Бела Иллеш: Избранное - Бела Иллеш 18 стр.


Когда в мои руки случайно попал "Макар Чудра", я был уже "начитанным человеком". До этого благодаря сойвинской и берегсасской библиотекам я проглотил уже более двадцати романов Жюля Верна, всех наиболее значительных венгерских классиков и с большим восторгом прочитал несколько романов Вальтера Скотта.

Читая Жюля Верна, я решил, что открою Северный полюс.

Под влиянием венгерских классиков я думал стать великим полководцем, который победит весь мир. Я поставил себе задачей изгнать турок из Европы и уничтожить немецкий и русский народы. Способы, какими я собирался сделать это, были для меня пока неясны. Но если человек знает, чего он хочет, остальное приходит само собой.

Я чуть было не забыл о Купере! Когда я прочел "Последнего из могикан", мне стало совершенно ясно, что мой долг - создать огромное индейское царство, которое тянулось бы от Атлантического океана до Тихого. В этом направлении мною был сделан первый практический шаг - в саду дяди Марковича я с помощью немого Гугу научился ездить верхом, причем без всякого седла.

Когда я впервые читал Горького, эти детские мечты были уже мною изжиты. Время от времени меня еще привлекал холодный свет Северного полюса и - несколько чаще - план самому написать роман о Ференце Ракоци в духе романов Вальтера Скотта.

Теперь же Северный полюс и роман о Ракоци были преданы забвению вслед за индейской мировой империей.

Если бы меня спросили, что именно во мне изменилось, когда я попал под влияние Горького, ответить на это я бы не мог. Я знал одно: что-то коренным образом изменилось во мне и вокруг меня. Я начал, сам того не сознавая, ощупью переоценивать вещи и людей. Например, Маркович перестал быть для меня только нашим соседом, хорошо умевшим пить и играть в карты, а Фоти с кирпичного завода не был для меня просто рабочим, которому после Будапешта скучно стало жить в Берегсасе.

"Макара Чудру" я дал читать и Миколе.

- Как тебе нравится? - спросил я его, когда он вернул книгу.

- Нравится, - ответил Микола.

В устах Миколы это означало очень много. Потому что с. тех пор, как Микола с матерью переехали из Сойвы в Берегсас, ему ничего не нравилось. В Берегсасе он чувствовал себя чужим. В школе ему было скучно, и если он все же хорошо учился, то только потому, что не хотел, чтобы кто-либо сказал, что русинский мальчик из Сойвы не удовлетворяет требованиям берегсасской венгерской школы. После обеда Микола обычно сидел безмолвно под каким-нибудь деревом или на дереве среди ветвей.

- Оставь его в покое! - говорил отец, когда видел, что я пристаю к Миколе. - Он тоскует по горам.

С отцом Микола был в хороших отношениях, охотно слушал его рассказы, но мою мать и обеих сестер он старательно избегал.

Микола вернул мне книгу Горького, но на следующий день снова попросил и вторично прочитал.

- Ну как? - спросил я, когда он снова возвратил мне книгу.

Микола не ответил, но глаза его странно блестели. И я сразу почувствовал ревность. У меня было такое чувство, будто у Миколы значительно больше общего с Горьким, чем у меня. Может быть, потому что Микола был русином. Если бы он встретился с Горьким, то мог бы даже разговаривать с ним. А может быть, не только потому.

- Этого я, Микола, от тебя не ожидал! - сказал я ему враждебно. Микола посмотрел на меня с удивлением.

Тогда уже я решил, что стану венгерским Горьким.

И это мое решение было настолько серьезным, что я стал задавать себе вопрос - как именно? Я не надеялся, что могу пережить в Берегсасе или его окрестностях такие события, о которых пишет Горький. Но если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Я разыщу людей, похожих на героев Горького, и буду следить за их переживаниями и приключениями. Имеются ли такие в Берегсасе? Да. Например, Гугу.

Гугу, русин из Марамароша, был работником уксусного фабриканта Марковича. Его делом было мыть лошадей. Если бы можно было посидеть с Гугу на берегу Верке! Мы бы опустили ноги в воду, и Гугу рассказал бы историю своей жизни! Это было бы превосходно! Но беда в том, что Гугу был немым. Он мог говорить только: гу-гу-гу-гу-гу. Поэтому его и назвали Гугу. Что бы ему ни говорили, он только смеялся и отвечал: гу-гу. Значило ли это "да" или "нет", можно было узнать только по тому, делал ли он то, о чем его просили, или нет. Гугу понимал по-венгерски и по-русински, но ни говорить, ни писать ни на одном языке не умел. Значит, от него я не мог услышать ничего такого, описание чего могло бы сделать меня венгерским Горьким.

А между тем я был совершенно уверен, что Гугу - это именно самое подходящее для меня лицо.

Ведь Гугу знал, как живут марамарошские дровосеки, по сравнению с которыми даже сойвинские рабочие являются богачами. Гугу знал жизнь шахтеров соляных копей, так как до того, как стал немым, он жил в Шугатаге. Он спускался в глубину затопленных шугатагских копей - спускался для того, чтобы красть соленую воду. В те времена многие совершали эту опасную экскурсию, спускались под землю, чтобы набрать соли на два-три крейцера. Но ни с кем другим не случилось того, что с Гугу. Он вышел на поверхность земли с большой бутылкой соленой воды как раз в тот момент, когда подточенная водой земля осела и вместе с находившимися на ней животными, домами и деревьями провалилась вниз, на глубину почти двухсот метров. Гугу стоял на расстоянии нескольких шагов от места катастрофы и от испуга не мог двинуться. Часть деревни Шугатаг - ее называли "В добрый час!" - в несколько секунд превратилась на его глазах в глубокое соленое озеро.

С тех пор Гугу онемел и часто смеялся. Между тем для смеха у него было немного причин. В наказанной судьбой деревне на него все злились, как будто он был не только свидетелем, но и причиной случившегося несчастья. Тот, у кого было горе, думал, что Гугу смеется над его бедой, бил и пинал насмешника. Дети бросали в него камнями. Жандармы почему-то тоже недолюбливали его и посадили на несколько месяцев в тюрьму. А так как Гугу и под арестом все время смеялся и все продолжал говорить "гу-гу-гу", жандармы выбили ему несколько зубов. Когда Гугу освободили, он, не простившись, ушел из Шугатага и дошел пешком до Тисы. Спрятавшись на плоту, он попал в Намень. Плотовщики обнаружили его, избили и высадили на берег. Из Намени он добрался пешком до Берегсаса, где Маркович взял его на работу. Но так как говорить он не умел, Маркович давал ему вдвое меньше еды, чем другим работникам, которые мыли его лошадей, и в четыре раза меньше платил ему. Рабочие-мойщики тоже не любили Гугу и вечно издевались над ним. Одни только лошади любили его. И Гугу любил лошадей. Кормил ли он их, поил, мыл или чистил, - все это он сопровождал своим "гу-гу-гу-гу", и лошади всегда сразу понимали, что ему от них нужно.

Если бы Гугу мог рассказать мне все это сам и если бы его слова были такими же простыми и в то же время странными, дающими толчок всяким мыслям, как рассказы героев Горького!..

Но Гугу был немым.

Потому вместо Гугу мне пришлось обратиться к дяде Фэчке.

Когда я принял это решение, дядя Фэчке как раз лежал в нашем саду под большим ореховым деревом и храпел. Я сел около него и стал ждать, пока он проснется. Ждать пришлось долго, но все же наконец он открыл глаза.

Зная, что он старый друг моего отца и доброжелательно ко мне относится, я прямо сказал ему, что мне нужно.

- Расскажите мне, дядя Фэчке, что-нибудь такое, что можно было бы описать!

Фэчке посмотрел на меня с удивлением, глаза у него были мутны от дневного сна.

- Если хочешь слушать сказки, Геза, обратись лучше к твоей няне Марусе, она лучше всех знает, что делают всякие принцы и принцессы.

- Не сказок хочу я, дядя Фэчке, а рассказов о настоящей жизни. Не о принцах и принцессах, а о таких людях, которые хотя работают, но голодают, которые хотели бы работать, но не могут достать работы, которым очень больно и которые не знают, что болит…

- Таких людей очень много, Геза, но рассказывать о них нечего.

- Что вы, дядя Фэчке, что вы! Как вы можете так говорить! Если бы вы прочли то, что написал Горький…

- Я, сынок, ничего не читаю и без всякого чтения знаю, что жизнь паршивая штука. Вот если бы ты мне принес горсточку табаку и стаканчик вина, я сказал бы, что ты хороший паренек!

Я притащил ему из дому кусок копченой колбасы, полбутылки вина и одну сигару.

- А о хлебце забыл? Э-эх!

Я вернулся в дом за хлебом. Когда я снова пришел к ореховому дереву, держа в руках большой кусок хлеба, колбаса уже исчезла, а вина осталось в бутылке только на два пальца. Хлеб Фэчке сунул в карман брюк, отцовскую же сигару обмусолил со всех сторон и аккуратно раскурил.

- Так какой же рассказ тебе нужен, Геза? - спросил он меня, пуская большие кольца дыма.

Я сел под деревом, оперся спиной о ствол, подробно разъяснил ему, что я читал, как это чтение на меня подействовало, что я решил и чего от него хочу.

Мои пространные объяснения Фэчке сопровождал одобрительными кивками головы.

- Гм, гм, - сказал он, когда я кончил. - Если это все, то помочь еще можно. Я расскажу тебе, - продолжал дядя Фэчке, выпив залпом остаток вина, - я расскажу тебе, как мы с одним моим приятелем, неким Микуликом, подшутили над английским королем.

- Над английским королем? - спросил я удивленно.

- Вот именно, - подтвердил дядя Фэчке. - В те времена, когда у меня еще только что начали расти усы, королем Англии был некий Максимилиан. Максимилиан Третий - подлая кровожадная пиявка. Но давай все по порядку. Микулик и я отправились пешком по свету, и нам взбрело в голову пойти работать на какую-нибудь английскую лесопилку. В Англию, как ты, наверное, знаешь, дорога ведет через Турцию…

- Ничего подобного! Как это дорога в Англию ведет через Турцию? - возразил я.

- Тогда это еще так было, сынок. Мне ты можешь поверить, потому что я это знаю не из каких-нибудь глупых книг, а по собственному опыту. Одним словом, как я уже говорил, мы с Микуликом отправились пешочком через Турцию. Не знаю, сказал ли я уже тебе или нет, что этот Микулик был чертовски сильным человеком: мелкие деревья он просто вырывал из земли рукой, а крупные валил плечами. Одно время он даже показывал эти фокусы в каком-то немецком театре.

- В театрах нет живых деревьев, - перебил его я.

- В венгерских театрах нет, а в немецких есть. А ты, пожалуйста, не пытайся знать все лучше меня, опытного человека, особенно когда я тебя учу. Ну, чтобы не запутывать свой рассказ, - туркам мой Микулик страшно понравился. Надо сказать, что турки вообще очень уважают сильных людей. Ну и уговаривали турки Микулика навсегда остаться жить у них, ублажали его красивыми словами, вкусной едой, крепкими напитками, золотой одеждой.

- А на каком языке турки разговаривали с Микуликом? - перебил я поучительную лекцию дяди Фэчке.

- На каком языке? Ну, знаешь, сынок мой, обыкновенные турки любят болтать по-турецки, но те, которые рангом повыше, охотнее говорят по-венгерски.

Я встал.

- Куда ты идешь, Геза?

- Пойду принесу еще немножко вина.

- Вот это умно! Прямо удовольствие учить тебя!

Я вошел в комнату отца и изнутри запер дверь на ключ. Я не знал почему, но мне было страшно стыдно. До того стыдно, что я вышел из темной комнаты, только когда уже по всему дому звали меня ужинать.

На другой день утром Фэчке опять пришел к нам. Я хотел избежать этой встречи, но он подошел и взял меня за руку.

- Я пришел к тебе, Геза. Знаешь, - продолжал он, когда увидел, что я ничего не отвечаю, - вчера во мне говорило вино. С человеком, который видел много бед в своей жизни, бывает так, что если он не пьет, то и говорить не может, а если выпьет, то говорит неправду. А знаешь, почему я пришел к тебе, Геза? Асталош лежит больной. У него кровохарканье. Если ты хочешь услышать умные слова, идем со мной. Мы с тобой попросим Асталоша, и он расскажет тебе такие вещи, которые, кроме него, никто выдумать не умеет.

С тех пор как я в последний раз видел комнату, в которой жили Фэчке и Асталош, в ней стало как будто немного больше порядка. Соломенные тюфяки лежали на какой-то деревянной подставке и были покрыты украинскими покрывалами. В середине комнаты стоял стол, на нем лежали книги, тетради, бумага. В комнате было два стула.

Асталош лежал одетым на одной из кроватей. Он был страшно удивлен, когда я сказал ему, что слушал его доклад в Сойве. Мы начали разговаривать о Сойве, потом о Берегсасе. Наш разговор время от времени прерывался кашлем Асталоша. На платке, которым он после приступа кашля вытирал рот, были большие пятна крови.

Я старался направить разговор в желательное для меня русло. Но это мне не удавалось. Дядя Фэчке понял мой взгляд, моливший о помощи.

- Знаешь, Кальман, Геза прочел книгу, написанную каким-то русским, и теперь он тоже хочет быть таким, как этот русский. Ему нужна помощь.

Асталош посмотрел на меня с удивлением.

Я думал, что он высмеет меня, когда я расскажу ему, над чем ломал себе голову. Но Асталош не смеялся.

- Древние римляне считали, что, если человек хочет великого, это само по себе уже большое дело. Ты же сразу захотел слишком многого, маленький Балинт. Ну, что же, вперед! Товарищ Горький, - ударение было на "товарищ", - очень большой писатель и великий революционер.

И Асталош начал рассказывать о Максиме Горьком.

То, что он рассказывал, было для меня почти так же прекрасно, как то, что написал Горький.

По великой, бесконечной русской степи идет бедный, босой, оборванный, странствующий молодой рабочий. Он голоден и устал. На своем пути он встречает всюду множество голодных, усталых и несчастных людей - нищету, невежество, рабство, отчаяние. И голодный, усталый странник с раной на ноге мечтает не о богато накрытом столе, не о мягкой постели. Он готовится к борьбе, он призывает к ней всех ему подобных. Но это будет не та борьба, в которой одни народы уничтожают другие и налагают на побежденных иго рабства. В войне, к которой зовет он, миллионы бедных, голодных, оборванных, угнетенных завоюют для себя право на жизнь!

Кальман Асталош кашлял, страшно кашлял.

Дядя Фэчке подал ему стакан воды. Асталош выпил. Вытер губы кровавым платком, потом провел рукой по лбу и продолжал говорить. А я слушал, слушал его и готов был слушать тысячу лет. Его слова навеяли на меня бесконечную грусть и счастье. И как я ни старался сдержаться - расплакался.

- Почему же ты плачешь, Гезушка, - утешал меня Фэчке, - ведь это же только сказка! А в конце концов все будет хорошо.

Мы все трое долго молчали.

- Да, в конце концов все будет хорошо, - повторил слова Фэчке Асталош.

Я долго плакал, и мне это было очень приятно.

Когда у меня просохли слезы, Асталош сел на кровати и посмотрел мне в глаза.

- Ты тоже хочешь быть таким странником, маленький Балинт?

- Да, я тоже буду таким странником! - ответил я решительно.

- Дай руку!

Мы пожали друг другу руки. Рука Асталоша была горячая.

- Ты не знаешь, что обещал, - сказал Асталош. - Но возможно, ты сдержишь свое слово. Будем надеяться, что сдержишь.

Устремленные в будущее глаза Асталоша видели то, что тогда было еще мечтой, а сейчас на одной шестой земного шара стало действительностью.

Дядя Фэчке, наверное, думал о еде и питье.

А я?.. Я не помню, о чем думал. Во всяком случае, не о том, что через двадцать пять лет я буду гулять в парке под Москвой с Максимом Горьким, рассказывая ему, как мы о нем мечтали с Кальманом Асталошем и дядей Фэчке.

В парке темно, только огонек папиросы Горького светит, как необыкновенной величины светляк…

Детективный роман

Маркович бывал у нас значительно реже, чем прежде. Он был очень занят, так как вместе с Кохутом взял подряд на постройку дороги. В это время шоссейную дорогу, ведущую во Львов через Верецкский проход, перестраивали с таким расчетом, чтобы по ней могла пройти и тяжелая артиллерия.

Уксусный фабрикант был хорошо знаком с нашими условиями. Приходя к отцу, он каждый раз приносил с собой пятилитровую бутыль с вином. Эту бутыль, не знаю почему, он называл "фонарем". Пока было вино, мы играли в карты. Когда "фонарь" пустел, Маркович шел домой.

Постоянным третьим партнером в игре был теперь я. То, что я не пил, перестало уже раздражать моих партнеров. Но мне очень портило удовольствие, что я не мог, если они плохо играли, называть их дураками, тогда как они щедро осыпали этим названием друг друга да, конечно, и меня. Однако человек мирится со всем, даже с тем, что не может назвать своих карточных партнеров дураками.

Однажды вечером в воскресенье, когда после большого перерыва Маркович снова пришел к нам с "фонарем", игра как-то туго налаживалась. У уксусного фабриканта болел живот. Мы были вынуждены неоднократно класть карты и ждать, пока Маркович возвратится.

Пока наш гость ходил по своим желудочным делам, отец пил один, а я стоял у окна и смотрел, не идет ли уже партнер. Был темный, пасмурный осенний вечер. Тяжелые от плодов ветви деревьев, как черные тени, качались на ветру. Где-то в оконной раме стрекотала цикада.

Было около половины одиннадцатого, когда "фонарь" опустел. Мать чуть не заснула над штопкой дырявых чулок. Я тоже был сонный. Ждал, когда наконец Маркович встанет и попрощается своей обычной шуткой:

- Ну, желаю лучших нравов!

Но Маркович так углубился в игру, что даже не думал об уходе.

Немного позже одиннадцати в комнату вбежала няня Маруся.

- Горим! Горим! - кричала она по-русински.

Горел не наш дом, а конюшня Марковича, которая находилась в купленном у нас саду.

В несколько минут длинное деревянное здание было со всех сторон охвачено пламенем. Огонь перешел и на контору Марковича, построенную рядом с конюшней.

Деревья сада были красными, как кровь. Небо стало розовым. Из трех церквей раздавались звуки набата.

Все прибежавшие на пожар потеряли головы от ужаса. Только Маркович оставался спокойным. По его распоряжению два конюха топорами отбили деревянную крышу нашего дома. Другие два работника снесли крышу дома Марковича. Троим работникам Маркович приказал взломать дверь конюшни или пробить ее стену. Но исполнить приказание было уже невозможно, так как вся конюшня пылала.

Когда кричит человек, охваченный страхом смерти, он кричит по-звериному. Но отчаянное ржание и храп обезумевших, запертых в конюшне лошадей напоминали более рыдание человека, - словно сотни обреченных на мучительную смерть людей плакали и бились в пылающей конюшне.

В саду пахло печеными фруктами, но этот запах терялся в приторно-горьком смраде горящего мяса. Лошади были еще живы; они ногами и головами били в стены конюшни. И когда в одном месте стена рухнула, три горящие лошади с диким ржанием бросились в толпу. Они раздавили женщину. Одна из лошадей стукнулась о дерево и упала. Другая встала на дыбы, начала бешено вертеться и только через несколько минут грохнулась на землю. Третья металась по саду. Пришлось убить ее топором.

Когда на пожар прибыли члены добровольной пожарной дружины, им уже нечего было делать. Чтобы приезд их был не напрасным, они начали носить ведрами воду из нашего колодца, наполнили водой бак поливной машины и пустили на дымящиеся развалины конюшни тонкую струю воды.

Утром, когда я встал, обуглившиеся трупы лошадей были уже увезены. Но в растоптанном саду еще стоял запах горелого мяса.

Несколько деревьев было сломано. От других остались только обгоревшие пни.

Назад Дальше