Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы - Борис Лавренев 48 стр.


- Как хотите, вашскородь, а на беседку я не пойду… У меня кружение - недолго в воду свалиться. Дайте работу легче, я не отказываюсь.

Бутенко покосился на лейтенанта. Случай непредвиденный и невероятный. Получается как будто неисполнение приказания. Бутенко незаметно подтянул плечевые мускулы и напрягся, как легавая на стойке.

Лейтенант Максимов свел брови и дрогнул углом губы. Пальцы правой руки зашевелились, складываясь, но сейчас же разжались - лейтенант вспомнил о поцарапанном пальце.

- Молчать! - сказал он глухо. - Марш в беседку, сволочь!

- Не пойду, вашскородь. Нет такого закона. - Шуляк неожиданно повысил голос и переступил с ноги на ногу.

- Да ты что ж это… - начал боцман, подступая к Шуляку, чтобы взять его за локоть, но мгновенно замолк и опустил руку.

Лейтенант Максимов, стремительно повернувшись, уходил на шканцы.

Шуляк стоял понурясь. Возбуждение упало. Он беспомощно и тупо смотрел на узкие тиковые доски палубы, прошитые черными тесемками пазов.

Голову разламывало. Палуба начинала медленно кружиться и звенеть. Шуляк пошатнулся и, стараясь удержаться, услышал, как через воду, бормотание Бутенко:

- Дак ты, холера, боцмана страмить вздумал? Тебе што, а мне за таку дисциплину ответ держать? Ужо я тебе морду расчищу, гадюка скрипучая…

Шуляк бессильно закрыл глаза. Все стало безразлично. С усиливающимся нежным и гулким звоном палуба, транспорт, небо проваливались в горячую колеблющуюся пустоту.

Неожиданно в этой пустоте родились и простучали отчетливые медленные шаги.

Они замолкли совсем рядом, и наступила такая пугающая тишина, что Шуляк, перемогая себя, отчаянным усилием разлепил склеившиеся веки.

Он увидел перед собой багровую губчатую лепешку, на которой в неудержимом бешенстве тряслись жесткие рыжие усы. Шуляк инстинктивно вздернулся. Автоматизм дисциплины выровнял его позвоночник.

Капитан второго ранга Головнин, командир транспорта, вызванный из уединения своего салона докладом лейтенанта Максимова, раскрыл рот. Изо рта потек густой, как нарастающий вой сирены, звук:

- Вызвать караул!

- Есть вызвать караул!

Боцман Бутенко поднес к губам новенькую дудку, сверкнувшую на солнце, как прыгнувшая из воды летучая рыба. Нежные переливы свиста прошли по палубе.

Караул попарно загремел из люка, как сказочные тридцать три богатыря из морского прибоя. На правом фланге бородатым дядькой Черномором встал караульный начальник унтер-офицер Егушев.

Приклады брякнули о палубу, и караул окоченел в истуканьей неподвижности.

- Спустить этого подлеца, - Головнин отделял слово от слова паузами тяжелого астматического задыхания, - спустить этого подлеца за борт!

- Вашскородь! - голос Шуляка подломился. - Вашскородь, как перед господом, правду говорю - голова кружится. Свалюсь в воду, ни за что пропаду, вашскородь.

- Привязать прохвоста к беседке, чтобы не свалился, - кинул Головнин, длинно выругавшись.

Четверо караульных составили винтовки и хмуро взяли Шуляка за плечи и локти. Он рванулся, но зажим был крепок. Его поволокли к борту. Шуляк машинально переставлял ноги, как будто перестав понимать, что с ним хотят делать.

Бутенко, торопясь, подбежал с отрезком линя. Двое караульных влезли на планширь борта, втаскивая Шуляка под мышки. Беседка качалась в уровень с планширем. Караульные перекинули ноги Шуляка на доску беседки. Он обвис у них на руках, тупо ворочая головой, как оглушенный.

Третий караульный, затянув линь за тали беседки, обвел концом грудь Шуляка и перебросил линь четвертому. Тот, торопясь и путаясь, стал прикручивать руки Шуляка к доске. От торопливости и испуга он глубоко врезал линь в тело. Шуляк вздрогнул. Боль резнула его насквозь. Он посмотрел невидящими глазами на командира, Максимова, боцмана и, не помня себя от боли, закричал горько и зло:

- Кровопивцы! Воинство христолюбивое! Чем так вязать, вязали б уж за глотку…

- Вязать! - крикнул Головнин на оторопевшего караульного.

Матрос рванул линь, еще жестче врезая его в руки Шуляка.

- Братцы! - сказал Шуляк, жалобно, тихо и ласково. - Братцы! Не затягивай так, не скотину ведь вяжете, а брата. Мало что вам прикажут…

- Молчать!.. Спускай его, - рявкнул командир, и боцман Бутенко потравил лопарь беседочных талей.

Беседка качнулась, уходя вниз. Матрос второй статьи Петр Шуляк, связанный, как куль, и прикрученный к талям, медленно уполз за борт.

- Не подымать до моего приказания!

Капитан Головнин, сбычившись - руки в карманах, - смотрел на боцмана, на караул.

Караульные разобрали винтовки и заняли свое место в строю. Лица их были красны от возни и зноя, но каменно-дисциплинированны, и Головнин медленно выпрямился.

- Караул вниз! - сказал он и пошел с Максимовым прочь.

Боцман Бутенко отсвистал положенную мелодию, и палуба опустела. Пазы ровно поблескивали плавящейся на солнце смолой.

3

Мичман Регекампф сдавал вахту мичману Казимирову.

С подчеркнутой служебной деловитостью он оповестил сменяющего о корабельных важных обстоятельствах.

- Под килем девять сажен, якорной цепи на правом клюзе двадцать сажен. Зюйд-ост два балла. Обе машины под парами, старший офицер на берегу. В расходе первый катер и шестерка, за бортом на беседке связанный матрос.

- Что?

Небрежно слушавший надоевшие формулы мичман Казимиров округлил глаза и поднял брови.

- Связанный матрос? Что за номер?

- Понимаешь, - нагнувшись, ответил Регекампф уже не бесстрастным служебным, а мальчишеским голосом, - "бычий пузырь" приказал Шуляка подвесить за отказ от работ. Ему "кобра" доложил. "Пузырь" сам вылез на палубу и приказал связать, чтоб Шуляк не свалился в воду. И сидеть ему там до распоряжения. Урина мозги залила!

Казимиров обернулся к правому борту. Тали спущенной за борт беседки тихо покачивались - транспорт плавно подымало на шедшей с моря мертвой зыби.

- И давно он его посадил?

- Да сейчас только. Перед твоим выходом. Ну, будь здоров. Смотри, братец, в оба, сегодня денек тяжелый. "Кобра" как белены объелся, и "пузырь" тоже не в духе. Не обгадься, ни пера тебе ни пуху.

Регекампф ушел. Мичман Казимиров поправил завернувшуюся портупею кортика и прошелся по шканцам.

Задержался около матросов, клетневавших поручневый трос, и несколько минут смотрел, как быстрые руки ловко оплетают трос полосами парусины.

Матросы работали споро, но угрюмо и ни разу не оглянулись на мичмана. Казимирову стало скучно. Он заходил взад и вперед, пытаясь развлечься насвистыванием вальса, но внутреннее беспокойство, с каждой минутой усиливавшееся, повлекло его к борту. Он вышел на верхнюю площадку трапа. Беседка висела в двух саженях от трапа, немного боком. Привалившись к задним талям, Шуляк сидел сгорбленный, странно маленький. Голова его ушла в плечи, пальцы рук, прикрученных к доске, безостановочно слабо шевелились, как лапки умирающего жука.

Мичман Казимиров почувствовал неприятный озноб. Он был молод, исполнен лучших намерений. Он пережил Цусиму и был либерален, старался хорошо относиться к нижним чинам.

Он плохо понимал их и не всегда умел находить слова для разговоров с матросами, но все же интересовался их жизнью, знал свою полуроту назубок, выслушивал несложные жалобы, давал советы по семейным делам. Иногда помогал писать письма и, стыдясь самого себя, совал заскучавшему от унылых писем из дому о нищенской жизни матросу пятерку или десятку "на поправку дел".

Матросы, чувствуя неумелое, но человечное внимание, тоже тепло и приветливо относились к "своему" мичману. Он не был ни "шкурой", ни "подлизой", и ему доверялись.

Мичман Казимиров смотрел на осунувшееся тело Шуляка. Мичманские щеки медленно покрывались неровными красными пятнами - это был признак волнения и гнева. Перегнувшись через перила площадки трапа, мичман Казимиров вполголоса окликнул матроса:

- Шуляк!

Шуляк не пошевелился, и голова его свесилась еще ниже.

Обморок?

Казимиров заволновался. Он готов был уже позвать вахтенного и приказать поднять Шуляка на борт, но удержался.

Он любил дисциплину и железную правильность флотской службы. Самостоятельное распоряжение нарушало ее. Шуляк подвешен по приказанию командира. Отмена приказания могла быть дана только командиром. Вахтенный начальник мог лишь доложить о потере сознания подвешенным и просить разрешения поднять его для оказания помощи.

Казимиров отошел от трапа и позвал вахтенного.

- Доложи лейтенанту Максимову, - сказал мичман, избегая смотреть в лицо вахтенному, - что Шуляку дурно и что вахтенный начальник просит разрешения поднять его на борт.

В ожидании возвращения вахтенного Казимиров нервно заходил по палубе.

- Ну? - торопливо спросил он, когда вахтенный спустя несколько минут выскочил из-за толстой трубы палубного вентилятора.

Вахтенный молча подал мичману вчетверо сложенный листок бумажки.

На бланке старшего офицера транспорта "Кронштадт" писарски отчетливым почерком лейтенанта Максимова было написано:

"Предлагаю не вмешиваться в распоряжения старших и не давать советов".

Казимиров отпустил вахтенного и, отойдя к борту, трясущимися от злости и обиды пальцами изорвал записку в мелкие клочья и бросил их в воду. Громко и раздраженно сказал:

- Бранденбур!

Непонятное и неожиданное это слово, на которое с недоумением оглянулся вахтенный, для мичмана Казимирова было наполнено особым смыслом.

Оно возвращало мичмана в детство, в зеленую долину реки Славянки, в увалистый тихий Павловск, в родной дом.

Мичман Казимиров полузакрыл глаза и, по-детски улыбнувшись, увидел явственно, со всеми подробностями, угол комнаты. Полинялые обои в фисташковую с белой полоску, широкий старый диван с поцарапанной спинкой красного дерева, лампу на столе, мягкий кремовый свет. Деревянную коробку с душистыми, толстыми, как пальцы, папиросами. Руки в синих жилках и ревматических узлах, держащие газетный лист, нос, оседланный очками, чуть пожелтевшую от табака, немножко встрепанную седую бородку.

Так он помнил отца за ежевечерним чтением газеты. Старик от доски до доски прочитывал политические новости, посапывая носом, то хмурясь, то улыбаясь, держа газету на отлете.

И иногда, когда брови старика сходились в гримасе раздражения и возмущения, сквозь дым табачной затяжки в тишину кабинета прорывалось ворчащее слово "Бранденбур".

Слово это имело десятки оттенков, но в основном и главном оно обозначало возмутительную, ничем не оправдываемую бессмыслицу, абсурд, мерзость.

Старик Казимиров употреблял его не только за чтением газеты. Когда расшалившиеся соседние мальчики перебрасывали через забор в расчищенный, как корабельная палуба, палисадник дохлую кошку, когда гусеница неожиданно сжирала яблоки на холимых яблонях, старик ерзал плечами и бурчал сквозь усы:

- Бранденбур!

Уже подростком-кадетом Казимиров однажды решился узнать у отца смысл загадочного заклинания. Он спросил в удобную минуту:

- Папа, а что значит "Бранденбур"?

Отец прищурил глаза и усмехнулся:

- Тебе интересно?

- Ну конечно!

Отец молча снял с полки том энциклопедического словаря и, перелистав несколько страниц, протянул книгу сыну:

- Читай!

"Бранденбуры - название цветных, а также позолоченных или серебрёных шнуров, которыми обшиваются спереди и сзади доломаны офицеров и солдат гусарских полков".

Прочтя, Казимиров удивленно посмотрел на отца.

- Не понимаешь?

- Нет, папа!

Отец сел на диван, усадил сына рядом и обнял его за плечо.

- Милый мой сынок! На свете есть вещи осмысленные и бестолковые, лишенные смысла и цели. Так вот эти побрякушки и финтифлюшки, которыми обшивают гусар, для меня воплощение бессмыслицы, дикости, чепухи. Но в жизни не всегда можно называть дикость прямо дикостью и чепуху чепухой… Вот, когда мне хочется выразить мое отношение к нелепым и глупым вещам, я и пользуюсь этим заклинанием… Теперь понял?

Казимиров молча кивнул и с этого момента стал различать в голосе отца различные интонации при произношении странного слова. Оно имело десятки оттенков, от чуть заметной иронии до гневного возмущения ничем не оправдываемой бессмыслицей, мерзостью, абсурдом.

Последний раз мичман Казимиров слышал это ставшее родным слово осенью тысяча девятьсот четвертого года, когда за два дня до отхода на Дальний Восток Второй тихоокеанской эскадры он, только что произведенный, приехал проститься с семьей.

Отец сильно сдал и похудел. Кожа у него стала восковой и дряблой и жалко висела на щеках, голубые глаза потускнели и завалились. Он согнулся и трудно переставлял ноги.

Когда Казимиров уходил на вокзал, мать лежала в постели заплаканная. Младшая сестра возилась возле нее с нюхательной солью. Отец старался бодриться и пошел проводить сына до дворцового парка.

У ворот он остановился и положил на плечо Казимирову высохшую костлявую руку. Сказал надтреснутым, неестественным баском:

- На тебя надеюсь… Не подведешь, не осрамишь. Бегать не будешь. С матросами живи хорошо. Матрос за добро сторицей отдаст. В мое время мы с матросом жить умели. А нынче молодежь на матроса плюет, ну и у матроса тоже слюна накипает. Плохое может выйти… - Помолчал и добавил вдруг со старческой бессильной злобой: - Надумали!.. Поход! "Гром победы раздавайся", а морда в крови. Не нужно все, не нужно… Бранденбур!

Жалко махнул рукой, ткнулся бородкой в щеку сына и, повернувшись, пошел назад. Войдя в парк, Казимиров оглянулся, и сердце его вдруг сжало острой, мучительной судорогой. Согнутая спина старика была жалка и страшна, и по этой обреченной согбенности мичман Казимиров понял, что больше никогда не увидит отца. Глотая неумолимо подступающие слезы, он почти бегом помчался через парк, повторяя с интонацией отца:

- Бранденбур… Бранденбур… Бран-ден-бур!

………………………………………………………

- Человек за бортом!

Мичман Казимиров вздрогнул и открыл глаза. Солнечный блеск ослепил его, и он опять на секунду зажмурился, успев только заметить, как вахтенный, размахнувшись, метнул через борт спасательный круг. С кормы звонко ударила сигнальная пушка.

Овладев собой, мичман Казимиров скомандовал:

- Боцман! Шлюпку на воду! Рассыльный! Доложить старшему офицеру!

И бросился к борту.

Пустая беседка терлась об обшивку. С нее болтался конец линя, полощась в воде. Саженях в двадцати от транспорта на синей волне белело донышко бескозырки Шуляка. Он плыл не к транспорту, а от него, странно быстро выбрасывая руки. Недалеко от Шуляка шла узкая алжирская фелюга с косым парусом в заплатах апельсинного цвета. Рулевой на ней, обмотанный по бедрам синей повязкой и по голове красной чалмой, перекладывал длинный румпель, ложась на утопающего. Трое кофейнолицых рыбаков перегнулись через высокий фальшборт, протягивая руки, чтобы подхватить плывущего.

Шуляк мотал руками все чаще и короче. Голова его ушла под воду раз. Потом второй. Бескозырка всплыла и поплыла отдельно.

"Не доплывет", - задохнувшись, подумал Казимиров и оглянулся посмотреть, почему мешкают со спуском шлюпки. Услыхал резкий окрик:

- Отставить шлюпку!

Матросы, уже стравившие шлюпку почти до воды, растерянно и бестолково стали выбирать тали, и шлюпка неровно пошла кверху, непристойно задрав корму.

Лейтенант Максимов, запыхавшись, подбежал к трапу.

Шуляк вынырнул из-под волны в третий раз, и сразу шестеро рук вцепились с фелюги в его намокшую робу и легко вытянули наверх. Рулевой опять переложил руля к берегу.

- Часовой! - крикнул лейтенант Максимов. - Зарядить винтовку. По моей команде стрелять по дезертиру.

Часовой у трапа, торопясь, задергал из подсумка обойму.

Лейтенант Максимов выскочил на площадку трапа и на воображаемом французском языке закричал удаляющейся фелюге:

- Эй! Tu!.. le chien nègre! Reviens ton petit bateau! Va ici momentalement, lâche noire… Ecoute tu! je donne l’ordre fusiller toi, canaille. Comprends? Va ici!

Мичман Казимиров брезгливо скривился. Скот! Нижегородский француз! Скалозуб!

Часовой навел винтовку на фелюгу. Рулевой, видя плохой оборот, направил фелюгу к трапу. Она стукнулась о нижнюю площадку, и парус в оранжевых заплатах, шурша, порхнул книзу.

Шуляк, бледный и мокрый, стоял в фелюге, почти до колен в скользком серебряном месиве рыбы. Он не смотрел наверх.

- Часовой! Взять эту сволочь на прицел, - приказал Максимов, и часовой, покорно, растерянно мигая, уставил жальце штыка в грудь Шуляка.

- Ступай на корабль, сукин сын, - сказал Максимов.

Шуляк с трудом вытянул ноги из рыбьей массы и, поддержанный арабом, вылез на трап. Он подымался, держась за фалреп, тяжело дыша, и на верхней площадке чуть не свалился. Прозрачными, смертно ненавидящими глазами взглянул в лицо Максимову и, дерзко закинув голову, сказал с присвистом:

- Ну шо ж! Бейте, убивайте, а работать на беседке не буду.

- Не будешь? - спросил Максимов угрожающе тихо, и на скулах его вздулись желваки. - Не будешь? Посмотрим! Часовой, по бунтовщику…

Резкая дрожь дернула все тело Шуляка. Он загнанно оглянулся. Сзади была вода, в которой он не нашел спасения. Впереди Максимов и вздрагивающее, поблескивающее на солнце колечко винтовочного дула, которое сейчас плеснет огнем и смертельной болью, разрывающей грудь.

За Максимовым, как в тумане, придавленные матросские фигуры с расширенными испугом и бессильным негодованием зрачками.

Шуляк мотнул головой и, не в силах оторвать взгляда от дула, деревянными ногами медленно и страшно, как мертвый, пошел вдоль борта к беседке.

Его опять привязали и спустили. Лейтенант Максимов, заложив руки за спину, наблюдал эту операцию, обводя глазами матросов.

- Не копаться! Быстрее!

Голос у него был уверенный и холодный. Стычка была выиграна. С матросским стадом нужно уметь разговаривать. Девятьсот пятый год кончился, теперь нужно держать этих скотов в ежовых рукавицах, ни на секунду не ослабляя хватки.

- Разойтись всем лишним! Что за кабак? Если увижу какую-нибудь сволочь не на месте, насидится у меня.

Он повернулся спиной к матросам и, проходя мимо Казимирова, с нескрываемым презрением и злостью бросил в лицо мичману:

- Вахтенный начальник! Туфля! За матросом доглядеть не могли. Палату общин разводите!

Мичман Казимиров молча проглотил оскорбление. Лишь немного побледнел и, круто повернувшись, пошел в рубку записать происшествие в вахтенный журнал.

Заржавевшее перо не выпускало чернил, приходилось ежесекундно макать его в чернильницу, но, выведя одну букву, оно вновь отказывалось работать. С трудом нацарапав две строки, Казимиров, вдруг ощутив прихлынувший к голове жар ярости, изо всей силы хватил ручкой в столик. Вонзившееся в клеенку перо лопнуло с жалобным звоном, вкладыш разлетелся щепками.

Не владея собой, мичман Казимиров заорал:

- Рассыльный! Канцелярского содержателя!

Назад Дальше