жизнью и совершенной недоступностью даже для простого знакомства. Драматический талант у нее был огромный, ей пророчили будущность.
Валентина смотрела на m-lle Роше с удивлением и тайной завистью. С бледным, продолговатым, болезненным лицом, бесцветными глазами, ртом, выражающим усталое презрение и скуку, пепельными волосами, падающими на лоб, - актриса казалась почти дурной. Но именно в усталом презрении чувствовалась какая-то сила, цельность, и Валентина, уловив взгляд m-lle Роше, брошенный ею на Двоекурова, подумала с горечью:
"Да, эта понимает все, что делается вокруг нее. Эта не чувствует тайного влечения к толстому репортеру".
M-lle Роше читала два стихотворения Баратынского, переведенные на французский язык им самим.
<…>
…Хозяева не показывались в артистической комнате. Они только прислали поднос с холодными чашками чаю и несколько графинчиков марсалы. К этим графинчикам тотчас же присоседился изящный правоведик, который разыгрывал роль распорядителя и больше от стола не вставал.
Приходили, впрочем, толпы из публики, молодые люди во фраках, шутливо и тихо произносящие какие-то французскне фразы, дамы парами, офицеры… Все они останавливались в некотором расстоянии от участвующих, дамы с тупым изумлением глядели на них несколько секунд в лорнет, потом, мало удовлетворившись и сделав несколько замечаний друг другу, уходили тем же порядком. Какой-то курчавый и особенно гнусящий господин приблизился осторожно к m-lle Роше и пытался сказать ей что-то. Но она даже не перевела глаз в его сторону. Потом пошли старички. Полный и рыхлый генерал со звездой, со сладостью в узких глазах, без церемонии сел рядом с Валентиной и начал ей что-то говорить о ее чтении. Он говорил с неумелостью истинного солдата, а когда перешел к комплиментам - Валентине сделалось интересно: ей казалось, что она читает какую-то старомодную книгу. Валентине казалось невероятным, чтобы еще можно было сравнивать серьезно даму с розой, говорить, что в чтении ее главным образом - душа… Генерал же думал, что выражает изысканные и оригинальные мысли.
- У вас талант, право, талант, - говорил генерал с веселым недоумением. - А знаете, - прибавил он, понижая голос и двигаясь к Валентине уже почти фамильярно, - мой сын обнаруживает большие, большие способности к искусствам. Стихи на программе вы читали? Это он сочинял. А как декламирует! У княгини Любецкой был благотворительный спектакль - какой успех!
Валентина взглянула рассеянно.
- А сколько лет вашему сыну?
Генерал на секунду удивился, но сейчас же отвечал:
- Тридцать два года. Он кавалергард, адъютант… Нет, какая у него читка! Вот вы бы его послушали, он был бы рад узнать ваше мнение…
Валентина поняла неловкость, ей стало досадно и противно.
- Я не актриса и вряд ли могу быть полезной вашему сыну, - проговорила она сухо и отвернулась.
В эту минуту входил Звягин. Валентина ему искренне обрадовалась и указала на пустое кресло у стола.
- Садитесь, садитесь… Ну скажите, какое впечатление? Вот Геннадий Васильевич не совсем доволен…
Кириллов, все время молчавший, улыбнулся и запротестовал: он мало понимает в декламации, Баратынский не самый любимый из поэтов, но чтение Валентины Сергеевны показалось ему почти совершенным…
Генерал застыл, замолк, приподнял брови и не уходил, чутко прислушиваясь к разговору.
- Вы удивительно читали, - сказал Звягин тихо. - Я никогда не слышал такого исполнения Баратынского. И жаль было этих звуков в толпе, неспособной понять ни вас, ни Баратынского…
Валентина вспыхнула от этого неожиданного и неосторожного комплимента и с беспокойством подняла глаза. Кириллов молчал, как будто не слышал, генерал пыхтел и тоже молчал, а приходящие и уходящие только смотрели с прежним тупым изумлением и не слушали разговоров.
Заворский и Двоекуров, продолжая говорить, сели за стол недалеко от кружка Валентины.
- Что вы будете читать во втором отделении? - спросил Звягин Валентину.
Она плотно закрыла книгу, лежавшую у нее на коленях, и покачала головой.
- Это секрет. Я не люблю, чтобы знали, что я буду читать. Неожиданность всегда углубляет впечатление. Вот услышите.
- На смерть Гете? - спросил Кириллов.
- Нет, нет, не скажу. Не на смерть Гете.
- Я знаю всего Баратынского наизусть, я угадаю с первого слова, - сказал Звягин. - Какая сила - стихи. Отчего они имеют такую власть над человеческим сердцем? Может быть, это - сила правды?
- Постойте, - произнесла Валентина горячо. - Хотите, я вам скажу, как я понимаю стихи и почему я их люблю?
"Как она взволнована, - подумал Звягин. Что она, искренна или притворяется перед собой?" Валентина продолжала, увлекаясь:
- Я люблю стихи потому, что они в одно время и величайшая истина, и величайшая ложь. Они - "все" человеческой души. Помните реферат, который вы читали, Лев Львович? Помните "великую ложь искусства"? Вот где она, и где можно перед ней преклониться. Я скажу яснее. Если бы я любила человека и он покинул меня. И если бы вдруг я прочла его стихотворение, где он говорил бы, что любит меня, ждет меня, страдает… ведь я не пошла бы к нему, потому что он мог бы встретить меня с изумлением, спросить, что мне нужно, сказать, что у него новые привязанности… И он был бы прав. Простому слову письма я верила бы больше. А между тем нельзя написать ни единой прекрасной строки без великого и полного ощущения истины. Красота и сила стихотворения сами говорят мне, что было мгновение, когда человека пронизало острие правды, когда человек чувствовал именно это - или безумно хотел чувствовать, что уже все равно там, на вершинах. Баратынский, когда его спросили, что такое поэзия, ответил: "Поэзия есть полное ощущение минуты". И это так. И я люблю стихи, и подчиняюсь стихам, потому что в них та полнота правды, которой больше нигде не даст жизнь.
Звягин молчал, опустив голову. Заворский, подвинув слегка свой стул, произнес, улыбаясь:
- О, да вы оратор!
- Я мог бы вам многое возразить, - сказал Кириллов очень тихо.
В эту минуту позвонили, пора было начинать второе отделение.
XII
Все засуетились. Двоекуров, тоже собиравшийся сказать что-то Валентине, вскочил за уходящим Заворским. Генерал, который не то слушал, не то дремал, тоже приподнялся грузно и, пожимая руку Валентине, бормотал ей последние любезности.
- Да, вы чрезвычайно верно, чрезвычайно верно изволили сказать… Поэзия и красота живут вместе… И ваши прелестные глаза говорят о поэзии… И мой сын, который так понимает искусство… Вы позволите ему представиться…
Валентина молча отвернулась и раскрыла книгу. Она должна была читать сейчас после Заворского. Двоекуров, который в мягких башмаках прохаживался по комнате, бесил ее, она не могла углубиться в стихотворение. Настала тишина. Кириллов ушел, простясь с ней совсем, он собирался уехать раньше окончания вечера. Звягин ускользнул незаметно. Теперь, через полуоткрытую дверь в залу доносился голос Заворского, немного претенциозно, на "а" читающего статью, дамы-певицы шептались в углу; неизвестно откуда появившийся гвардеец с лакейским лицом овладел колокольчиком и стал у двери за распорядителя, потому что хорошенький правовед так и не поднимался из-за стола, углубившись в марсалу. Он что-то беспрерывно говорил Валентине, но она не слушала. Французская актриса окаменела в своем углу. Лицо ее, истинно трагическое, беспокоило Валентину.
Двоекуров, наскучив ходить по комнате, присел к Валентине. Она спокойно подняла глаза.
- Прослушал с интересом вашу лирическую речь о стихах, - произнес он, жеманясь.
- И оную не одобрили? - усмехнувшись, произнесла Валентина.
- Напротив, напротив… Но я лично думаю, что стихи должны иначе действовать на современную душу… Современное общество, как русское, так и европейское, особенно английское, стоит на переходе, на рубеже. Я сам встречал оксфордских студентов, которые…
Ему не суждено было рассказать о своих встречах с английской молодежью, да вряд ли бы Валентина и поняла, к чему он клонил речь: в эту минуту раздался гром рукоплесканий, в отворенную офицером дверь сначала ворвался поток горячего воздуха, а потом вошел Заворский, красный и довольный, с рукописью. Рукоплесканье не превращалось, хай-лайф требовал своего любимца, Заворский выходил несколько раз. Двоекуров, как коршун, набросился на рукопись и сам стал перевязывать ее белой лентой.
- Это моя добыча, - с невинной веселостью обратился он к Валентине. - Автор мне обещал. Завтра я отчет напишу о вечере, то есть преимущественно об этой прекрасной статье…
Валентина подумала, что он еще не читал.
- Вам выходить! - бесцеремонно кинул ей офицер-распорядитель. - Пожалуйста, ждут.
- Желаю вам успеха, - сказал Двоекуров, занятый перелистываньем статьи. Он не замечал Валентину, говорил с ней только случайно и мельком. Она ему совершенно не нравилась. И вообще, он мало ухаживал за женщинами: ему было некогда.
Валентина встала и пошла к выходу. Черные крылья взволновались и легко упали. Сердце Валентины билось редко и тяжело. Она взглянула в книгу и вышла.
В первую секунду электрический свет ослепил ее после тусклой лампы. Было очень жарко. Валентина заметила равнодушно-утомленные, глуповатые лица генералов в первом ряду.
"Тут ли Кириллов?" - мелькнуло у нее почему-то в голове. Но вместо Кириллова она вдруг увидала близко лицо Звягина - и оно поразило ее еще невиданным выражением угрюмой, почти страшной злости. Вряд ли он думал, что она его видит. В зале шептались. Какая-то дама вдруг встала и ушла.
Валентина подошла ближе, раскрыла книгу и начала очень просто:
Смерть - дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу ее косой.О дочь верховного эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.
Начиная, Валентина думала, что у нее не хватит голоса. Но голос пришел. И она, увлекаясь неизъяснимой прелестью стихов, говорила их сильно, со страстью, как будто это были ее собственные слова. Никогда мысль о смерти не страшила ее. Она с детства не вспоминала о смерти без какой-то глубокой душевной нежности и твердости, точно эта мысль жила вместе с нею. И никакими словами это странное чувство, столь противоречивое ее характеру, не могла она выразить лучше, чем спокойным и властным стихотворением Баратынского.
И она кончила.
Недоуменье, принужденье -
Условье смутных наших дней,
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей!
Она невольно подняла руку - и черное крыло опять взволновалось. Валентина была очень красива - и это дало ей аплодисменты генералов и офицеров, но стихотворенье не понравилось, показалось диким. На лицах дам было недоуменье, даже испуг. Валентина, быстро поклонившись, ушла. Ее пытались вызвать, но она не показалась больше. Перед глазами у нее стояло лицо Звягина, страшное, озаренное неумолимой мыслью, - таким она видела его, когда говорила последние слова. Ей было приятно, что чтение действует, но что-то в этом лице отталкивало и пугало ее.
"Слава Богу, кончено", - подумала она с облегчением.
Ей вообще стало легче. И глупую влюбленность к Двоекурову она почти победила. Она перестала его ненавидеть, какое-то добродушие явилось, и это был отличный знак. Влюбленность именно приходила тогда, когда ей кто-нибудь был особенно противен, когда вся лучшая часть существа отвертывается. Мысль, что это может случиться, - слишком нелепа и потому соблазнительна. Говорят, что один человек, возвращаясь от той, которая сделалась его невестой, и чувствуя себя на вершине счастья, подумал, когда проходил по мосту: "А какой был бы предел нелепости, если бы я теперь, в самую счастливую минуту моей жизни, вдруг взял да и утопился?" Этого было достаточно. Он остановился. Потом переждал прохожих и - бросился в воду. Ничто так не соблазнительно, как предел.
Вечер кончался. M-lle Роше не имела большого успеха. Она читала слишком странно, слишком трагично, кричала и стонала. Изысканные дамы не должны любить сильных ощущений. В заключение должен был что-то прочесть маленький, скромный поэт, совсем не из общества, приглашенный по ошибке. Но поэт очень волновался и радовался. Никто его не видел и не замечал. В старом, узковатом фраке, в темном уголку артистической комнаты, он все твердил шепотом, захлебываясь, стихи по книжке, лежавшей у него на коленях. Он не подходил к столу, не пил ни холодного чаю, ни марсалы - которую, впрочем, в корне истребил хорошенький правовед, - он четыре часа мучился, волновался и твердил. Наконец, совсем поздно (вечер затянулся) о нем вспомнили. Поэт встал, радостный, умиленный, почти без сил. Он вышел на эстраду и стал читать. То, что он читал, было немного длинно и вдохновенно. Но напрасно он возвышал голос: в зале, вероятно, не слышен был бы и рупор. Дамы-патронессы, кавалергарды, чиновники, генералы - все сразу потянулись вон. У них не было злого намерения. Они просто решили, что для пользы идиотов и старух пожертвовали достаточно времени. И так была нестерпимая скука с этой литературой. Статья Заворского прочитана. В зале душно. Да и пора вернуться к своим делам, к своим знакомым, перекинуться десятком иностранных слов… Господин, который там читает, очевидно, не из общества. Какой-то даже не совсем приличный… Бог с ним! Да и с Баратынским тоже, à la longue и он скучен!
И дамы с невинной и ужасающей грубостью и невежеством шумели платьями, говорили во весь голос, шли, останавливались, переговаривались со знакомыми - и проходили вон. Сквозь этот веселый гул голосов и смех вдруг прорывались порой слова Баратынского, выкрикиваемые поэтом. Но они тотчас же были заглушены новым шумом и щебетаньем освобожденных дам. Говорят, что в крестьянской семье замолкает перебранка, когда старший читает предобеденную молитву. Вероятно, воспитание дам-патронесс иное, чем жен Сидора, Луки и Терентья. И, вероятно, - невежество и неуважение к слову прививается с молодых ногтей дамам хай-лайфа.
Поэт так и не кончил своих строф. Когда он вернулся в артистическую комнату с книгой в дрожащих руках - на глазах у него были слезы.
Хорошенький правовед, странно улыбаясь, раскланивался с Валентиной.
- Вы едете? Уже едете? - тянул он. - Позвольте, позвольте! Вам непременно нужно пойти проститься с maman. Мы пойдем искать maman.
"Твоей maman следовало бы прийти проститься со мной", - в злобе подумала Валентина, отыскивая шарф.
Но мальчик не отставал.
- Позвольте вашу руку. Maman будет в отчаянии.
Валентина рассеянно положила руку на рукав его мундира. Но в сенях она вдруг заметила, что он жмет руку и берет ее другой рукой. Валентина в недоумении отшатнулась. Правовед не унывал. И при входе в длинный ряд комнат, где были гости, Валентина с ужасом убедилась, что стройный правоведик до неприличия пьян. Он водил кругом тупыми глазами и повторял нараспев: "maman, maman, maman!" Ливрейные лакеи у дверей слушали дикий напев с невозмутимой серьезностью.
Гости разбились на кружки хороших знакомых и так весело и беззаботно болтали, что никто бы не поверил, что они целый вечер терпели Баратынского. Дохлый кавалергард уже извивался около красавицы с вырезом на груди. Двоекуров тоже был тут и щеголял изысканностью манер.
Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее - она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная пределом бесцеремонности графини, ничего не ответила.
Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.
Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:
- Я вам сам привезу программу… Вы забыли программу… Я непременно сам…
Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.
Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:
- Слава тебе Господи! Кончился этот бред!
XIII
<…>
XIV
Валентина Сергеевна провела несколько томительных дней. Последний месяц дружба ее с Кирилловым была особенно тесна и даже имела оттенок нежный - в этом, впрочем, Валентина Сергеевна и себе не хотела признаться, намеренно закрывая глаза. Быть добросовестной и оборвать отношения, могущие дать несчастье, - не было сил; а прямо идти на все последствия ради своего скрытого желания - не хватало смелости. Валентина, поддаваясь своей женской натуре, начинала хитрить и с собой, предоставляя события их течению.
Кириллов почти беспрерывно был в Петербурге. Один раз, когда он отправился в Москву и провел там сплошь целую неделю, - изумленная Валентина Сергеевна даже послала ему телеграмму.
Наблюдатель поверхностный вряд ли назвал бы их и друзьями. Они вечно спорили и даже мало слушали друг друга. Точно по взаимному соглашению ни Кириллов, ни Валентина - после их первого разговора - никогда больше не касались личных дел. Отвлеченные споры тем были горячее.
Но несколько дней назад все круто изменилось. Кириллов пришел вечером. Толковали о каком-то новом европейском журнале - и, по обыкновению, совершенно не соглашались друг с другом.
Вдруг Валентина Сергеевна взглянула в окно. Портьера, по забывчивости, была откинута. Полукруглое, широкое окно светлело голубое, яркое, как сталь. Сверкающий снег, казалось, отражал звезды ясного и холодного неба. Луна стояла высоко, была маленькая, но не печальная, властная, потому что лучи ее проникали всюду, трогали нежными иглами все, что кругом видел глаз. И за окном, казалось Валентине, было торжественно, жутко, важно и необычайно.