Степан Кольчугин. Книга вторая - Гроссман Василий 43 стр.


В восемь часов утра на Мосцицкое шоссе выехал окрашенный в ярко-белый цвет открытый автомобиль. Сидевшие в нем военные держали большой белый флаг. Автомобиль двигался медленно, опасаясь внезапностей, и, проехав сотню саженей за линию фортов, остановился. Один из военных сошел на землю и помахал флагом. Из русских окопов вылезли два прапорщика. Они смущенно оглянулись, как люди, неожиданно для себя попавшие на театральную сцену: действительно, тысячи глаз следили за ними. Прапоры поправили папахи, подтянули голенища, одернули шинели и, спотыкаясь, побрели в сторону автомобиля. По дороге один из них зацепился носком и едва не упал, - тихий шелест смеха прошел по русским окопам.

Из окопов второй роты только Вовк, обладавший острым зрением, мог ясно видеть, что происходит на шоссе. Он все объяснял бывшим рядом с ним Сергею и Марковичу. В его передаче эта трагическая и торжественная сцена выглядела по-деревенски просто.

- Той, що с флагом стояв, пытае щось у нашого хвицера, - быстро рассказывал он, - а наш раззявыв рот и дывиться на него, як кит на сало... рукамы водыть, показуе на нэбо.

- Что показывает?

- Ну, показуе - пожалуйтэ у хату, бо щэ дощ пийдэ.

- А эти, что в автомобиле?

- Одын з усами сыдыть, як засватанный, и не дывиться, а другий щось кажэ тому, що стоить.

- Эх, какому дураку такие глаза достались! - сердито сказал Маркович.

- А теперь что? - спросил Сергей.

- Курыть той, що з усами.

- А наших не угощает?

- Ни, и не дывиться.

Все весело выругались.

После нескольких минут переговоров автомобиль медленно и осторожно двинулся по шоссе в сторону русских окопов. Солдаты вылезли из окопов и, выстроившись по обе стороны шоссе, молча смотрели на парламентеров.

Тот, что держал белый флаг, был совсем молод. Он, рассматривая русских, вглядывался в линию окопов. Видимо, зрелище так развлекало его, что он забыл о печальной церемонии, участником которой был.

Рядом с ним сидел розовощекий, круглолицый военный с седеющими небольшими усами; он повернул голову в сторону русских окопов и смотрел с усталой полуулыбкой. Старшим был, очевидно, желтолицый, надменный, со впалыми щеками. Могло показаться, что медленно едут победители мимо унылых, битых людишек.

Проехав еще несколько десятков саженей, автомобиль остановился - окоп перерезал шоссе. Военные вышли из автомобиля и прошли по настланным доскам. Впереди спокойной походкой шел строгий австрийский генерал. Он был одет в голубовато-серую шинель с пышным меховым воротником, кепи с большим козырьком и красным околышем. Когда он спрыгнул с доски, под шинелью мелькнули черные рейтузы с широкими золотыми позументами.

Стоявший рядом с Сергеем Капилевич выругался и сказал:

- Хорошо жрали офицеры. Мне этот лембергский еврей, которого я в плен взял, говорил, что солдаты два месяца холеру кушали и смеялись, а у офицеров какао, и бульон с лапшой, и яички четыре раза в день видели.

Порукин толкнул его в бок и указал глазами на стоявшего вблизи унтер-офицера.

Сергей, наблюдавший эту сцену, подумал:

"Вот такую историю интересно Бахмутскому рассказать".

* * *

Первый казачий разъезд въехал в Перемышль в девять часов утра. Разъезд ворвался с такими вскриками и визгом на храпящих, разъяренных лошадях, словно город заняли не по условиям, подписанным Селивановым и комендантом Перемышля Кусманеком, а лихим казачьим налетом.

Полк получил приказ выступать.

Построились. Странно казалось после месяцев ползучей, окопной, земляной жизни шагать в строю, выйдя на шоссе, бить сапогом по мелкому камню, не прячась и не пригибаясь.

Солдаты от сорокалетних ополченцев до молодых парней призыва 1914 года - все переживали одно и то же сладостное и острое чувство: они шли, тяжелые, угрюмые воины, с примкнутыми к винтовкам штыками, с сумками, набитыми патронами, с ручными гранатами, в папахах, в шинелях, отгороженные от лукавой прелести весны, полные силы. Им не было дела до весеннего солнца, они творили войну. Они шли серые, нищие, но грозные победители. И это чувство убожества, нищеты и чувство силы было сладостно и остро.

Двенадцать верст прошли, не замечая усталости, с все возраставшим волнением, скорым, четким шагом, не сбиваясь, словно люди были приточены один к другому, без зазоров, наглухо соединены в единую махину. Они прошли мимо фортов, над которыми поднимался серый холодный дым. Дорога пошла вверх, и вскоре они увидели сверкавший на солнце Сан. Взорванный мост рухнул всем своим легким телом в воду; местами железное кружево его, громоздившееся над водой, сохранило всю точную четкость узора, словно простая железная вышивка на светло-синем небе; в других местах он был смят, сплюснут, стальные балки перекручены и завиты в грубые спирали. На рельсах стояли подорванные вагоны, паровоз лежал на боку, как убитая лошадь.

Волнение солдат делалось все сильнее, все острыми глазами смотрели на возникавший из-за холма город. Они вначале увидели изредка и беспорядочно посаженные темные домики над рекой, скромную церковную постройку, а вскоре и весь Перемышль был перед ними: сотни высоких белых и красных домов, темные костельные куполы. Город, словно чудо, возник из плоской тоскливой земли.

- Вот он, черт! - сказал Сергей. Он не верил, что в мире существуют дома с высокими окнами, с колоннами, лепными украшениями, площади, памятники, витрины, рестораны, золоченые буквы вывесок, - реальность мира была в мокрой земле, в досочке, сброшенной в грязь, в темных землянках, очагах, вырытых в мерзлой глине, в ветре со снегом, в дожде.

Порукин проговорил:

- Гляди, братцы, получше Курска.

Гильдеев отвечал:

- Казань такой.

И снова Порукин весело, громко, так, что слышал шагавший впереди офицер, сказал:

- Такая чудо-красота досталась.

Сергея уже не удивляло, что все сложные чувства, все яркие ощущения, которые возникали в его душе, оказывались общими по крайней мере с пятью ротами рядовых, что мысли его, возникавшие, казалось, так случайно и внезапно, были по большей части мыслями солдат, не читавших Содди и не знавших ничего о Розерфорде. Прикрепленность к земле радовала его. Ему по нескольку раз вспоминалась ночная тихая вода, вобравшая в себя всю огромность высокого звездного неба, и казалось - расскажи он об этом своим ротным товарищам, они бы и эту тонкость поняли.

Солдаты шли длинным, легким шагом, таким стремительным, напористым, что шедшие впереди офицеры не вели полк, не тянули за собой ротные колонны, как всегда это бывало во время походных маршей, а бежали, теснимые солдатским напором, то и дело оглядываясь, как бы их не настигли солдаты. Завоеванный город был перед ними со своими площадями, с ресторанной вывеской "Кавярня грана короля Штибера", желтыми афишами, начинавшими зеленеть газонами.

Хотя не было команды, Маркович выкрикнул первые несколько слов песни, и вся колонна точно взорвалась грозным криком-песней; казалось, воздух дрогнул. Они шли уже по улицам города. Всюду: на домах, на балконах, в окнах - были вывешены белые флаги, простыни, полотенца. На мостовых и на большой площади валялись десятки застреленных лошадей: австрийцы в утро сдачи уничтожили весь конский состав.

Кое-где на тротуарах стояли кучки пожилых людей - седоусые поляки, евреи в длинных пальто и в черных шелковых шапках, женщины в платках; и всюду за окнами, драпированными покорным цветом, чувствовалось жадное любопытство к победившей силе.

Сергей никогда, кажется, не испытывал такого возбуждения. Щеки и уши горели, всю силу своей души тратил он на выкрикивание слов песни. И потом, когда прошел угар, он чувствовал жжение в подошвах - так молодецки бил он сапогами по мостовой побежденного города.

Красивые дома на главной улице, отличавшиеся от киевских более темным цветом стен и обилием гипсовых украшений, среди которых были вправлены, как в брошку, стекла, здания с высокими узкими окнами и крутыми двускатными крышами, и широкая улица, мощенная круглыми, плотно прижавшимися один к одному полированными камнями, и пальмы, видные за витринами в полутьме большого ресторанного зала, - все принадлежало завоевателям.

Война казалась полной смысла. Вот они ценой великих трудов завладели этим нарядным городом, где так легко и приятно будет жить.

Неясная иллюзия всех ослепила: им казалось, что для себя завоевали они этот город, для того, чтобы навек расстаться с землянками, не спать на голой земле, не голодать в бедных своих деревнях, не надрываться в непосильном заводском труде. Это были великолепные минуты, когда тысячи русских солдат шли по улицам Перемышля и пели:

Жив дух славянства, верный преданьям...

Ночевали они на открытом воздухе; командир полка запретил занимать казармы, чтобы не занести в армию тифозной эпидемии, которую предполагали среди австрийского гарнизона.

Всю ночь гнали через город пленных.

Утром Сергей подошел к Пахарю и Марковичу, вполголоса говорившим между собой. Ему нравилась эта дружба между дворянином вольноопределяющимся и юзовским рабочим. Глаза у обоих были красные, опухшие, лица темные, злые.

- Чего это вы? - сказал Сергей. - Знаете, тут курица двенадцать рублей стоит.

Маркович усмехнулся и сказал:

- Полез с голоду к тетке одной и теперь боюсь, как бы в генералы не произвели. Черт его знает, дама такая, что страшно вспомнить: "...я це кохам, я це кохам". Толстая, а хлеб мой весь сожрала.

- Это бывает, - сказал Пахарь, - сколько хочешь бывает. - Он вдруг сморщился и протяжно выругался: - Пошли наши по домам шарить, даже вспомнить тошно: кричат очень, особенно бабы. Скорей бы дальше гнали. В одну ночь мне этот город опротивел.

- Это нехорошо, - строго сказал Маркович, - мародерствовать стыдно.

- Я разве один? - сказал Пахарь. - И Порукин ходил. Я потом все Сенку отдал: не надо мне, я ведь когда-то рабочим был.

Законы войны - не простые законы, и не так уж легко понять их. Пожалуй, ни в одной области люди не делают столько предсказаний, столько самоуверенных обобщений, как в военной. Каждый мало-мальски образованный человек спешит объяснить смысл тех или иных стратегических движений, предсказывает наперед исход войны. Отставные генералы и адмиралы считают своим долгом писать статьи и целые книги о том, какой будет война - маневренной или позиционной, молниеносной или длительной, какой род оружия будет решающим. Со злым и непокорным лукавством война не дает разгадать себя. Не понять добросовестным схоластам ее законов.

Законы ее успехов и неуспехов, движение ее к победе или к поражению объемлют всю противоречивую сложность человеческих деяний, и часто самоуверенные, милитаристические напыщенные идеи и чувства, подобно взбесившимся лошадям, завозят народы и страны в такие гнусные болота, что поколения несут на себе печать морального падения и духовной нищеты.

Не просты законы движения жизни. Не просты и законы движения войны. Кто думает во время внезапных ночных отступлений, когда солдаты, бросая винтовки, бегут, беспомощные, истерзанные страхом, порабощенные силой возникающего из мрака врага, что победа рождается в эту ночь, кажущуюся последней ночью войны?

Думали ли домовладельцы в сотнях русских городов, вывешивая десятого марта 1915 года трехцветные флаги, и адвокаты, кричавшие "ура" в ресторане "Эрмитаж", думал ли великий князь Николай Николаевич, глядя на заблестевшие слезой при счастливой вести глаза своего царственного племянника, думал ли рассудительный генерал Селиванов, герой дня, что в утро взятия Перемышля, когда девять пленных генералов и сто семь тысяч австрийских солдат пошли в глубь России, был заложен крепкий фундамент поражению русских и гибели огромного Юго-Западного фронта?

Нет в войне общего, сразу дающегося закона. Часто победа увеличивает силу и приближает день торжеству, - и все же коварны законы войны.

XXVIII

"Дорогая моя, любимая моя, вот уже сто дней, как мы расстались с тобой Последнее письмо твое я получил двадцать три дня тому назад. Теперь особенно трудно с почтой, мы все время в движений, может быть, через месяц или два окажемся... Представляешь себе: я хожу по венским улицам, сапоги блестят, как солнце. Ну, не буду. Это ведь все шуточки. Сейчас мне хорошо: я лежу на траве, невдалеке шумит между камнями ручей. Еще позавчера я лез по крутому склону горы, рядом ползли десятки моих приятелей, лил дождь, лязгали австрийские пулеметы. Мы задыхались от крутого подъема, обламывали ногти, цепляясь за выступы камней. Осколки гранат щелкали по скалам и шуршали в мокрой траве. Сто дней войны! Как в тумане, мелькают серые полосы мерно идущих людей, вереницы обозов, окопы, славные воины, бьющие вшей, пригибающие головы к земле; я слышу их тихие разговоры, такие же бесконечные и серые, как земля, ими защищаемая. Черная лужа на дне окопа, неживые люди валяются на скучной, пустой земле. А впереди те же бесконечные дороги, вспышки и грохот, холодная вода в сапогах, скрип, топанье и тихие ночные разговоры, бесконечные, серые. Когда же мы увидимся с тобой? Да увидимся ли мы когда-нибудь с тобой? Увидимся, увидимся, не может быть иначе. Увидимся, Олеся, единственная моя, хорошая моя...

Я лежу на траве! Понимаешь, ты не можешь понять этого, - на траве! И горное небо такое синее, и облака необычайно белые, белее этих облаков нет ничего. И сосны шумят. И мне все вспоминается Криница, наши прогулки в горы, - там тоже синее небо, мы сидели с тобой на теплой земле, на прошлогодних листьях, и я тебе врал про каких-то офицерш, которых не было никогда и которых никогда не будет, потому что всю любовь, все, что есть в моем сердце, ты забрала, моя дорогая..."

Он перестал писать, приподнялся.

Очень странно было чувствовать одновременно прохладу воздуха и горячее солнце. Красные медные иглы плотно лежали в нежной зеленой траве; когда Сергей приподнялся, иглы заскользили под рукой, словно смазанные жиром. Тени от облаков лежали на лесистых склонах гор, облака двигались медленно, плавно, как грустные мысли. Красные домики в долине, яркая плотная трава, которая сама светила зелеными лучами, теплые живые тела сосен в каплях смолы и шуршащих лоскутах янтарной просвечивающей кожицы - все, вдруг покрывшись тенью, стало тяжелым и постаревшим.

Сергей смотрел на медленное движение теней. Они ложились на хвойный лес, стоявший внизу, - и сосны делались синеватыми; они уходили - и поляны вспыхивали зеленью. Он пристально, слегка открыв губы, смотрел на необычайную светящуюся зелень, потом снова начал писать:

"Только что смотрел на горную поляну; ты себе не можешь представить, как это красиво, - литой огромный изумруд просвечивается буквально весь зеленым. Я вдруг понял, отчего это: молодая трава так тонка и прозрачна, что лучи солнца проходят через нее, как сквозь фильтр зеленый. Понимаешь? Ведь при прохождении белого света через окрашенную прозрачную поверхность задерживаются все волны, кроме соответствующих по окраске этой поверхности. Вот отсюда этот изумительный эффект: как будто зеленое, изумрудное солнце..."

Он снова оглянулся. Маленькое открытие привело его в хорошее настроение.

Треск индукционных катушек, таинственное электрическое пламя в катодных трубках, белизна распределительной доски, сухой запах озона... И тут же Криница. Блеск реки, перекатывающейся по камням.

"...Знаешь, дорогая моя, я делаю важные открытия на войне. Помнишь, я писал тебе, как ночью после обстрела увидел звездное небо в маленькой земной воде. И я постепенно начал понимать, почему не выходит у меня из головы эта картина. Сто лет назад князь Болконский, лежа раненым на поле сражения, впервые увидел и понял красоту неба. А я вот после этого страшного обстрела увидел и понял, как дорога и нужна мне эта исковерканная, исхоженная земля; без нее нет для меня ни неба, ни звезд..."

Где-то близко ухнули сразу в нескольких местах трехдюймовые орудия, стремительно прогрохотала пулеметная очередь, и тотчас пронзительно, заглушая шум ручья, прозвучал тревожный командирский свисток.

Это возвращение в шкуру вольноопределяющегося пехотного полка было так внезапно, что Сергей, растерявшись, не мог понять, как случилось, что он забыл о зудящей груди, искусанной вшами, о сопревших портянках, о плече, натруженном от винтовочного ремня. Снова, казалось, вернулось состояние беспомощности, которое всегда обрушивалось на него в лучшие минуты его жизни. Тяжелое чувство, испытанное им на берегу моря и на перроне Киевского вокзала, столкновение с непреоборимой силой, разрушающей счастье, любовь, разум.

Но сейчас, испытав прикосновение этой страшной, всегда побеждавшей его роковой силы, он не почувствовал себя жалким пленником.

Он поднялся во весь рост, оглядел серые камни, окруженные зеленым травяным морем, лес, ручей, небо в облаках, весь прохладный мир горной весны и угрожающе крикнул темной, упорной силе, отнимавшей от него этот миг земной красоты:

- Врешь, врешь, врешь!

XXIX

Шел спокойный мелкий дождь. Степану вспомнился далекий осенний день в Юзовке, неподвижный, располагавший к грусти и размышлению... Деревья стояли, успокоенные сонным безразличием воздуха. На открытых местах, припугнутая дождем, мошкара не налипала. Но на лесном участке колесной дороги, в банном, душном сумраке было много гнуса. Деревья разрослись так широко и сильно, что воздух под ними был неподвижен, и там пахло затхлостью, словно в непроветриваемом подвале. Даже в знойные дни в этих местах работать было трудно. Поэтому надзиратель, ведавший раскомандировкой каторжан, имел обычай посылать Степана на лесной участок "колесухи". Он рассердился, когда Кольчугин отказался отдать ему зеленый гребешок, присланный матерью в посылке.

Негромко шумел ручей, то округло морщась над подводными камнями, то распластываясь темной слюдяной площадкой. На равнине, где не росли деревья, ручей рябило от дождя, и много грусти было в этой встрече дождевых капель с земной водой. Кто не испытал такого чувства над прудом, когда водная поверхность становится оловянной и капли веско стучат по упругим листьям кувшинок? Многие люди грустили на берегу затуманенной реки, глядя на быстрые легкие круги, бегущие серой полосой от берега к берегу, и тысячи лет люди испытывают сладкую, спокойную печаль, когда над успокоенным морем идет дождь и кажется - нет и не будет в мире ветра и солнца.

Степан, глядя на затуманенный ручей, подумал, что скоро кончится срок его каторги, и эта мысль не волновала и не радовала его сейчас, он сам себе казался очень старым человеком, со спокойным, остывшим сердцем.

А воздух был полон влаги, и небо, и мускулистое огромное тело горной земли - все глядело навеки задумавшимся, успокоенным.

Степан стоял, опершись на лопату, и, обдумывая свою жизнь, смотрел на медлительных оборванных арестантов, на потухшие от дождя костры, на правильные вскрытые прямоугольники кирпичной каторжной земли, на полосы дерна, вырезанные для обкладывания канав, на мощеную дорогу. К нему подошел надзиратель Бочаров и сказал:

- Долго так стоять будем?

Видно, и на него подействовал тихий дождь - он на этот раз не замахнулся и не выругался. Бочаров считался самым жестоким из надзирателей.

Этот скуластый малоподвижный парень из амурских казаков не пил, не играл на гармошке, не просился у старшего надзирателя Квасова в поездки в деревню, откуда стражники, нагулявшись с бабами, возвращались до того упившимися ханжой и денатуратом, что от них неделями исходил спиртной дух. Живший в одной палатке с Кольчугиным эсер Беломыслов говорил о Бочарове:

Назад Дальше