Заглушая тяжелую возню машин, трудные вздохи пара и шелест проводов, голоса сливались в шумный вихрь. Отовсюду торопливо бежали люди, размахивая руками, разжигая друг друга горячими, колкими словами. Раздражение, всегда дремотно таившееся в усталых грудях, просыпалось, требовало выхода, торжествуя, летало по воздуху, все шире расправляя темные крылья, все крепче охватывая людей, увлекая их за собой, сталкивая друг с другом, перерождаясь в пламенную злобу. Над толпой колыхалась туча копоти и пыли, облитые потом лица горели, кожа щек плакала черными слезами. На темных лицах сверкали глаза, блестели зубы.
Там, где стояли Сизов и Махотин, появился Павел и прозвучал его крик:
- Товарищи!
Мать видела, что лицо у него побледнело и губы дрожат; она невольно двинулась вперед, расталкивая толпу. Ей говорили раздраженно:
- Куда лезешь?
Толкали ее. Но это не останавливало мать; раздвигая людей плечами и локтями, она медленно протискивалась все ближе к сыну, повинуясь желанию встать рядом с ним.
А Павел, выбросив из груди слово, в которое он привык вкладывать глубокий и важный смысл, почувствовал, что горло ему сжала спазма боевой радости; охватило желание бросить людям свое сердце, зажженное огнем мечты о правде.
- Товарищи! - повторил он, черпая в этом слове восторг и силу.- Мы - те люди, которые строят церкви и фабрики, куют цепи и деньги, мы - та живая сила, которая кормит и забавляет всех от пеленок до гроба…
- Вот! - крикнул Рыбин.
- Мы всегда и везде - первые в работе и на последнем месте в жизни. Кто заботится о нас? Кто хочет нам добра? Кто считает нас людьми? Никто!
- Никто! - отозвался, точно эхо, чей-то голос. Павел, овладевая собой, стал говорить проще, спокойнее, толпа медленно подвигалась к нему, складываясь в темное, тысячеглавое тело. Она смотрела в его лицо сотнями внимательных глаз, всасывала его слова.
- Мы не добьемся лучшей доли, покуда не почувствуем себя товарищами, семьей друзей, крепко связанных одним желанием - желанием бороться за наши права.
- Говори о деле! - грубо, закричали где-то рядом с матерью.
- Не мешай! - негромко раздались два возгласа в разных местах.
Закопченные лица хмурились недоверчиво, угрюмо; десятки глаз смотрели в лицо Павла серьезно, вдумчиво.
- Социалист, а - не дурак! - заметил кто-то.
- Ух! Смело говорит! - толкнув мать в плечо, сказал высокий кривой рабочий.
- Пора, товарищи, понять, что никто, кроме нас самих, не поможет нам! Один за всех, все за одного - вот наш закон, если мы хотим одолеть врага!
- Дело говорит, ребята! - крикнул Махотин.
И, широко взмахнув рукой, он потряс в воздухе кулаком.
- Надо вызвать директора! - продолжал Павел. По толпе точно вихрем ударило. Она закачалась, и десятки голосов сразу крикнули:
- Директора сюда!
- Депутатов послать за ним!
Мать протолкалась вперед и смотрела на сына снизу вверх, полна гордости: Павел стоял среди старых, уважаемых рабочих, все его слушали и соглашались с ним. Ей нравилось, что он не злится, не ругается, как другие.
Точно град на железо, сыпались отрывистые восклицания, ругательства, злые слова. Павел смотрел на людей сверху и искал среди них чего-то широко открытыми глазами.
- Депутатов!
- Сизова!
- Власова!
- Рыбина! У пего зубы страшные!
Вдруг в толпе раздались негромкие восклицания:
- Сам идет!..
- Директор!..
Толпа расступилась, давая дорогу высокому человеку с острой бородкой и длинным лицом.
- Позвольте! - говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, - он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
Вот он прошел мимо матери, скользнув по ее лицу строгими глазами, остановился перед грудой железа. Кто-то сверху протянул ему руку - он не взял ее, свободно, сильным движением тела влез наверх, встал впереди Павла и Сизова и спросил:
Это - что за сборище? Почему бросили работу? Несколько секунд было тихо. Головы людей покачивались, точно колосья. Сизов, махнув в воздухе картузом, повел плечами и опустил голову.
- Cпрашиваю! - крикнул директор. Павел встал рядом с ним и громко сказал, указывая на Сизова и Рыбина:
- Мы трое уполномочены товарищами потребовать, чтобы вы отменили свое распоряжение о вычете копейки…
- Почему? - спросил директор, не взглянув на Павла.
- Мы не считаем справедливым такой налог на нас! - громко сказал Павел.
- Вы что же, в моем намерении осушить болото видите только желание эксплуатировать рабочих, а не заботу об улучшении их быта? Да?
- Да! - ответил Павел.
- И вы тоже? - спросил директор Рыбина.
- Все одинаково! - ответил Рыбин.
- А вы, почтенный? - обратился директор к Сизову.
- Да и я тоже попрошу: уж вы оставьте копеечку-то при нас!
И, снова наклонив голову, Сизов виновато улыбнулся. Директор медленно обвел глазами толпу, пожал плечами. Потом испытующе оглядел Павла и заметил ему:
- Вы кажетесь довольно интеллигентным человеком - неужели и вы не понимаете пользу этой меры? Павел громко ответил:
- Если фабрика осушит болото за свой счет - это все поймут!
- Фабрика не занимается филантропией! - сухо заметил директор. - Я приказываю всем немедленно встать на работу!
И он начал спускаться вниз, осторожно ощупывая ногой железо и не глядя ни на кого.
В толпе раздался недовольный гул.
- Что? - спросил директор, остановясь. Все замолчали, только откуда-то издали раздался одинокий голос:
- Работай сам!
- Если через пятнадцать минут вы не начнете работать - я прикажу записать всем штраф! - сухо и внятно ответил директор.
Он снова пошел сквозь толпу, но теперь сзади него возникал глухой ропот, и чем глубже уходила его фигура, тем выше поднимались крики.
- Говори с ним!
- Вот те и права! Эх, судьбишка… Обращались к Павлу, крича ему:
- Эй, законник, что делать теперь?
- Говорил ты, говорил, а он пришел - все стер!
- Ну-ка, Власов, как быть?
Когда крики стали настойчивее, Павел заявил:
- Я предлагаю, товарищи, бросить работу до поры, пока он не откажется от копейки…
Возбужденно запрыгали слова:
- Нашел дураков!
- Стачка?
- Из-за копейки-то?
- А что? Ну и стачка!
- Всех за это - в шею…
- А кто работать будет?
- Найдутся!
- Иуды?
13
Павел сошел вниз и встал рядом с матерью. Все вокруг загудели, споря друг с другом, волнуясь, вскрикивая.
- Не свяжешь стачку! - сказал Рыбин, подходя к Павлу. - Хоть и жаден народ, да труслив. Сотни три встанут на твою сторону, не больше. Этакую кучу навоза на одни вилы не поднимешь…
Павел молчал. Перед ним колыхалось огромное, черное лицо толпы и требовательно смотрело ему в глаза. Сердце стучало тревожно. Власову казалось, что его слова исчезли бесследно в людях, точно редкие капли дождя, упавшие на землю, истощенную долгой засухой.
Он пошел домой грустный, усталый. Сзади него шли мать и Сизов, а рядом шагал Рыбин и гудел в ухо:
- Ты хорошо говоришь, да - не сердцу, - вот! Надо в сердце, в самую глубину искру бросить. Не возьмешь людей разумом, не по ноге обувь - тонка, узка!
Сизов говорил матери:
- Пора нам, старикам, на погост, Ниловна! Начинается новый народ. Что мы жили? На коленках ползали и все в землю кланялись. А теперь люди, - не то опамятовались, не то - еще хуже ошибаются, ну - не похожи на нас. Вот она, молодежь-то, говорит с директором, как с равным… да-а! До увидания, Павел Михайлов, хорошо ты, брат, за людей стоишь! Дай бог тебе, - может, найдешь ходы-выходы, - дай бог!
Он ушел.
- Да, умирайте-ка! - бормотал Рыбин. - Вы уж и теперь не люди, а - замазка, вами щели замазывать. Видел ты, Павел, кто кричал, чтобы тебя в депутаты? Те, которые говорят, что ты социалист, смутьян, - вот! - они! Дескать, прогонят его - туда ему и дорога.
- Они по-своему правы! - сказал Павел.
- И волки правы, когда товарища рвут…
Лицо у Рыбина было угрюмое, голос необычно вздрагивал.
- Не поверят люди голому слову, - страдать надо, в крови омыть слово…
Весь день Павел ходил сумрачный, усталый, странно обеспокоенный, глаза у него горели и точно искали чего-то. Мать, заметив это, осторожно спросила:
- Ты что, Паша, а?
- Голова болит, - задумчиво сказал он.
- Лег бы, - а я доктора позову…
Он взглянул на нее и торопливо ответил:
- Нет, не надо!
И вдруг тихо заговорил:
- Молод, слабосилен я, - вот что! Не поверили мне, не пошли за моей правдой, - значит - не умел я сказать ее!.. Нехорошо мне, - обидно за себя!
Она, глядя в сумрачное лицо его и желая утешить, тихонько сказала:
- Ты - погоди! Сегодня не поняли - завтра поймут…
- Должны понять! - воскликнул он.
- Ведь вот даже я вижу твою правду… Павел подошел к ней.
- Ты, мать, - хороший человек…
И отвернулся от нее. Она, вздрогнув, как обожженная тихими словами, приложила руку к сердцу и ушла, бережно унося его ласку.
Ночью, когда она спала, а он, лежа в постели, читал книгу, явились жандармы и сердито начали рыться везде, на дворе, на чердаке. Желтолицый офицер вел себя так же, как и в первый раз, - обидно, насмешливо, находя удовольствие в издевательствах, стараясь задеть за сердце. Мать, сидя в углу, молчала, не отрывая глаз от лица сына. Он старался не выдавать своего волнения, но, когда офицер смеялся, у него странно шевелились пальцы, и она чувствовала, что ему трудно не отвечать жандарму, тяжело сносить его шутки. Теперь ей не было так страшно, как во время первого обыска, она чувствовала больше ненависти к этим серым ночным гостям со шпорами на ногах, и ненависть поглощала тревогу.
Павел успел шепнуть ей:
- Меня возьмут…
Она, наклонив голову, тихо ответила:
- Понимаю…
Она понимала - его посадят в тюрьму за то, что он говорил сегодня рабочим. Но с тем, что он говорил, соглашались все, и все должны вступиться за него, значит - долго держать его не будут…
Ей хотелось обнять его, заплакать, но рядом стоял офицер и, прищурив глаза, смотрел на нее. Губы у него вздрагивали, усы шевелились - Власовой казалось, что этот человек ждет ее слез, жалоб и просьб. Собрав все силы, стараясь говорить меньше, она сжала руку сына и, задерживая дыхание, медленно, тихо сказала:
- До свиданья, Паша. Все взял, что надо?
- Все. Не скучай…
- Христос с тобой…
Когда его увели, она села на лавку и, закрыв глаза, тихо завыла. Опираясь спиной о стену, как, бывало, делал ее муж, туго связанная тоской и обидным сознанием своего бессилия, она, закинув голову, выла долго и однотонно, выливая в этих звуках боль раненого сердца. А перед нею неподвижным пятном стояло желтое лицо с редкими усами, и прищуренные глаза смотрели с удовольствием. В груди ее черным клубком свивалось ожесточение и злоба на людей, которые отнимают у матери сына за то, что сын ищет правду.
Было холодно, в стекла стучал дождь, казалось, что в ночи, вокруг дома ходят, подстерегая, серые фигуры с широкими красными лицами без глаз, с длинными руками. Ходят и чуть слышно звякают шпорами.
"Взяли бы и меня", - думала она.
Провыл гудок, требуя людей на работу. Сегодня он выл глухо, низко и неуверенно. Отворилась дверь, вошел Рыбин. Он встал перед нею и, стирая ладонью капли дождя с бороды, спросил:
- Увели?
- Увели, проклятые! - вздохнув, ответила она.
- Такое дело! - сказал Рыбин, усмехнувшись. - И меня - обыскали, ощупали, да-а. Изругали… Ну - не обидели однако. Увели, значит, Павла! Директор мигнул, жандарм кивнул, и - нет человека? Они дружно живут. Одни народ доят, а другие - за рога держат…
- Вам бы вступиться за Павла-то! - воскликнула мать, вставая. - Ведь он ради всех пошел.
- Кому вступиться? - спросил Рыбин.
- Всем
- Ишь - ты! Нет, этого не случится.
Усмехаясь, он вышел своей тяжелой походкой, увеличив горе матери суровой безнадежностью своих слов.
"Вдруг - бить будут, пытать?.."
Она представляла себе тело сына, избитое, изорванное, в крови и страх холодной глыбой ложился на грудь, давил ее. Глазам было больно.
Она не топила печь, не варила себе обед и не пила чая, только поздно вечером съела кусок хлеба. И когда легла спать - ей думалось, что никогда еще жизнь ее не была такой одинокой, голой. За последние годы она привыкла жить в постоянном ожидании чего-то важного, доброго. Вокруг нее шумно и бодро вертелась молодежь, и всегда перед нею стояло серьезное лицо сына, творца этой тревожной, но хорошей жизни. А вот нет его, и - ничего нет.
14
Медленно прошел день, бессонная ночь и еще более медленно другой день. Она ждала кого-то, но никто не являлся. Наступил вечер. И - ночь. Вздыхал и шаркал по стене холодный дождь, в трубе гудело, под полом возилось что-то. С крыши капала вода, и унылый звук ее падения странно сливался со стуком часов. Казалось, весь дом тихо качается, и все вокруг было ненужным, омертвело в тоске…
В окно тихо стукнули - раз, два… Она привыкла к этим стукам, они не пугали ее, но теперь вздрогнула от радостного укола в сердце. Смутная надежда быстро подняла ее на ноги. Бросив на плечи шаль, она открыла дверь…
Вошел Самойлов, а за ним еще какой-то человек, с лицом, закрытым воротником пальто, в надвинутой на брови шапке.
- Разбудили мы вас? - не здороваясь, спросил Самойлов, против обыкновения озабоченный и хмурый.
- Не спала я! - ответила она и молча, ожидающими лазами уставилась на них.
Спутник Самойлова, тяжело и хрипло вздыхая, снял шапку и, протянув матери широкую руку с короткими пальцами, сказал ей дружески, как старой знакомой:
- Здравствуйте, мамаша! Не узнали?
- Это вы? - воскликнула Власова, вдруг чему-то радуясь. - Егор Иванович?
- Аз есмь! - ответил он, наклоняя свою большую голову с длинными, как у псаломщика, волосами. Его полное лицо добродушно улыбалось, маленькие серые глазки смотрели в лицо матери ласково и ясно. Он был похож на самовар, - такой же круглый, низенький, с толстой шеей и короткими руками. Лицо лоснилось и блестело, дышал он шумно, и в груди все время что-то булькало, хрипело…
- Пройдите в комнату, я сейчас оденусь! - предложила мать.
- У нас к вам дело есть! - озабоченно сказал Самойлов, исподлобья взглянув па нее.
Егор Иванович прошел в комнату и оттуда говорил:
- Сегодня утром, милая мамаша, из тюрьмы вышел известный вам Николай Иванович…
- Разве он там? - спросила мать.
- Два месяца и одиннадцать дней. Видел там хохла - он кланяется вам, и Павла, который - тоже кланяется, просит вас не беспокоиться и сказать вам, что на пути его местом отдыха человеку всегда служит тюрьма - так уж установлено заботливым начальством нашим. Затем, мамаша, я приступлю к делу. Вы знаете, сколько народу схватили здесь вчера?
- Нет! А разве - кроме Паши? - воскликнула мать.
- Он - сорок девятый! - перебил ее Егор Иванович спокойно. - И надо ждать, что начальство заберет еще человек с десяток! Вот этого господина тоже…
- Да, и меня! - хмуро сказал Самойлов.
Власова почувствовала, что ей стало легче дышать…
"Не один он там!" - мелькнуло у нее в голове.
Одевшись, она вошла в комнату и бодро улыбнулась гостю.
- Наверно, долго держать не будут, если так много забрали…
- Правильно! - сказал Егор Иванович. - А если мы ухитримся испортить им эту обедню, так они и совсем в дураках останутся. Дело стоит так: если мы теперь перестанем доставлять на фабрику наши книжечки, жандармишки уцепятся за это грустное явление и обратят его против Павла со товарищи, иже с ним ввергнуты в узилище…
- Как же это? - тревожно крикнула мать.
- А очень просто! - мягко сказал Егор Иванович. - Иногда и жандармы рассуждают правильно. Вы подумайте: был Павел - были книжки и бумажки, нет Павла - нет ни книжек, ни бумажек! Значит, это он сеял книжечки, ага-а? Ну, и начнут они есть всех, - жандармы любят так окорнать человека, чтобы от него остались одни пустяки!
- Я понимаю, понимаю! - тоскливо сказала мать. - Ах, господи! Как же теперь?
Из кухни раздался голос Самойлова:
- Всех почти выловили, - черт их возьми!.. Теперь нам нужно дело продолжать по-прежнему, не только для дела, - а и для спасения товарищей.
- А - работать некому! - добавил Егор, усмехаясь, - Литература у нас есть превосходного качества, - сам делал!.. А как ее на фабрику внести - сие неизвестно!
- Стали обыскивать всех в воротах! - сказал Самойлов. Мать чувствовала, что от нее чего-то хотят, ждут, и торопливо спрашивала:
- Ну, так что же? Как же? Самойлов встал в дверях и сказал:
- Вы, Пелагея Ниловна, знакомы с торговкой Корсуновой…
- Знакома, ну?
- Поговорите с ней, не пронесет ли она? Мать отрицательно замахала руками.
- Ой, нет! Баба она болтливая, - нет! Как узнают, что через меня, - из этого дома, - нет, нет!
И вдруг, осененная внезапной мыслью, она тихо заговорила:
- Вы мне дайте, дайте - мне! Уж я устрою, я сама найду ход! Я Марью же и попрошу, пусть она меня в помощницы возьмет! Мне хлеб есть надо, работать надо же! Вот я и буду обеды туда носить! Уж я устроюсь!
Прижав руки к груди, она торопливо уверяла, что сделает все хорошо, незаметно, и в заключение, торжествуя, воскликнула:
- Они увидят - Павла нет, а рука его даже из острога достигает, - они увидят!
Все трое оживились. Егор, крепко потирая руки, улыбался и говорил:
- Чудесно, мамаша! Знали бы вы, как это превосходно! Прямо - очаровательно.
- Я в тюрьму, как в кресло сяду, если это удастся! - потирая руки, заметил Самойлов.
- Вы - красавица! - хрипло кричал Егор.
Мать улыбнулась. Ей было ясно: если теперь листки появятся на фабрике, - начальство должно будет понять, что не ее сын распространяет их. И, чувствуя себя способной исполнить задачу, она вся вздрагивала от радости.
- Когда пойдете на свидание с Павлом, - говорил Егор, - скажите ему, что у него хорошая мать…
- Я его раньше увижу! - усмехаясь, пообещал Самойлов.
- Вы так ему и скажите - я все, что надо, сделаю! Чтобы он знал это!..
- А если его не посадят? - спросил Егор, указывая на Самойлова.
- Ну - что же делать!
Они оба захохотали. И она, поняв свой промах, начала смеяться, тихо и смущенно, немножко лукавя.
- За своим - чужое плохо видно! - сказала она, опустив глаза.