"Как странно все, - подумал он, - как бесконечно странно. Человек в шинели с погонами, ноябрь 1914 года, окопы, река Сан, пустые избы. И по всей Европе, под ночным небом, такие люди, 1894 года рождения. А сколько молодых людей уже улеглось, и нет их! Нету, нет и не будет - вот как тот шахматист-вольноопределяющийся: доска осталась, а фамилии я не знаю, только и знаю, что, капитан его обыгрывал; капитана тоже нет, и фамилии его я тоже не знаю. А у королевы откручена голова, и от одного коня остался только черный пьедестал со штифтиком. Может, вольноопределяющийся затерял. Может быть, и он физикой интересовался и мнил себя гением, собирался освободить внутриатомную энергию?"
- Ночь, дашь ли бедному сердцу желанный покой? - забормотал он. Не хотелось идти обратно в избу, голова сильно болела.
Мимо прошел кто-то и остановился, закуривая. Ветра не было, и спичку не понадобилось прятать между ладонями. Сергей узнал поручика Аверина и кашлянул. Аверин быстро положил руку на правый бок и спросил:
- Кто там?
- Это я, господин поручик.
- Кто?
- Вольноопределяющийся Кравченко.
- А-а-а. Чего ж вы не спите? Где вы там, я ничего не вижу... - Сергей ощутил сильный винный дух. - Курите, Кравченко, - сказал Аверин и протянул папиросу. - Впрочем, виноват, вот... - И, швырнув в сторону папиросу, он протянул Сергею портсигар. - Дурацкая привычка, - раскачивая перед лицом Сергея портсигар, сказал Аверин, - угощать одной папиросой, солдатская привычка.- Он, видимо, был сильно пьян. Он зажег спичку, заглянув Сергею в лицо, сказал с лукавым, добрым выражением: - Курите, курите, можете.
Сергей затянулся и сказал скромно:
- Очень хороший табак.
- Курите, курите.
Аверин приблизился к Сергею.
- Иду сейчас от командира полка. Кончилась сладкая жизнь, перебрасывают нас под Перемышль.
- Под Перемышль? - переспросил Сергей.
- Да-с, - торжественно сказал Аверин, - под Перемышль. - Он рассмеялся: - Мне вчера Органевский говорит: "Хочу жену сюда вызвать на несколько дней". В самом деле, в таком затишье и жену, и детей, и чертову бабушку - всех можно. За все время ни одной атаки, ни одного настоящего артиллерийского боя, - лежим на двух бережках и постреливаем. Солнцев даже опухать стал от сна. Нет, господа офицеры, на войну жен не выписывают. Пожалуйста, когда поведешь роту на перемышльские форты под огнем тяжелой крепостной артиллерии, вот тогда жену выпиши. Она за сто верст побоится подъехать.
Он говорил злорадным голосом, точно тяжелая крепостная артиллерия представляла опасность для других, но не для него; он-то посмотрит, как они все попляшут там!..
- Курите, курите, вольноопределяющийся, я разрешаю... Пойду разбужу господ офицеров, пусть порадуются...
Он махнул рукой и пошел, старательно топая сапогами по мерзлой земле.
А утром, когда все узнали, что полк идет на Перемышль, сразу же и разрушенная деревня, и вытоптанное поле, и австрийский берег, и перестрелка, и разведки - все это показалось спокойным, почти мирным. Неловко было вспоминать ужас, испытанный при приближении к этому забытому, тихому участку фронта.
Говорили, что под Перемышлем стреляли крепостные орудия одиннадцатидюймового калибра. Говорили, будто один снаряд такой пушки весит пятьдесят шесть пудов и летит с таким воем, что люди глохнут, валятся с контузиями, а железные крыши рвет с домов, когда он пролетает над ними; он может разрушить трехэтажный каменный дом, пробивает железобетон, крушит глубокие блиндажи, убивает роту солдат. Говорили, что бои под Перемышлем идут дни и ночи, на сто верст кругом нет ни одного воробья или галки; в госпитали везут с позиций вместе с ранеными сумасшедших. И снова ужас, как в первый день фронтовой жизни, тихо прошел среди солдат.
Днем, как только роздали обед, в избу зашел ротный командир. Солдаты, побросав котелки и ложки, вскочили с мест.
- Каковы щи, братцы? - спросил он.
- Наваристые, ваше благородие, - отвечал Порукин, - дома таких не ели.
- Да, вот какое дело, - сказал, улыбаясь, Аверин. - Тут приехала дама одна, женщина по-вашему, у нее сына убили, вольноопределяющегося, еще когда бои тут сильные шли. Она приехала тело разыскивать. Кто возьмется ей помочь в поисках, пусть явится в штаб полка, она обещала поблагодарить хорошо.
- Дозвольте мне, ваше благородие, - сказал Порукин.
- Та и мэни тоже, вашэ благородие, - сказал Сенко.
- И мне, господин поручик,- сказал Сергей.
- Что ты, Кравченко, в уме? - шепотом спросил Маркович.
- Голова страшно болит, - так же тихо ответил Сергей, - может быть, пройдет на свежем воздухе; прямо не знаю, куда деваться.
Аверин осматривал винтовки, прислоненные к стене.
- Чья это? - спросил он.
- Моя, ваше благородие, - ответил Капилевич.
- Не бережешь, ротозей, оружия.
- Дозвольте доложить, ваше благородие, - сказал Улыбейко. - Вот с цим Капилевичем ниякой возможности нет... Як я тэбэ учыв? - с отчаянием спросил он.
- Винтовка любит смазку и ласку, - сурово и печально ответил Капилевич.
- Ваше благородие, дозвольте вопрос спросить, - сказал Порукин.
- Ну?
- Правду говорят, будто нас под Перемышль погонят?
- Ложь, ерунда! Как стояли здесь, так и будем стоять до весны, - ответил Аверин.
День был хмурый и темный. С утра шел снег, после полудня потеплело и начался мелкий дождь. Холмистая равнина задымилась в тумане. Штабной писарь медленно прошел мимо деревянных крестов, стоявших вдоль дороги, и остановился у одного, повязанного вышитым полотенцем. Полотенце, грязное, полуистлевшее, свисало вдоль креста.
- Вот здесь; не иначе как здесь, - сказал писарь.
- А ты подумай, - сказал Порукин, - может, не здесь. Чего человека зря тревожить? И нам работа.
Писарь снова оглянулся, видимо вспоминая, как и что.' Может быть, перед его глазами прошли десятки похорон - убитые, укрытые шинелями, с мотающимися при движении носилок руками, ненужными, как ветви поваленных деревьев.
- Вроде здесь все же, - сказал писарь.
Порукин перекрестился, потер ладони. Он поднял лопатой большой мокрый ком земли и отбросил в сторону. Земля ударилась о землю. Порукин постоял с поднятой лопатой, прислушиваясь, словно ожидая, не зашумит ли в могиле. Все переждали мгновение. Дождь едва слышно шумел.
- Сенко, начали, что ж! - сказал Порукин.
- А я? - спросил Сергей.
- Что ты? - сказал Порукин. - Разве тебе можно? Ты постой так.
Этот спокойный мужик восхищал Сергея. Работа составляла для него не только привычку, - она была смыслом жизни. Ночью он крепил колючую проволоку перед первой линией окопов, забивал колья, рыл рвы, укладывал дерн, днем он прокапывал канавки, отводил в низкое место воду из окопов, устраивал земляные полки-ступени, выкапывал сухие пещерки, куда можно прятать портящиеся от дождя вещи. С винтовкой он обращался также бережно, как умелый рабочий с тонким, дорогим инструментом. И когда снаряд разрушал то, что было построено, Порукин негодовал. Он всегда с огромным любопытством расспрашивал солдат: "А у вас как косят? А плуга как ваши? А кедр в Сибири как пилится - плохо, верно, вроде ольхи нашей? А что земля - тяжелая, крымская?" Больше всего ему нравились рассказы Пахаря о доменных печах. "Вот бы где поработать", - мечтательно говорил он. Вообще, когда ему нравилось место, где проходил полк, он говорил: "Вот бы здесь поработать". И он свободно, легко одаривал всех вокруг своей работой. Ему ничего не значило для незнакомого человека сделать любую тяжелую работу. "Ладно, чего там, давай я", - и он охотно, добродушно брался выполнять чужую обязанность.
И сейчас он оттеснил Сергея, не представляя себе, зачем вольноопределяющемуся, запыхавшись, выбиваться из сил, когда он, Порукин, сделает все за него.
- А где она? - спросил Сергей у писаря.
- В штабе. Уговорили ее офицеры подождать.
- Плачет все? - спросил Порукин.
- Нет, молчит. Ее спросят, а она: "А, что?" - как сонная.
- Мать, конечно, - объяснил Порукин, - это ж сколько ехала, до позиции добиралась; шуточное ли дело, билет один рублев восемнадцать стоит. Все ради мертвого трупа. Сын, известно.
- А ты его знал? - спросил Сергей у писаря.
- Видел, конечно, вот как всех вас приходится. Видный, ничего.
- Это не он ли в шахматы с капитаном играл?
- Не знаю, не слыхал.
- Зэмля дюжэ тяжэла, - сказал Сенко, - ий-бо, я устал. - И он вытер лоб.
- А ты покури, - сказал Порукин. - Чего там торопиться, мертвый же человек.
Сенко отошел в сторону, достал из кармана кисет.
Порукин шатнул крест влево, вправо и, выдернув его, аккуратно отложил в сторону.
- А чим цэ його? - спросил Сенко.
- Почем я знаю? - ответил писарь. - Убило - и все; за этим канцелярии нет, чтобы записывать, куда, да чем, да долго ли мучился.
Порукин стоял уж по колено в яме.
- Народу много здесь положили, - сказал он, указывая на кресты. - А земля никуда, глина да песок, картофельная земля.
Несколько солдат, проходившие дорогой, остановились.
- Гроб цельный, белого металла, прибыл, - объяснил писарь. - Везти далеко, в Пензенскую губернию, там ихнее имение, и церковь семейная, и кладбище, и дед, и бабка, и вся родня, словом.
- В своем, значит, имении, - сказал кто-то.
- Забота помещикам, - сказал Порукин. - То ли дело нам: кругом своя земля. За мной небось баба не приедет.
- Да, простору много, - сказал охрипший солдат и обвел рукой вокруг, - тут всю Россию уложить можно,
- Ну, Россию не уложишь.
Писарь приблизился к Сергею и сказал шепотом, чтобы не слышали солдаты:
- Приехала с ней провожатая - прислуга, должно быть; здоровая баба... Так Солнцев всю ночь с ней, - мне-то слышно, рядом ведь я с офицерской; а там ротный пришел, пьяный, - и сразу к ней. А она ни в какую: по желаю - и все. До утра у них была комедия, прямо ужас,
* * *
- Гляди, идет! - испуганно сказал кто-то.
Все оглянулись, а Порукин торопливо, надвинув фуражку, начал выбрасывать из ямы землю, точно работник, завидевший хозяина. Вдоль пустой деревенской улицы, медленно щупая носком землю, шла полная женщина и шубке и в высокой шапочке из серого каракуля.
"Шляпа как у мамы", - подумал Сергей и тряхнул головой. Тяжелые мысли ни на минуту не оставляли его. Может быть, от них и болела так невыносимо голова. Поглядев на эту хорошо одетую женщину, он вдруг почувствовал прилив тоски - ему захотелось в Киев, к Олесе, увидеть мать... Скоро и он ляжет убитым, и мать в такой серой шапочке приедет искать его тело вот в такой же полуразрытой яме.
Сергей пошел навстречу женщине, споткнулся, от смущения ускорил шаги, побежал. Она, видимо, испугалась, быстро подняла вуаль с лица,
- Разрешите, я помогу, вам трудно здесь ходить, - задыхаясь, сказал Сергей.
Она оперлась на его руку, и ему было приятно прикосновение ее шубы, мягкой замшевой перчатки; он вдыхал запах, шедший от нее, - как не походил он на окопный солдатский дух. Это была женщина лет пятидесяти, холеная, упитанная, с белым неподвижным лицом. Голос у нее был глухой, негромкий, сонно произносящий слова.
- Вы не знали моего сына? - спросила она.
- Нет, я ведь из пополнения.
- Уже раскопали? - спросила она.
- Сейчас, вероятно, кончат. Я бы вам советовал лучше обождать.
Она не слышала его слов. Полуоткрыв рот, с выражением ужаса и жадного внимания она смотрела на солдат, выбрасывавших землю из ямы.
Солдаты, стоявшие вокруг, сняли фуражки и папахи, когда она подошла к могиле.
Она обошла вокруг ямы, остановилась возле креста.
У Сергея дрожали губы, он сдерживался, чтобы не заплакать. Вид солдат с обнаженными головами растрогал его. Он увидел галицийское небо и галицийскую землю. Небо, и земля, и шинели солдат, и кресты, и деревенские постройки - все было серым. "Вот она, жизнь".
Женщина нагнулась над краем ямы и сказала:
- Осторожней, осторожней, ведь вы можете его ударить лопатой.
Она повернулась к Сергею и, жалуясь, проговорила:
- И топчут сапогами, ведь грудь там.
Сергей закашлялся и отошел на несколько шагов. Писарь тихо сказал ему:*****
- А я вроде обознался: не здесь он, Петрушкин сын, схоронен.
Пока Порукин раскапывал вторую могилу, Сенко засыпал первую. Женщина хотела стать на колени перед вновь насыпанным холмиком, но было так грязно, что она не решилась, только несколько раз низко поклонилась могиле, забормотала:
- Прости, родимый, прости.
Второй покойник, напруженный, как черный каучук, во многих местах лопнувший, в грязном белье, тоже оказался женщине чужим.
Писарь растерянно качал головой и говорил:
- Вот здесь еще надо, как будто сюда схоронили, в этом кутке.
Сергей старался не глядеть на женщину; ему казалось, что с ней начнется истерика. И его поразило, что на успокаивающие слова Порукина:
- Что ж, давай здеся пороем, можно и здеся, - она ответила сильным, громким голосом:
- Не нужно, не нужно!
- Чего ж, нам не трудно, - сказал ей Порукин.
- Не нужно, не нужно, - говорила женщина. - Не там, не там Толя должен лежать, а здесь, среди них.
И, низко кланяясь, она начала крестить могилы. Шелест прошел среди солдат. Женщина достала из муфты портмоне и протянула две золотые десятирублевки Порукину.
Он замотал головой и сказал:
- Я с тебя денег не возьму.
Тогда она заплакала.
Видимо, Сенко сильно волновался и переживал: глаза стали злыми, брови нахмурились. Он исподлобья оглядел солдат, плачущую женщину, взял одну монету и пошел в сторону деревни.
* * *
Вечером Сергей Кравченко пошел в полковой околоток. Фельдшер, в пенсне, вырезанном лунками, оглядел Сергея насмешливым взглядом и спросил:
- На что жалуетесь, если, конечно, не шутите, господин вольноопределяющийся?
- Жар, голова, грудь болит, - мрачно, не глядя на фельдшера, сказал Сергей.
- Пройдите вот сюда, - сказал фельдшер.
В маленькой клетушке собралось десятка полтора молчаливых солдат, ожидавших очереди к градуснику. Лишь один, малорослый, возбужденный рядовой, все время говорил негромким, очень быстрым голосом:
- Теперь симулировать, скажу, хуже нет. Меня на испытания в госпиталь клали, насмотрелся я там всего. И сердце чаем портили себе, и кровью харкать научились, и зубы драли, и температуру подгоняли, а доктора все раскроют - возьмут на лучи, анализ даже делали. Одному прямо сказали: "У тебя, сучий глаз, куриная кровь в мочу подмешана". Потом врач объяснил нам: шарики у курицы другие.
- А ты с какими шариками? - придираясь, спросил солдат с обвязанной шеей.
- У меня болезнь честная, - заносчиво ответил малорослый солдат, - язва, рвота даже кровавая бывает.
- Знаем мы, - насмешливо сказал обвязанный, - под Перемышль гонят - кровью стало рвать, это многих так.
- Я вот понять не мог, - вмешался молодой, с раскрытой на груди гимнастеркой, - как это люди сами себя калечат - и грыжу, и пальцы рубят, и сердце подрывают. Я думал, чудаки какие, сумасшедшие.
- А в венерическом отделении, - рассказывал малорослый, - тоже своя специальность, - один два месяца пролежал, не могли залечить.
Говорили шепотом, поспешно умолкая, когда проходили санитары. А те с насмешливой грубостью окликали солдат:
- Эй ты, вояка, посунься!
Стыдное и сладкое чувство охватило Сергея. Он уже не смотрел с насмешкой на пришедших в околоток. Ему хотелось страстно, жарко лишь одного - попасть в лазарет хоть на неделю, хоть на три дня. Он смотрел на дверь докторской комнатушки, мучаясь, млея от мысли, что там, за этой дверью, была дорога в тыл.
Оттого, что он так жаждал попасть в лазарет, казалось, что кашляет он нарочно и что грудь у него не болит, а все одно лишь притворство. Фельдшер, посмотрев на градусник, недоверчиво сказал:
- Ловко, под сорок загнал!
Сергей смущенно усмехнулся, соглашаясь с недоверием фельдшера.
- Смотрите, вольноопределяющийся, я пропущу к доктору, - угрожающе сказал фельдшер. - Но в случае если обнаружится здоровье, с рапортом к командиру полка! Мы сегодня уже двух из музыкантской команды так отправили, сами не рады были.
Сергей махнул рукой с безразличием отчаявшегося человека.
Доктор в халате, из-под которого видны были облепленные грязью сапоги, посмотрев с усталым и брезгливым выражением на Сергея, спросил:
- Герой Перемышля?
- Я болен совсем, доктор, - деревянным голосом лжеца сказал Сергей.
- Пояс распустите... гимнастерку снимать не надо. Если все вы тут раздеваться будете, то знаете... Кверху ее подтяните...
Сергей, скосив глаза, смотрел на надорванный карман докторского халата. От прикосновения ледяных пальцев к груди он начал кашлять, злобясь на себя и пытаясь удержаться. Он понимал, что доктора сердит его притворный кашель. Ухо и щека у доктора были теплыми, и Сергей подумал: "Собачье ухо". Он сразу спохватился - показалось, что доктор ухом следит за его мыслями. Нарочно, желая заглушить мысли о том, что он здоров, Сергей стал твердить про себя: "Болен, очень болен, очень болен", а в голову лезла всякая чушь, вспоминались различные собачьи уши - у Ледки уши желтенькие, острые, у Жука - черные, обгрызенные, в струпьях, к которым стремились мухи. Жук всегда тряс головой. А когда-то был сеттер. Сережа любил выворачивать ему ухо, прикладывался щекой к розовой, поросшей пушком коже. И ухо, видно, было очень большое, а щеки вольноопределяющегося были в ту пору совсем маленькие. Ухо закрывало Сереже половину лица.
- Ну что ж, - сказал доктор, - вы, видно, родились под счастливой звездой: у вас крупозное воспаление легких. - Точно другой человек стоял перед Сергеем - расположенный, добрый. Он говорил, невольно улыбаясь радости Сергея: - Двустороннее, классическое, можно сказать. С этой штукой мы больных эвакуируем в тыл.
- Спасибо, доктор, - забормотал Сергей, - спасибо...
Доктор, смеясь, ответил ему:
- Не за что... не за что... чем богаты, тем и рады...
XI
Это "счастливое обстоятельство" едва не стоило Сергею жизни. Несколько дней он ехал в переполненном больными товарном вагоне. Стоны, кряхтенье, крики не тревожили его, он сам в бреду кричал. От этого путешествия у него сохранились лишь отрывочные ощущения: полутьма, смесь духоты и сырого холода, жар и мерзнущие ноги. Ему несколько раз впрыскивали камфару, так как сердце работало плохо.
Никогда, до последнего дня своей жизни, он, наверно, не забудет блаженства, испытанного в первые часы своего госпитального бытия. Ноги, глаза, шея - все тело его было счастливо. Он открывал глаза: молодой снег светил в саду, подушка, простыни, высокая и широкая голландская печь - все было белым. Этому ощущению тепла, сухости, белизны он с невольным ужасом противопоставлял воспоминания о тяжелой воде, пропитавшей шинель, вязкой, мокрой земле, крестах, мертвецах из разрытых могил. Даже солдатский хлеб пугал своей мрачной чернотой, - здесь его сменила светлая пшенная каша, и вместо темной деревянной ложки - новая, белая, оловянная.
Температура держалась около 38°. Сергею трудно было двигаться и говорить, он предпочитал лежать на спине, подняв повыше подушку, и сквозь полузакрытые глаза смотреть в окно.