Вечный зов - Иванов Анатолий Леонидович 27 стр.


Время от времени в лагерь вталкивали поодиночке и группами новых пленных. Дважды над головой тяжело проплывали немецкие бомбардировщики. Уже под вечер через сожжённое село прошла колонна грузовиков. И всё, больше за день ничего не произошло. Немцы с автоматами всё так же не спеша ходили взад и вперёд за колючей проволокой.

Кое-где метались в бреду, стонали раненые или избитые красноармейцы. На закате солнца какой-то боец поднялся, пополз к проволоке, повис на ней и закричал:

- Изверги! Фашисты немытые! Воды! Дайте воды!

Один из часовых молча подошёл, сквозь проволоку ударил красноармейца шанцевой лопаткой. Боец с раскроенной головой так и остался висеть на проволоке. Об его же одежду немец старательно обтёр лопатку, отошёл.

Когда стало темнеть, Василий Кружилин поднялся, сел, отряхнул измазанную землёй гимнастёрку. Стылый и неживой блеск в его глазах исчез, в них плескались теперь отчаяние и тоска.

- Ну, не-ет… - тихо промолвил он. - Вы как знаете, а я… Вот стемнеет… Зубами перекушу проволоку и уползу.

Савельев на это ничего не сказал.

Когда темнота стала опускаться на землю, показалась вереница грузовиков. Они со всех сторон подползли к лагерю и почти упёрлись в проволоку горящими фарами. Стало светло как днём. На один из грузовиков влез немец и на ломаном русском языке прокричал:

- Я предупреждайт - всем лежать! Всем лежать! Кто сидит, ходит, ползёт, делает малейший движений к проволока - мы беспощадно файер, то есть огонь, без предупреждений стреляйт. Ложись, ложись, русский свинья…

И дважды или трижды выстрелил в тех, кто сидел поближе к грузовику.

По лагерю раздался было ропот, но где-то сбоку хлестануло несколько автоматов, и люди попадали, прижались к земле.

- Вот так, сынок, - проговорил Савельев с грустью, лёжа на животе. - Не вздумай к проволоке ползти, сам погибнешь и других погубишь.

Ночь была тёплая, тихая. Эту тишину нарушали только стоны раненых. Всё время горели за проволокой автомобильные фары, пронизывая насквозь тугими электрическими снопами лагерь. В свете фар маячили часовые.

Ночь прошла без единого выстрела. Савельев даже задремал. Прохватился он от какого-то шороха, протянул руку в ту сторону, где лежал Кружилин. И сердце ёкнуло - Кружилина не было.

- Василий! - тревожно прошептал он, и в ту же секунду вспыхнул, словно взорвался в ночной тиши автоматный треск. С дальнего от Савельева края колыхнулась волна человеческих тел, с рёвом покатилась в противоположный угол, В одну секунду весь лагерь оказался на ногах, вскочил невольно и Савельев. Человеческие крики и стрельба смешались в один страшный, невообразимый гул, люди кидались из угла в угол, падали, сражённые свинцом, их топтали живые.

- Ложись, ложись! Всех перестреляют! - не слыша своего голоса, закричал Савельев, загораживая от обезумевших людей Назарова, схватил кого-то за плечи, бросил на землю. Потом схватил второго, третьего. И это будто образумило людей, все быстро попадали на траву. И стрельба сразу прекратилась. Только по всему лагерю слышался громкий теперь стон раненых.

И опять равнодушно горели автомобильные фары. Когда рассвело, фары потухли, грузовики расползлись.

Деревня, возле которой был разбит этот временный лагерь для военнопленных, догорела ещё вечером. Поднявшееся солнце, как всегда чистое, обновлённое за ночь, осветило груды тлевших ещё кое-где углей, закопчённые печные трубы.

Утро наступило, но люди за колючей проволокой, ошеломлённые случившимся на рассвете, всё ещё лежали на сырой земле не шевелясь. Потом всё же зашевелились, привстал один, другой, заметался приглушённый говорок…

Откуда-то молча подошёл Василий Кружилин, молча лёг на спину и стал смотреть в синее утреннее небо. Он не слышал, казалось, стонов лежащего рядом капитана Назарова, не видел и того неба, в которое смотрел не мигая. Лицо его было землисто-серым, похудевшим, скулы ещё больше заострились.

- Ты не ранен? - спросил Савельев.

- Нет, я-то живой, - помедлив, отозвался Василий. - А Лёлька, где теперь Лёлька?

И его ввалившиеся глаза вдруг повлажнели, быстро наполнились слезами. Он не вытер их, даже не моргнул.

- Максим Панкратьевич? Ты слышишь меня? - склонился над телом капитана Савельев.

- Не слышит. Ему хорошо, он ничего не слышит, - не меняя позы, проговорил Кружилин. - А я всё равно убегу.

- Замолчи! - зло сказал Савельев. - Бежать с умом надо. Сколько вот людей погубил…

Василий рывком перевернулся на живот, затрясся, как вчера, стал биться лбом в мягкую землю. И Савельев, как вчера, положил руку ему на плечо.

Антон Силантьевич вторые сутки ничего не ел, но есть не хотелось. Хотелось пить. Тот красноармеец, который вчера вечером просил воды, по-прежнему висел на колючей проволоке.

Прошёл ещё час, а может быть, два или три - Савельев потерял ощущение времени. Со стороны сожжённой деревни подкатил длинный, чёрный, как жук, лимузин с круто выгнутыми передними крыльями, за ним - грузовик с солдатами. Часовые заметались. Из машины вышел длинный и тонкий немецкий офицер, туго перехваченный посередине ремнём. Ремень перерезал, казалось, его надвое, отчего он был похож на торчком стоящего муравья.

Солдаты, попрыгавшие с грузовика, вбежали в лагерь, пинками начали поднимать людей. Не понимая, что от них хотят, пленные шарахались от солдат, спотыкаясь об убитых и раненых.

Офицер, тоже зайдя в лагерь, что-то крикнул - солдаты замерли, как изваяния.

- Господа! Я не люблю суматохи. Построиться в четыре шеренги. Быстренько! - сказал офицер на чистейшем русском языке.

Пленные стали строиться полукругом вдоль проволоки. Кружилин и Савельев подхватили под руки Назарова.

- Мёртвых оставить на месте, - приказал немец.

- Он не мёртвый, он ранен, - сказал Савельев.

- О-о… Позвольте, а вы кто такой? Почему в гражданской одежде?

- Потому-что я не военнослужащий.

- О-о… - опять протянул офицер. Он был молод, лет тридцати, и, как успел разглядеть Савельев, конопатый. В лице его не было ничего угрожающего, розовые губы приветливо улыбались. - Хорошо, мы разберёмся. Станьте в шеренгу.

Пока пленные строились, солдаты выволакивали умерших за ночь и убитых на рассвете красноармейцев и бросали, как дрова, в грузовик.

Пленные, поддерживая раненых, стояли полукругом в несколько шеренг, ожидая своей участи. Немецкие солдаты тоже выстроились редкой шеренгой напротив, готовые в одну минуту всех перекосить из автоматов. "Неужели конец? - тоскливо подумал Савельев. - Как глупо кончается иногда человеческая жизнь. И - дёшево…"

Но расстреливать их не стали. Офицер, пока грузили мёртвых, спокойно курил сигарету. Потом щелчком отбросил окурок.

- Евреи и цыгане - шаг вперёд.

Бойцы стояли неподвижно, молча. Стояли минуту, две. Офицер снял фуражку, осмотрел её внутренность, обтёр платком.

Два бойца нехотя шагнули вперёд.

- Что, больше нет ни цыган, ни евреев? - Он не спеша, внимательно оглядывая каждого, прошёлся вдоль пленных. Ткнул пальцем в одного, в другого, в третьего… Два рослых солдата, сопровождавших офицера, выдёргивали их из рядов и толкали к двум первым.

Потом офицер вернулся на старое место, махнул рукой. Несколько солдат вытолкали отобранных за колючую проволоку, повели к машине. И вдруг прямо на ходу ударили по ним из автоматов.

Шеренги пленных колыхнулись невольно.

- Спокойно, господа, - поднял руку офицер. - Это всё, расстреливать остальных не будем. Коммунисты и офицеры Красной Армии - шаг вперёд.

Опять все стояли не шевелясь. Грузовик с трупами, фыркнув, уехал.

Там, на лесной поляне, когда Савельева и Кружилина взяли в плен, а потом, обыскивая, вывернули карманы, Антон Силантьевич увидел в руках у немца почему-то только один свой паспорт. Партбилета не было. "А куда же он делся?" - подумал Савельев. Он хорошо помнил: когда под Перемышлем полковой комиссар, посмотрев, вернул ему документы, он положил и паспорт и партийный билет во внутренний карман пиджака. И вот теперь паспорт цел, а партбилета нет…

И только сегодня ночью он обнаружил его. То ли во время позавчерашнего боя, то ли позже, когда он нёс на своих плечах Назарова, карман лопнул по шву, и партбилет провалился за подкладку пиджака. "Надо же! - радостно подумал Савельев. - Бывают же, оказывается, счастливые случайности…"

Он вынул партбилет из жёсткой картонной обложки, которую купил во Львове дня за два до поездки в Перемышль, подумал, снял грязный сапог, вывернул голенище, зубами надорвал кислый, пахнущий потом поднаряд и засунул под него партбилет. Царапнул горсть земли, развёл её слюнями и помазал этой грязью надрыв на коже, чтобы он не казался таким свежим.

Захоронка была невесть какой. Савельев это понимал, но лучше ничего придумать не мог.

- Так что же, нет среди вас ни коммунистов, ни офицеров? - проговорил перетянутый ремнями немец. - Но я не слепой, офицеров, по крайней мере, вижу. - И вдруг, выхватив пистолет, заорал фальцетом, по-петушиному: - Шаг вперёд, свиньи!

Человек восемь-двенадцать вышли вперёд.

- Ну-с, а этот ваш раненый? - подошёл офицер к Савельеву с Кружилиным. - Капитан Красной Армии, кажется? - И вдруг вырвал висевшего у них на руках Назарова. Капитан мешком упал к ногам немца. Немец внимательно поглядел на него, носком сапога пошевелил голову Назарова, приподнял пистолет.

- Стойте! - закричал Кружилин, рванулся к капитану, присел, почти подлез под него, поднял на своих плечах бесчувственное тело и встал рядом с командирами.

Офицер наблюдал за всем этим, помахивая бесцветными и жёсткими ресничками-коротышками. Усмехнулся, сунул пистолет в кобуру.

- О-о, зер гут!.. Очень похвально!

Немцы окружили командиров, стали выталкивать за ворота. Пленные глядели им вслед затаив дыхание. Всем казалось, что сейчас, выведя за ворота, по ним ударят из автоматов.

Но за воротами группу командиров плотнее окружили со всех сторон автоматчики и повели в сторону сгоревшей деревни.

- Я сказал, господа, что больше расстреливать не будем, - проговорил офицер. - Их повели в пересыльный лагерь для военнопленных советских офицеров. Вас отправят сегодня в другой. Там вас покормят, дадут воды… если вы, конечно, выдадите всех коммунистов. Я предполагаю, что среди вас коммунистов очень много. Но выяснять это сейчас здесь мы, к сожалению, не имеем времени. Ауфвидерзеен, до свидания, господа…

И, покачивая из стороны в сторону маленькой головкой в высокой фуражке, вышел за ворота, сел в лимузин. Машина бесшумно тронулась с места.

Шеренги пленных, качнувшись, сломались, люди хлынули на другой конец лагеря, откуда лучше были видны развалины деревни. Казалось, они порвут сейчас проволочное ограждение, повалят столбы. Но воздух рассекли автоматные очереди, под ногами у Савельева, который бежал впереди всех, брызнула взрытая пулями земля. Остановившись, люди смотрели на командиров Красной Армии, которых уводили всё дальше и дальше.

- Всё равно расстреляют. Отведут подальше и искрошат! Эх! - выдавил кто-то хрипло и в изнеможении опустился на землю.

Савельев смотрел на угоняемых командиров до тех пор, пока они были видны, различая среди них Кружилина с телом Назарова на плечах. Прежде чем скрыться за обгоревшими остатками какого-то здания, Василий оглянулся на лагерь. Савельев увидел, что ближайший немец-конвоир замахнулся на Кружилина прикладом, может быть, даже ударил. Кружилин вроде присел или споткнулся, но не упал, быстро пошёл вперёд и скрылся из глаз…

* * * *

- …Вот и всё. Больше я Василия не видел, - закончил свой невесёлый рассказ Савельев, сидя напротив секретаря райкома, сжимая в руке остывший стакан с чаем. - Я понимаю, какую весть привёз вам. Но я не мог не сказать… потому что… потому что лучше всё сразу сказать.

Анастасия Леонтьевна, жена Кружилина, тоже сидела за столом, прямая, высокая, словно закостеневшая. Во время всего рассказа она не проронила ни слова, только всё больше бледнела и бледнела.

Когда Савельев умолк, она медленно встала. И вдруг, тихо всхлипнув, повалилась на руки мужа.

- Тася, Тася… Ну что же… - беспомощно говорил Кружилин, уводя жену в другую комнату. Голова у Анастасии Леонтьевны тяжело свесилась набок, ноги её не слушались. - Ты же у меня сильная. А Вася ещё жив, жив, ведь мы же не знаем… Он убежит… Или его освободят…

Кружилин увёл жену. Савельев минут десять сидел в одиночестве, смотрел на ярко горевшие звёзды за окном. Рассказав всё, без утайки, понимая состояние Кружилина и его жены, он всё-таки чувствовал облегчение, что рассказал обо всём.

Кружилин вышел из спальни, тихонько притворил дверь.

- Ничего, ничего… - зачем-то сказал он. - Я ей валерьянки дал.

Шаркая ногами, подошёл к окну, долго смотрел в темень.

- Спасибо, Антон Силантьевич, - произнёс он еле слышно. - Останется, нет ли в живых - я теперь знаю… знаю, что он… что, в общем, не напрасно я его вырастил. Не подлецом.

- Да, он молодец, Василий, - сказал Савельев.

- Ну а ты… как ты вырвался?

- Нас к вечеру погнали куда-то. По дороге нас освободили. Остатки той части, в которой служил Василий, выходили из окружения. И наткнулись на нашу колонну. Случай, в общем.

- Да, случай… Возможно, и на Василия… на них какая-нибудь часть наткнулась? А? - В голосе Кружилина была надежда, детская, беспомощная и несбыточная. Но она требовала поддержки.

- Да, возможно, - сказал Савельев. - Война ведь. А на войне всё возможно.

Звёзды в окне мигали тихо, бесшумно, успокаивающе. Равномерно тикали часы на стене в жёлтом деревянном футляре. И, кроме этих звуков, во всём доме ничего не было слышно.

* * * *

Семён, как обычно, встал рано, перешагнул через спавших на полу Димку с Андрейкой и пошёл на Громотушку умываться.

На кухне мать уже топила печь, стараясь не греметь посудой, готовила завтрак. Дверь в бывшую спальню родителей была плотно закрыта: там жила теперь большая семья из эвакуированных - старик со старухой, моложавая, лет под сорок пять, женщина с четырьмя детьми. Старшей дочери было лет тринадцать-четырнадцать, звали её Ганка, а младший ещё сосал грудь.

Всё это разноголосое и разнокалиберное семейство мать сама привела однажды вечером в дом, распахнула дверь в свою спальню и сказала:

- Располагайтесь тут. Кровать только у нас одна.

Костлявая, высохшая старуха в грязном мужском пиджаке уронила на пол узел, присела на стул и заплакала.

- Спасибо тебе, добрая душа.

- Ну, что вы, мама… Не надо плакать, слёзы нынче едкие да солёные, - сказала женщина и повернулась к хозяйке дома: - До смерти будем помнить доброту вашу. А сами где станете жить? У вас, смотрю, всего две комнаты да кухня.

- Муж до снегов в колхозе будет, а я с детьми в той комнате… А там видно станет. У нас кладовка большая, тёплая. Только печь поставить.

- Так, может, мы в кладовке?

- Живите тут, - сказала мать.

Беженцы пугливо зашли в комнату, бестолково топтались на чистом крашеном полу. Старшая из дочерей поглядела в одно окно, в другое, обернулась, полоснула Семёна чёрными, как уголья, глазами и сказала:

- А меня зовут Ганка. Мы русские, только жили под Винницей, на Украине. А яблоки у вас здесь не растут?

- Не растут, - ответил Семён и вышел на улицу.

Потом женщина, которую звали Марья Фирсовна, стала работать на строительстве эвакуированного завода. Семён иногда видел, как она бросала из котлована землю лопатой или месила раствор. Ганка в сентябре пошла в школу, кажется, в один класс с Димкой. Но в общем-то Семён видел всех редко. Домой он возвращался поздно, когда все спали, уходил рано.

Мать возилась у печки молча. С тех пор как началась война, она стала ещё более замкнутой, угрюмой.

- Мама, что с тобой? Ты какая-то… Болит, может, что? - спросил он однажды.

- Ничего не болит, - ответила мать недружелюбно.

Как-то утром, когда Семён, по обыкновению, пошёл умываться на Громотушку, он увидел мать у плетня. По другую сторону плетня стоял Макар Кафтанов.

- А ты меня, Макарка, не пугай, не боюсь я, - грустно и ровно говорила мать. - Мне, может, до того всё опостылело, что с радостью смерть приняла бы… Может быть, я тебя даже попрошу об этом…

- Это как понять? - озадаченно проговорил Макар.

- А никак тебе не понять. Голова у тебя гнилая потому что. Вор ты несчастный. Как тебе самого-то себя не стыдно?

- Интересные речи! Был вор, а теперь, может… освобождён законно.

- Давай садись уж скорей назад. А то, вижу, тоска в глазах… - И, увидев Семёна, отошла от плетня.

Семён ничего не понял из их разговора, но какая-то неясная тревога за мать возросла ещё больше.

Однажды посреди недели, вечером, приехал с поля отец. Громко топая, пошёл через кухню, отмахнул дверь в спальню, увидел там чужих людей, постоял секунду-другую.

- Так. - И стал в кухне сбрасывать пыльную одежду, - Поставили, значит, и к нам?

- Поставили, значит, - бесстрастно ответила мать.

- А Кирьяну Анфиска сказывала, будто ты сама их привела.

- Привела, значит, - тем же тоном проговорила мать.

- Понятно. Ну, топи баню. Грязный я.

После бани отец молча выпил на кухне несколько стаканов чаю, встал.

- Ну, я обсох. Тесно у вас. Поехал я. На элеваторе поищу попутку. А этих… жильцов… в кладовку переселите. Сёмка, ты глины подвези, печь в кладовке сбейте.

И вышел, тяжело топая в сенцах. Семён спросил у матери:

- Как насчёт кладовки-то? Глины на печь я подвезу…

- Вези, тесно им семерым в одной комнате, - ответила хмуро мать.

Семён помедлил, проговорил осторожно:

- А всё-таки, мама, что-то тебя гложет. Может, я помогу чем?

- Иди-ка ты со своими словами! - зло бросила мать. Но тут же подошла, прижала его голову к своей груди, стала гладить по волосам, как маленького. - Прости меня, Сёмушка. Что меня гложет? Война же, могут взять тебя…

- Если б взяли! Бронь вот надели.

- Ты что болтаешь? Плохо разве, что хоть пока дома?

- А в глаза как людям смотреть? Этой же Марье Фирсовне?

Мать вздохнула и ничего не сказала.

Хорошая она всё же, мама.

…Над Звенигорой только-только засинел край неба. Заморозков ещё не было, но картофельная ботва давно поникла, изжухла, лежала на земле, в полумраке её не было видно. Подсолнухи за баней стояли тёмной высокой стеной и тихо шуршали, точно шептались, хотя ветра не чувствовалось.

Вода была в Громотушке свежей, даже студёной. Семён поплескался вволю, вытерся, на привычном месте нащупал двухпудовую гирю, побаловался с ней. Постелил на траву полотенце, сел и закурил.

- Здорово, Сёмка! - рявкнуло над ухом.

- Чего орёшь, ненормальный?

- А ничего… - И Колька Инютин стал плескаться в воде.

- Ты, гляжу, бесшумно научился через плетень сигать?

- Тренировка. Помидоры вон у соседей всегда раньше всех спеют. А у тех дыньки. Жёлтые, пахучие, хошь, сейчас приволоку? Может, не оборвали ещё…

- Я тебе принесу! Чего не спишь?

- Верка копошится, как чесоточная. А я чуткий. Дай пару раз дёрнуть, а? Я не в себя, так просто…

- На…

Колька потянулся за папиросой, но Семён влепил ему по мокрому лбу звонкий щелчок.

- Ты… чего?

- Ещё хочешь разок затянуться? Курильщик выискался! Губы обрежу.

Назад Дальше