- Как это прекрасно! - сказал я, стоя на берегу и показывая на залитую лучами солнца темно-зеленую гору на будайской стороне.
- Не так красиво, как гора Моисея в Берегсасе, - ответил тихо отец.
- Куда, куда красивее!
- Ошибаешься сынок. Правда, ты уже помогаешь зарабатывать хлеб, но ты еще слишком молод для того, чтобы понимать что-либо в этом.
Отец, как часто бывало с ним последнее время, закашлялся. Я молча стоял рядом.
На другой стороне реки была древняя Буда, где тысяча восемьсот лет тому назад римский император Траян построил город. Только несколько серых развалин напоминали теперь о городе Траяна. Дальше, в горах, тысяча пятьсот лет тому назад стояли шатры гуннского короля Буды. От всей великой империи гуннов осталось всего-навсего несколько легенд. Влево от нас, там, где теперь стоит королевский дворец, когда-то восседал король Матяш, победоносно боровшийся против немцев, чехов и турок. Затем его место заняли турки. Над крепостью Матяша в течение полутора столетий реяло знамя завоевателя мира, султана Сулеймана, с полумесяцем. Турки… На терявшейся в тумане горе святого Геллерта находились развалины гордой когда-то австрийской крепости - будайской "цитадели".
Отец мучительно кашлял.
Что сказать ему? Сказать, что все на свете проходит? Или что все изменяется? На это он ответил бы мне: "Знаю, сынок, знаю. Но это не может утешить человека, который когда-то имел семнадцать хольдов собственных виноградников, а теперь живет тем, что кланяется чужим людям".
Я молчал.
Эсперанто
Вначале послеобеденное время по воскресеньям я проводил в одиночестве. Но вскоре я нашел себе товарища - дочь нашего соседа Эржи Кальман. Она была старше меня на несколько месяцев, училась в портняжной мастерской. Маленькая, круглая, как шарик, она всегда громко смеялась, показывая свои здоровые зубы. Когда я теперь вспоминаю ее, передо мной возникают два круглых, любопытных карих глаза, всегда немного растрепанные волосы соломенного цвета, я слышу ее звонкий смех и чувствую сильный запах миндального мыла. Такова была моя подруга Эржи Кальман. Но мне вспоминается и другая Эржи Кальман - мой товарищ, которая 24 июля 1919 года, когда красный Уйпешт обстреливал мониторы белых, принесла нам на линию огня два огромных кувшина с холодной водой, а потом, схватив оружие тяжело раненного товарища, стала на колени рядом со своим отцом. И еще мне вспоминается ее труп под пробитым пулями красным знаменем, вспоминается зеленовато-бледное лицо и закрытые глаза Эржи. А на лбу - очень близко друг к другу - три крошечные дырочки, три раны от пулеметных пуль.
Одноэтажный дом, в котором мы разместились, выходил на улицу Эс. В конце двора стоял еще один домик, в нем жил рабочий-деревообделочник Эндре Кальман. Это был маленький, худой, изможденный человек, всегда небритый и мрачный. Когда я, снимая шляпу, вежливо кланялся ему, он только кивал головой. Его жена, толстая блондинка, весь день ходила непричесанная, в не совсем чистой нижней юбке и в совсем грязной фуфайке. Она часто приходила к моей матери жаловаться. Жаловаться она умела на редкость хорошо. Когда она пришла к нам второй раз, вся ее биография была нам уже известна. Охотно и с большим умением ругала она всех, но с особенной радостью говорила всякие пакости о своем муже.
- Кальман - хороший работник, зарабатывает, надо ему отдать справедливость, неплохо. Но какой нам толк от его заработка, если, вместо того чтобы заботиться о своей семье, он проводит все свободное время в этом проклятом профессиональном клубе. Играет все время в шахматы, как будто ему за это деньги платят. То, что он играет в шахматы, это еще полбеды. Но он пьет! Каждый день выпивает по три стакана пива, а по воскресеньям - по шести. И сколько курит! Ему на папиросы не хватило бы даже денег Ротшильда.
Двор наш совершенно зарос сорной травой. От ворот к входу в нашу квартиру вела узкая тропа, другая тропинка тянулась в глубину двора, к дому, в котором жила семья Кальман. В первой половице дня двор находился в тени из-за большого дома, который стоял направо от нас, а после обеда тень падала от такого же дома, расположенного налево. Водопровода у нас не было. В середине двора стоял колодец с насосом, вода в нем имела железистый привкус. Рядом с колодцем грустил одинокий дикий каштан. Дерево это было до того жалким, что на него было больно смотреть. Его листья были нездорового бледного цвета. Сначала я думал, что это от пыли. Однажды я попробовал было протереть один из листьев носовым платком, но и после этого лист остался бледным.
Однажды в воскресенье, после обеда, когда я, сидя под одиноким каштаном, читал книжку, со мной заговорила Эржи Кальман.
- Вы не хотите учиться эсперанто? - спросила она.
- А что такое эсперанто?
- Даже этого не знаете? - засмеялась Эржи. - Это - международный язык. Когда весь мир будет одной страной, все люди будут говорить на эсперанто.
- А вы говорите на эсперанто?
- Еще не умею, но хочу научиться. В Доме рабочих организован кружок эсперанто. За шесть месяцев можно научиться. Значит, если я сейчас начну, то смогу научиться вовремя.
- Вовремя? Значит, вы думаете, что через шесть месяцев уже весь мир будет одной страной?
Эржи задумалась. Когда вечно смеющееся молодое лицо становится на несколько секунд задумчиво-серьезным, это бывает необычайно мило.
- Видите ли, я этого не знаю. Но спрошу у отца. Мой отец председатель уйпештского профессионального союза деревообделочников. Он хорошо разбирается в таких делах. Если вас интересует, я расскажу вам потом, что он ответил. Словом: будете учиться эсперанто или нет?
- Нет. У меня нет для этого ни времени, ни охоты.
- Вам же будет хуже, если вы такой лентяй! - ответила Эржи.
В следующее воскресенье она снова заговорила со мной:
- Не пойдете ли вы со мной на "Остров комаров"?
Мы отправились.
- Ну как, барышня Эржи, спросили вы у отца, когда весь мир будет одной страной?
- Я не барышня, - ответила Эржи. - А с отцом говорила. Вместо ответа он дал мне тридцать крейцеров и посоветовал пойти на "Остров комаров".
Деревья с поломанными ветками, чахлые кусты, примятая, замусоренная трава, на которой черными пятнами лежала копоть из фабричных труб, - вот что такое "Остров комаров".
Там Эржи ожидала большая компания. Молодые рабочие, ученицы, портнихи, работницы текстильной фабрики. Моя подруга познакомила меня со многими из них и при этом не только ни разу не забыла сказать, а, наоборот, каждый раз подчеркивала, что я "гимназист". Веди она себя иначе, я был бы в этой компании только новым человеком, а так стал еще и чужим. Это мне скоро дали почувствовать. Все говорили со мной с преувеличенной, насмешливой вежливостью, которая, однако, иногда уступала место другой крайности. Когда во время игры в салки один из парней, Липтак - слесарь с машиностроительного завода, как я узнал впоследствии, - поймал меня, он так сильно ударил меня по плечу, что я чуть не упал. Пока мы играли в салки, улизнуть было неудобно. Не удалось мне это сделать и когда мы перешли к игре в прятки: я уже почти дошел до моста, когда девичьи руки закрыли мне сзади глаза. Вместо обыкновенного "угадайте, кто я", Эржи спросила меня:
- Угадайте, что я о вас думаю?
Я вынужден был вернуться.
По окончании игры в прятки вся компания отправилась пить пиво. У меня не было ни копейки. О том, чтобы удрать, нечего было и думать, так как Эржи взяла меня под руку. Что мне оставалось делать? Довольно громко, чтобы услышала не только Эржи, но и все шедшие за нами, я, не стесняясь, решительно заявил:
- Я не могу идти с вами, у меня нет ни гроша.
Как когда-то в школе рассказом о Ракоци, так и здесь, благодаря этому заявлению я приобрел права гражданства. К моему великому удивлению, я сразу стал центром внимания всей компании, почти любимцем. Не менее десяти человек сразу же предложили угостить меня. От этого массового проявления любезности я стал уже чувствовать себя неловко, но наконец меня выручил Липтак. Он взял меня под руку и набросился на своих товарищей:
- Идите все к черту!
Во дворе "Рыбацкой чарды" стояло двадцать с лишним столов, накрытых красными скатертями. Для того чтобы вся наша компания могла сидеть вместе, пришлось соединить четыре стола. Распоряжался Липтак. Он заказал брынзу с красным перцем, зеленый лук, соленые рогалики и пиво.
Мы ели и пили, - а в еду и питье падали желтеющие листья большого платанового дерева.
Я должен был выпить не только свое пиво, но и больше половины кружки Эржи. Когда все было съедено и выпито, ребята собрали деньги, чтобы расплатиться. Липтак уплатил, и мы отправились в Дом рабочих.
Двор Дома рабочих отличался от двора "Рыбацкой чарды" лишь тем, что он был значительно больше. Здесь на столах лежали такие же красные скатерти, а на скатертях стояли кружки с пивом. Большинство посетителей были мужчины, но были и женщины. Они тоже пили пиво. У некоторых женщин на коленях сидели дети. За двумя или тремя столами играли в карты, ударяя ими по столу. Время от времени игроки ссорились, кричали, потом мирились и продолжали играть. За одним из столов играли в домино, за другим в шахматы. Откуда-то доносились вылетавшие из граммофонной трубы хриплые звуки мелодии из модной оперетки.
- Вы бывали в Доме рабочих? - спросил меня Липтак.
- Нет, я здесь впервые.
- Идемте, посмотрите!
Мы вошли в большой зал. В длинном, узком, полутемном зале, кроме нас, не было никого. Наши шаги отдавались громким эхом. Липтак зажег электричество. Стены были сырые и грязные. В конце зала находилась сцена, на которой стоял накрытый красной материей продолговатый стол, за ним три стула с высокими спинками. На переднем плане сцены, слева, стояла похожая на амвон ораторская трибуна.
Мы поднялись на сцену. На стене висели два портрета в красных рамках: один - Карла Маркса, другой - Фердинанда Лассаля.
- Этот зал мы занимаем только раз в неделю, по средам, - объяснял Липтак. - Тут бывает еженедельное собрание партии. Здесь же происходят годовые общие собрания профсоюзов. Кроме того, мы иногда устраиваем тут любительские спектакли, концерты или что-нибудь в этом роде. Все остальное проводится у нас в Бебелевской комнате.
Липтак потушил свет.
- Посмотрите нашу библиотеку!
Помещение библиотеки было заперто.
- Шипош, наверное, играет в карты, - сказал Липтак. - Пойдемте в Бебелевскую комнату.
Бебелевская комната была значительно меньше зала. В ней находилось около тридцати стульев и три длинных скамейки. Стены были чистые, очевидно, недавно побеленные. В одном углу сгрудились красные знамена.
- Знамена профсоюзов!
Здесь тоже стоял накрытый красной материей стол. Позади него тоже висели два портрета. На одном из них - Лео Френкель, комиссар Парижской коммуны, венгр по происхождению, на другом - Август Бебель, лидер германской социал-демократической партии.
- Сегодня вечером здесь будет лекция, - сказал Липтак.
- Какая лекция?
- О Дарвине и дарвинизме. Кто будет читать лекцию - не знаю. Каждое воскресенье нам посылают лектора с улицы Конти , но не всегда удачно. Обычно присылают того, кто в это время свободен. Поэтому бывает, что лектор читает плохую лекцию, так как не разбирается в вопросе, или же выбирает другую тему, не обращая внимания на объявленную программу. В прошлое воскресенье, например, была объявлена лекция о внешней политике Австро-Венгрии, а мы слушали доклад о поэзии Петефи. Возможно, что сегодня вместо Дарвина мы услышим о внешней политике монархии.
До семи часов в Бебелевской комнате нас было всего восемь человек. Лектор приехал точно в семь. Вместе с ним в комнату вошло человек тридцать, в том числе и Эндре Кальман, который до этого играл в шахматы во дворе. Он был председателем.
- Сегодня у нас как раз хороший лектор, очень хороший, - шепнул мне на ухо Липтак. - Филипп Севелла. Врач. Ученый.
- Я знаю его, - ответил я. - Он мой дядя.
- Неужели? Но тогда…
Липтак не закончил фразы.
- Простите меня, товарищи, - начал дядя Филипп, - что я не могу говорить сегодня о Дарвине. Поверьте мне, я полностью сознаю важность этого вопроса и в другой раз охотно прочту вам доклад о нем. Но сегодня…
Лектор сделал маленькую паузу. Он стоял неподвижно, пристально глядя перед собой. Тот, кто не знал его, мог подумать, что он собирается с мыслями. Я же понимал, что он пытается побороть какое-то большое внутреннее волнение.
- Товарищи! - заговорил снова доктор Севелла. - Монархия аннексировала, то есть объявила окончательно своим владением, Боснию и Герцеговину. Как вы знаете, эту балканскую страну, преобладающее большинство населения которой состоит из южных славян, Австро-Венгрия по поручению Берлинского конгресса "временно" заняла несколько десятилетий тому назад. Цель этой оккупации заключалась тогда в том, чтобы установить равновесие между соперничающими на Балканах великими державами - Россией и Габсбургской монархией. Это уже и без того слишком шаткое равновесие теперь, в результате захватнической политики Габсбургской монархии, нарушено. Еще неделю тому назад, когда был опубликован манифест, объявлявший об аннексии, кое-кто не понимал, что этот шаг означает. Теперь только слепой не видит совершенно ясно последствий этого. В Южной Венгрии и Хорватии идет уже частичная мобилизация. Мобилизация объявлена также в Сербии и в России. Европа находится накануне войны! Может быть, эта война вспыхнет не завтра. Возможно, она не начнется даже в этом году. Но сомнений больше быть не может: вопрос о войне стоит сейчас в порядке дня. В чьих интересах эта война? Во всяком случае, не в интересах трудового народа.
Дядя Филипп произнес страстную речь против внешней политики Габсбургской империи, против германских и австро-венгерских захватнических планов. Тех, кого не завоевала железная логика доктора Севелла, захватили его красивые, неожиданные сравнения и пафос оратора. По крайней мере, так думал я. На самом деле было не совсем так.
Первый взявший слово тотчас же после окончания доклада, слесарь машиностроительного завода Молдован, резко напал на Севелла. Бебелевская комната была заполнена до отказа, и часть публики громко выражала свое согласие с Молдованом, когда тот сильным, звонким голосом стал упрекать лектора в том, что он говорил не о дарвинизме. Некоторые выражали свое одобрение, даже когда Молдован стал разъяснять, что аннексия Боснии и Герцеговины выгодна и для венгерских индустриальных рабочих, потому что захват отсталой в промышленном отношении территории откроет новые возможности развития для венгерской промышленности, а плоды этого будут чувствовать не только капиталисты, но и рабочие.
- Военной опасности нет! - заявил Молдован. - Никто в Европе не думает всерьез о войне. Но если буржуазия - что, однако, совершенно невероятно - все же решится на войну, рабочие объявят всеобщую забастовку, и война будет закончена, не успев даже начаться.
После Молдована выступил Липтак. Он говорил с большим подъемом, чем Молдован, но не так умело. Липтак поблагодарил Севелла за то, что он затронул вопрос, который кровно интересует сейчас каждого социалиста, - вопрос о военной опасности. Он напал на Молдована, предлагающего улучшить жизненный уровень венгерских рабочих за счет крестьян Боснии. Когда Липтак пытался разъяснить, что захватническая политика является покушением на рабочий класс, на него обрушилось такое множество реплик одобрения и возмущения, что он запутался и сел. После него выступили еще человек десять. Все они говорили с большой страстностью. Одни были за Севелла, другие против него, за Молдована. Нашелся даже оратор, который хотел помирить и согласовать эти две прямо противоположное позиции.
Заключительное слово доктор Севелла произнес спокойно, но немного абстрактно. Он тогда только вызвал сильное оживление среди слушателей, когда сказал, что рабочий, который ради мелких временных выгод поддерживает империалистическую политику буржуазии, похож на библейского Исава, продавшего первородство за чечевичную похлебку.
От душной, наполненной запахом кожи и окиси железа атмосферы Бебелевской комнаты - или, может быть, от непривычной для меня обстановки - у меня заболела голова. Мне казалось, будто голос доктора Севелла доносился откуда-то издалека; после доклада я проводил дядю Филиппа.
- Я страшно рад, что встретил тебя здесь, Геза.
- Я случайно попал сюда, дядя Филипп.
- Ошибаешься, Геза. Может быть, сегодня ты попал сюда случайно. Но я никогда не сомневался в том, что рано или поздно встречу тебя здесь, что ты найдешь сюда дорогу. Заходи почаще к рабочим, Геза.
- Чтобы пить пиво? - спросил я.
- Не пиво главный враг, - очень серьезно ответил дядя, - не только пиво проложило себе путь в Дом рабочих. Существует на свете яд, Геза, который значительно опаснее алкоголя. Это то, чем напился Молдован и стоящие за ним люди.
- Что вы имеете в виду, дядя Филипп?
На этот вопрос я ответа не получил.
- Зайди ко мне в ближайшие дни, Геза, - сказал дядя Филипп немного погодя.
Через два дня правление уйпештского Дома рабочих приняло постановление о том, чтобы определенная заранее программа воскресных лекций строго соблюдалась. Если лекторы будут отклоняться от программы, это будет рассматриваться как нарушение партийной дисциплины.
Липтак и двадцать два его товарища подали в правление Дома рабочих письменное предложение устроить специальный дискуссионный вечер по вопросу об опасности войны. Заведующий Домом принял заявление Липтака и его товарищей, но потерял его, и поэтому это предложение не было поставлено на обсуждение правления.
Я стал проводить воскресные дни в Доме рабочих. Вскоре я уже принадлежал к тамошнему обществу, но все-таки не совсем. Все были ко мне очень внимательны, но если между моими новыми знакомыми возникали разногласия - все равно по политическим или по частным вопросам, - к моим словам никто не прислушивался. В таких случаях все парни и девушки были очень резки друг с другом, но если я пытался вмешаться в их спор, они были со мной необычайно вежливы. Я чувствовал, что между ними и мною была толстая стена.
Эту стену я пытался пробить тем, что почти каждый раз принимал участие в прениях, возникавших после воскресных лекций. Для того чтобы участвовать в них, я начал усердно читать. От дяди Филиппа я получал все новые и новые книги, над которыми проводил половину ночи.
- Испортишь себе глаза, Геза, - часто говорил отец.
- Боюсь, мы не в состоянии будем оплатить счет за электричество, - заметила мать.
Что бы они ни говорили, я продолжал читать. Половины прочитанного я, конечно, не понимал. Но это именно и заставляло меня быть еще более прилежным. Чтение и знание казались мне вначале особо желательными потому, что я надеялся с их помощью открыть для себя все двери в Доме рабочих. Но вскоре я убедился, что мое хвастовство вновь приобретенными знаниями напрасно и что от этого я не стал ближе коренным посетителям Дома рабочих.