После войны, встречаясь с Либединским, мы каждый раз подбивали друг друга написать историю ополчения. Но дальше уговоров дело не шло. Либединский в последний раз так объяснил причину своего молчания: "Если сами напишем, как было, пожалуй, никто не поверит. Скажут, идеализируем, мол, отходим от действительности. Погоди, возможно, уже родился тот, который не участвовал в битве под Москвой и потому сможет написать о ней так, что ему все поверят. Он не лежал под огнем и не видал крови на снегу… Ему легче будет написать про это…"
Перевод А. Гершковича
Урок литературы
На рассвете 19 октября 1944 года представители Советской Армии встретились в прикарпатской деревне Лиско в доме украинца-учителя, которого немцы повесили при отступлении, с главнокомандующим 1-й венгерской армии генерал-полковником Белой Миклошем-Дальноки и с несколькими офицерами его армейского штаба. Более двенадцати часов без перерыва обсуждался советский план бескровного освобождения Венгрии, гарантирующий сохранение многих жизней и материальных ценностей. К сожалению, из-за трусости Хорти и его генералов, если называть вещи своими именами, план этот так и не удалось осуществить, к его выполнению даже не приступили.
После затянувшихся до глубокого вечера переговоров мы поужинали, и наши генералы ушли в свой штаб. Наш командующий генерал Петров распорядился приставить к Беле Миклошу двух советских офицеров-венгров: лейтенанта Володю Олднера (сына Гезы Кашшаи) и меня - я был тогда в чине майора. Видимо, наша компания Миклоша Дальноки не очень веселила, ибо не прошло и получаса, как главнокомандующий 1-й венгерской армии широко зевнул и сказал:
- Пожалуй, прилягу. Только вот не засну сразу. Нет ли у вас, господа, чего-нибудь почитать?
Володя взглянул на меня, я на него. Мы провели вместе на фронте не один год и научились понимать друг друга с полуслова. Попросив разрешения выйти, Володя вскоре вернулся с томиком Петефи в руках. Генерал-полковник Бела Миклош-Дальноки взял книгу, но, взглянув на титульный лист, - мы увидели это по выражению его лица, - сразу же захотел вернуть ее нам обратно.
- Петефи, ну конечно же Петефи, - проговорил он. - А знаете, господа, его высокопревосходительство господин регент очень не любит Петефи и давно планирует акцию убрать его памятник с берега Дуная. Понимаете? Ведь Петефи - это… Впрочем, если нет ничего другого…
Мы вежливо попрощались.
Наутро мы снова должны были встретиться с ним.
- А знаете, вчера перед сном целый час читал эту вашу книгу, - сказал Бела Миклош, передавая томик Петефи Володе Олднеру. После короткой паузы он добавил: - А он… ничего, не так уж плохо пишет, этот ваш Петефи…
Главнокомандующий, видимо, хотел еще что-то добавить, возможно, он подумал, что стоит попросить господина регента Хорти оставить в покое памятник Петефи на берегу Дуная, но, по всей вероятности, передумал и, занявшись едой, заметил лишь:
- Превосходное блюдо эта копченая семга!
Перевод А. Гершковича
Возвращение на родину
1
Это случилось добрых полстолетия назад… Как-то я был ужасно огорчен, не получив в награду по случаю окончания учебного года книгу, которую мне очень хотелось получить, ради которой я столько старался и которую, по- моему, заслужил. Мама пыталась утешить меня добрым советом.
- Желания, - сказала она, - никогда не сбываются полностью. Человек обычно получает меньше того, чего он достоин. И счастлив, сынок, тот, кто может с этим смириться.
Столь печальное утешение для бедных и слабых очень меня возмутило. Я никогда не забывал об этом грустном смиренномудрии и никогда не смирялся с тем, что смирение - вечный закон жизни. Было бы неправдой утверждать, будто вся моя жизнь была бунтом против него, но одно верно: когда желания мои выходили за рамки повседневности, мне всегда вспоминалось это правило, и я всякий раз решался нарушить его.
Сейчас я расскажу одну историю, в которой все удалось именно так, как я хотел. Лучше и прекраснее, чем мог надеяться самый большой оптимист.
Чтобы все стало понятным, скажу, что четверть века я жил вдали от Венгрии. По политическим причинам. После падения Венгерской Советской республики в 1919 году меня разыскивали за убийство. О том, кого я убил, где и когда, власти, издавшие приказ о моем аресте, знали так же мало, как и я сам, зато мне, так же как властям, меня разыскивавшим, было совершенно очевидно, что если меня схватят, то, конечно же, повесят. Не потому, что я убийца, а потому, что сражался против убийц, потому, что я - коммунист.
Четверть века я жил за границей, но никогда, ни на одно мгновение не отказывался от мысли вернуться в Венгрию, в Будапешт. Четверть века мне не много было известно о моей матери, и она не часто слышала обо мне. Во время второй мировой войны я даже не знал, жива ли она. Тоска по родине, проявлявшаяся иной раз в странных настроениях, непривычной сентиментальности, внезапно возникающих давно забытых воспоминаниях, иной раз мучительная, словно физическая боль, тоска все сильнее сливалась во мне с тоской по матери. Во время войны (я принимал в ней участие как солдат Советской Армии) на полях сражений, когда гремели пушки, не раз сквозь громовые раскаты мне слышался тихий голос матери:
"Береги себя, сынок".
И когда я бывал в дозоре в темном лесу, в ночи, что темнее темного, шепот деревьев звучал для меня голосом карпатских лесов, и временами чудилось, будто дубы Яноша Араня окликают меня на сочном венгерском языке, и, шагая по тычихинскому лесу, я представлял себе, будто нахожусь на Маргитсигете .
Я не стыжусь признаться в подобных "глупостях" и не жалею, что множество такого рода "глупостей" окрасило мою жизнь, которая, впрочем, и без того не была серой и монотонной.
2
В начале января 1945 года (через добрых двадцать пять лет после того, как я покинул Венгрию) я оказался в Кишпеште. Поздно вечером 8 или 9 января я получил приказ добраться с двумя дюжинами солдат на машинах до Будапешта (где шли жестокие уличные бои), найти улицу Микши, на ней типографию "Атенеум", очистить помещение типографии от немцев и нилашистов и обеспечить охрану здания и станков. Ночь (из-за сильного артиллерийского обстрела я не мог перейти площадь Барошш) я провел на кладбище Керепеши в мавзолее Ференца Деака . На рассвете советская артиллерия заставила замолчать немецкие батареи, обстреливавшие Восточный вокзал и площадь Барошш, и мне удалось попасть на улицу Роттенбиллер, а оттуда через улицу Дохань проникнуть на улицу Микши. Примерно к одиннадцати утра мы заняли здание типографии "Атенеум". Закончив с этим, очистили "Нью-Йорк палас" и вернулись в Кишпешт за новыми распоряжениями. Из Кишпешта свежие полки направлялись в Будапешт, и мне удалось получить разрешение присоединиться к одному украинскому полку. Со мной пошли два украинских писателя: Леонид Первомайский, переводчик Петефи на украинский язык, и один из крупнейших украинских романистов - Иван Ле. Высшее командование, находившееся в Кишпеште, разрешило нам троим с двенадцатью солдатами, назначенными для нашей охраны, прочесать город, чтобы найти мою мать. Как обычно полагается в подобных случаях, нам внушили, чтобы мы были осторожны. Итак, мы двинулись в путь. До кафе Эмке на углу проспекта Ракоци и Кёрута мы шли с полком, а там отделились, взяв два грузовика.
Сначала наша маленькая группа отправилась на площадь Изабеллы. В 1919 году здесь жили мои родители. Дворник нашего старого дома по записям в домовых книгах установил, что мои родители уже пятнадцать лет как переселились отсюда. Он даже сказал куда. На улицу Роттенбиллер. Пока я беседовал с дворником, вокруг нас собралось с десяток бледных ребятишек. Первомайский и Иван Ле разрезали для них на тонкие ломти две буханки солдатского хлеба.
На улице Роттенбиллер я раздобыл новый адрес, а с ним и новое разъяснение. Мы ходили из дома в дом, получая самые разноречивые справки. Несколько дней спустя я наконец узнал, что мои мать и сестра, если они живы, находятся в подвале дома на улице Пожони. Но в то время там еще были немцы.
Мы вернулись в Кишпешт, но через день с двенадцатью провожатыми и двумя мешками хлеба снова были в Будапеште. Теперь нам удалось дойти до Западного вокзала, но дальше пути не было. Мы разделили два мешка хлеба между детьми и женщинами и вновь возвратились в Кишпешт. Два дня спустя добрались уже до театра "Вигсинхаз", где совершенно неожиданно попали в многочасовой уличный бой. Насколько мне известно, это было последнее сражение в Пеште. На другое утро в пять часов вместе с Первомайским, капитаном Матюшевским, двенадцатью красноармейцами и двумя мешками хлеба мы остановились у дома на улице Пожони, в подвале которого, как говорили, находилась моя мать.
Подъезд был закрыт. Мы принялись дубасить в дверь. Долго никто не появлялся. И только когда мы стали бить в дверь ружейными прикладами, послышался наконец голос:
- Убирайтесь отсюда, не то полицию позову.
Я был страшно взволнован. Рука, сжимавшая автомат, дрожала. Но эта угроза разрядила напряжение. Я громко рассмеялся. Когда я перевел моим товарищам столь странную угрозу, они захохотали. Человек, стоявший за дверью, вероятно, подумал, что имеет дело с сумасшедшими.
- Откройте двери, или мы взорвем их, - сказал я негромко, но с не допускавшей сомнений решительностью.
Человек за дверью поколебался еще несколько мгновений, но, услышав, что я разговариваю с товарищами по-русски, открыл задвижку.
Это был тощий, высокий, сутулый, пожилой мужчина в мятой одежде. Он дрожал. Первомайский протянул ему пачку сигарет, а я пожал ему руку. И сказал, что ищу свою мать. Он глядел мне в лицо недоверчиво, подозрительно. И дрожал. Первомайский протянул ему флягу, а я уговорил напуганного человека хлебнуть водки - очень помогает, когда страшно. Он пил, словно выполняя неприятный приказ. Отдав флягу, кистью левой руки вытер рот и глубоко вздохнул.
- Господи боже мой, что теперь будет?
Потом зигзагами повел нас в подвал.
Это было длинное, очень холодное помещение с низким потолком. Воздух в нем был промозглым, кисловатым. Слабые огоньки нескольких свечей не освещали помещение, а скорее делали его призрачным. Люди буквально сидели друг на друге. На бетонном полу расположились дети, женщины. Кто-то стоял на коленях, кто-то сидел на корточках.
- Извольте знать, - очень несвязно объяснял наш провожатый, - извольте знать, ночью здесь снова были немцы, они кого-то искали и грозили, что…
Одна из женщин вскочила на ноги и крикнула:
- Русские! Здесь русские!
Какой-то пожилой мужчина протянул мне руку. Другой обнял, затем, испугавшись собственной смелости, отбежал от меня.
- Русские! Русские!
В одних возгласах - радость, в других - ужас. Одни подбегали ко мне, другие пятились от меня. Смех и плач. Затем внезапная тишина. Тишину прервал треск будильника. Из глубины подвала до нас донесся глубокий бас:
- Добро пожаловать, русские товарищи!
Сто рук протянулось ко мне.
Сто дрожащих рук.
3
То, о чем я поведал, значительно проще рассказать, чем пережить. Пока я искал адрес и местопребывание моей матери, перед нами, рядом с нами и позади нас рвались гранаты и взрывались мины. Над нами в воздухе проносились истребители, громыхали бомбардировщики. В узеньких переулках на грязном, покрытом копотью снегу валялись, загораживая путь, трупы людей, дохлые лошади, перевернутые грузовики, расстрелянные танки. Тут и там горели дома. Вблизи на мостовую рухнула стена.
Тогда у меня не было времени отдать себе отчет в своих мыслях и чувствах, но теперь я знаю, что во мне жила какая-то странная смесь радости и страха: я был счастлив, что вновь вижу Будапешт и принимаю участие в его освобождении, но ощущал каждую рану Будапешта, как свою собственную, и каждая боль моей матери-столицы отдавалась стократной болью во мне - в ее наконец-то вернувшемся сыне. В то же время я ясно понимал, твердо знал: то, что кажется концом, разрушением, - начало и возрождение. Я ликовал оттого, что приближаюсь к матери, и трепетал от страха, что могу опоздать.
Когда в подвале ко мне протянулось сто рук, я все еще не знал, успел ли. Когда я сказал, кого ищу, передо мной в толпе образовался коридор, и человек десять позвало меня: сюда, сюда!
Мать лежала на соломенном тюфяке в самом дальнем углу подвала. Под головой у нее (под маленькой головой, обрамленной серебристо-белыми волосами) была сложенная черная матерчатая юбка. Худое, почти детское тело покрывал черный крестьянский платок. Глаза были закрыты. Бледные губы сжаты. Уже несколько дней она спит. Так мне сказали, но я понял, что она в обмороке, потеряла сознание от голода. Несколько дней ничего не ела. И теперь медленно умирает…
- Я - врач, - произнесла пожилая женщина в крестьянском платке. - Я не раз осматривала тетушку. Ее нельзя беспокоить! Она уснет тихо, без боли. Быть может, еще сегодня, быть может, даже…
Я молча стоял у соломенного тюфяка.
Первомайский не понял слов, но понял их смысл. Он опустился на колени рядом с тюфяком. Подержал зеркальце у лица матери. Затем смочил водкой безжизненное лицо, потер виски и водкой же смочил худые, маленькие руки.
Капитан Матюшевский прижал к бледным губам матери алюминиевую флягу:
- Товарищ майор, - повернулся ко мне Матюшевский, - разрешите съездить в Кишпешт за врачом.
Пока мы ждали врача, Первомайский нарезал ли куски хлеб, который мы принесли с собой. Люди, получившие от Первомайского кто четверть, кто полбуханки, не верили своим глазам. С робостью протягивали они руки за хлебом. И, только убедившись, что он не тает в руках, радостно и громко кричали:
- Хлеб! Хлеб! Настоящий хлеб!
Полковник медицинской службы Морозов тщательно осмотрел мать. Затем сделал ей инъекцию. Камфору с кофеином. На принесенной с собой спиртовке подогрел молоко. В молоко подмешал коньяку и ласково, но решительно влил матери в рот. Потом сделал новую инъекцию и заставил проглотить чайную ложечку мандаринового сока.
Десять минут спустя мать открыла глаза.
Через полчаса узнала меня.
Час спустя, уже начав понимать, что не грезит, она очень тихо, но твердым голосом произнесла, обращаясь к Первомайскому и Морозову.
…Венгры хороший народ! Это не они убивали и жгли, а те, кто сидел у них на шее, - говорила она с поразительной, ошеломляющей четкостью. - Вы должны помочь нам! Если вы поможете восстановить город и страну, вы найдете в венгерском народе очень хороших друзей.
Она погладила мою руку.
- Очень хороший народ венгры! - повторила она. - Потому у них столько врагов. Но ты должен понять, сынок, вы должны понять, сынки…
Над нашей головой - где-то на третьем или четвертом этаже - взорвалась граната. С потолка подвала густо посыпалась штукатурка. Свечи погасли. В руке Первомайского зажегся большой электрический фонарь. Яркий свет прорезал испуганную темноту.
- Нужно помочь, дорогие сынки! Вы должны помочь!
- Все будет, мама! - ответил вместо меня Первомайский.
- Будет молоко и масло, ветчина и икра, фрукты и кофе. Все будет, мама!
- Хороший это народ, очень хороший! - повторяла мать.
Перевод Е. Тумаркиной
Гизи Байор
В освобожденном Будапеште в первые дни остро встал вопрос о продовольствии. Когда эта проблема несколько упростилась и в магазинах появилась картошка, для писателей, артистов и журналистов актуальным стал вопрос о кофе и чае. Я редактировал тогда одну из газет Советской Армии, и, поскольку советских газетчиков и писателей проблема кофе не очень волновала, у меня оказался избыток его. Разумеется, в претендентах на кофе недостатка тоже не было. Вот и сейчас ко мне вошла секретарша:
- Товарищ Иллеш, к вам пришла с письмом от Лайоша Зилахи какая-то старуха.
- Пусть войдет.
Старуха передала мне письмо, в котором содержалась просьба дать кофе и чай Гизи Байор.
- А где же Гизи Байор? - спросил я.
- Гизи Байор - это я, - сказала старая, очень старая женщина.
- Вы? - спросил я.
И старуха, которой можно было дать не менее восьмидесяти лет, утвердительно затрясла головой.
Я от изумления обмер и поскорее распорядился дать просительнице кофе и чай, - я не в силах был видеть дрожащих рук знаменитой венгерской актрисы.
Дней десять спустя открывали какую-то художественную выставку и было объявлено, что вступительное слово скажет Гизи Байор. Меня усиленно приглашали, я всячески отговаривался, но все-таки пришлось пойти. И здесь я во второй раз увидел Гизи Байор. Поразительно! Это была просто другая Гизи Байор - красивая и совсем еще молодая. После выступления я подошел к ней, мы разговорились, и я спросил: какая из двух Гизи Байор, столетняя старушка или двадцатилетняя волшебница, настоящая?
- Не спрашивайте у женщины, сколько ей лет, - засмеялась актриса. И сказала: - Придя к вам в первый раз, я оделась так, как одевалась при Салаши , когда Будапешт был фашистский. Теперь же я оделась так, как полагается быть одетой весной, когда начинается новая жизнь…
С выставки мы ушли вместе. Гизи Байор вдруг громко рассмеялась.
- Вы удивитесь, если я скажу вам, что вы играете роль моего Коко, - сказала она.
- Кого? Не понимаю, - удивленно промолвил я.
Так звали мою собаку. Она была очень красивая. Прохожие всегда на нее оглядывались. Ну а заодно и на меня. Таким образом я, с помощью Коко, приобрела массу поклонников. А сейчас люди глядят на советского офицера, который говорит по-венгерски, а насмотревшись вволю на офицера, начинают поглядывать и на даму, идущую с ним рядом. И окажется, что Гизи Байор не такая старая, какой казалась долгие месяцы. И вполне возможно, что в новую эпоху она совсем помолодеет. Вы даже не представляете, насколько наша красота и молодость зависят от вас. Очень многое от вас зависит, очень многое.
Перевод А. Гершковича
Доллар
В 1946 году в мае или июне, в общем, в последние дни инфляции, меня разыскал по телефону Лайош Зилахи, который жил тогда еще в Венгрии.