Том 2. Сумерки духа - Зинаида Гиппиус 8 стр.


– Да я ничего, – робко отвечала Марфуша. – Конечно, я вам очень благодарна должна быть, Аркадий Кузьмич… За ваше внимание…

– За любовь-с пламенную, Марфа Тимофеевна! Что я теперь? Лакей. Не больше того. А приедем в Питер, обвенчавшись, – сами по себе заживем. Уж чего же еще желать? Уж я и не знаю.

– Я ничего… Конечно, это весьма приятно… Ай, пустите меня! Тут кто-то есть.

Марфуша вырвалась из объятий своего жениха, лакея Аркадия, и очутилась на дорожке около мадам Лино.

– Батюшки! Да это вы! Что это вы тут в темень такую одни? Сейчас дождь пойдет.

– Я должна здесь. Барышня там… На прогулке…

– На прогулке. Это ее все с графом носит! Дела, нечего сказать! А тут человек мокни из-за нее. Постой же, я их спугну…

И прежде чем ей могли возразить, она закричала пронзительно и тонко:

– Бары-шня-я! Домой прося-я-т!

Из темноты, совсем близко, вынырнула белая фигура.

– Что такое? Ты меня зовешь?

– Домой просят… Ужин подали…

– Прошу вас, пройдите к себе, мадам, – сказала Аля по-французски. – Если к вам постучатся – скажите, что мы вернулись вместе и я у себя. Я сейчас иду.

Марфуша взяла под руку мадам Лино и повела ее к дому. Она ощущала сквозь просыревший бархат кофты руку такую худую и костлявую, что, казалось, это была одна палка. Мадам Лино дрожала, и голова ее зловеще покачивалась.

Марфуша привела ее в ее каморку, зажгла лампу и открыла постель.

– Вот и ложитесь, – сказала она весело. – Замерзли? Ужинать-то принести вам? Или чаю, что ли? Согреетесь.

– Добрая девушка, – произнесла мадам Лино. В лице ее не было никакой ласковости, но что-то торжественное и совсем не отталкивающее. – Вот добрая девушка. Спасибо – благодарю. Ты, девушка, на мою дочь похожа. Такая же лицом красивая.

Марфуша вспыхнула от удовольствия. Она хотела выйти из комнаты, чтобы принести чай, но старуха подозвала ее к своему стулу и взяла за руку. Прикосновение холодных, костяных пальцев заставило вздрогнуть девушку. Ей было жутко, но хорошо, и мадам Лино совсем не была отвратительна и страшна, а мила, и ее слова о дочери трогали Марфушу.

– Ты, девушка, мной любима за сердце и за то, что схожа с Мартой. Она была удивительная, Марта, о! Ты многого не знаешь. А теперь спасибо – благодарствуй. Я тебе потом подарю. От Марты подарю. Подумай, чего ты давно хотела. Я подарю.

– Благодарим-с, мне не надо-с, – проговорила Марфуша, глотая невольные слезы. Ей представилось, как худые, дрожащие пальцы будут рыться в чемоданишке, отыскивая для нее подарок. Но старуха уже замолкла, верно, задремала и, тихо покачивая головой, сидела на стуле. Глаза смотрели куда-то мимо Марфуши. И девушка скользнула вон, неслышно притворив дверь.

IV

В людской, за длинным деревянным столом, при свете жестяной висячей лампы, собрались ужинать. Прислуга в Авиловку вся была привезена из Петербурга, кроме судомойки, унылой, худой и упрямой хохлушки, которая, между прочим, никак не соглашалась работать по пятницам, утверждая, что это грех. Остальная прислуга считала судомойку чином ниже и называла мужичкой. Упитанная кухарка Соломонида, розовая, здоровая и дельная баба, поставила на стол громадное блюдо с дымящейся бараниной. Килина, пожилая девушка, горничная барыни, отвернулась. Она кушала очень мало и жеманно попросила киселя. Аркадий сел на обычное место, около Марфуши. Аркадий имел очень приятную наружность и содержал себя, что называется, в порядке. В деревне он не носил фрака, костюм его был нов, рубашки свежи, подбородок вкусно и гладко выбрит.

На краю стола, на низенькой табуретке, сидел кучер Феогност, муж кухарки Соломониды. Он был громаден, страшен, угрюм, со взъерошенной бородой. Говорил он редко, но, начав, долго не мог кончить. На него смотрели с опаской, хотя он дурного никому не делал, и удивлялись, почему барин к нему привязан: дело свое он вел спустя рукава и во всех отношениях был, что называется, человек неудобный. Жена его, Соломонида, смотрела на него не иначе, как со злым сокрушением – и совсем его не понимала.

– Что это у нас Марфа Тимофеевна загрустили в последнее время? – игриво, но ни к кому, собственно, не обращаясь, произнес Аркадий.

– Свадьбу долго не играешь, то и грустна, – отозвалась Соломонида, с сердцем подвигая Феогносту вторую краюху хлеба.

Аркадий молодцевато крякнул.

– Мы с нашим удовольствием, да вот барышни жеманятся. Какое слово прошлый раз сказали: скучно! Это что же значит-с: скучно?

– А то и значит, что скучно, – неожиданно проговорил, заворочавшись, Феогност. Голос у него был густой, внушительный, слегка глуховатый. – Верно, что скучно.

– Да что же скучно-то, позвольте узнать? – загорячился Аркадий. – В смысле чего же это тут?

– А в смысле того, что скучно, – упрямо повторил Феогност. – Эдакая, прости Господи, скука – зарез! Я вообще говорю, ну и к тебе тоже. Удивительный ты есть человек, Аркадий! Всякой дрянью веселишься, утешаешься. А вот Марфушка хорошее слово сказала: скучно. Это верно.

Марфушка встрепенулась. Она любила Феогноста и даже называла дяденькой.

– Я к тому сказала, дяденька, – проговорила она робко, – что Аркадий Кузьмич все насчет свадьбы… Ну что свадьба? Ну и после свадьбы все будем жить…

– Нет-с, уж извините, Марфа Тимофеевна! После свадьбы другое пойдет. Разве не докладывал я вам, что мы иной, счастливой, жизнью заживем? Квартира, обмеблировка…

– Квартира, обмеблировка! – вдруг со злостью передразнил Феогност. – Эка выпятил! Подумаешь, обмудрил! Веселись, Марфа! Всю скуку руками развел. Черви мы ползучие, вот что!

Все на секунду замолкли.

– Это оттого Марфа Тимофеевна грустны, – начал опять Аркадий, – что их за новой мамзелью ходить приставили. А она страшная-престрашная. Тут наплачешься.

– Нет, неправда! – горячо заговорила Марфуша. – Никто меня не приставлял, я сама… Она хорошая, чудная только… Вчера говорит мне: ты на мою дочь похожа, вылитая, говорит…

– Ишь, какая французинка у нас завелась черноглазая! – засмеялась Соломонида. – Смотри только, девка, ты с ней не очень… Я замечаю – тут не чисто дело…

– А что? – спросило несколько заинтересованных голосов.

– Да что… Я было не хотела говорить… Ведь не разберешь… Катря, – и она указала на худую судомойку, – давно в уши зудит: мамзель-то неспроста. Тут у нас, мол, гора такая вблизи.

– Говори толком! – заревел Феогност, ударяя могучей дланью по столу.

Соломонида вскипела.

– Чего заорал, мужик! Не боятся тебя! А мамзель эта Марфушкина – ведьма, вот что!

Все остолбенели. Аркадий хотел презрительно улыбнуться, но у него ничего не вышло.

– А о какой же ты горе путала? – спросил Феогност спокойно.

– А о такой же и горе. Откудова она, мамзель-то эта? Из Кеева. А в Кееве-то что? Лысая гора. Высоченная, говорят, такая гора, округ густые леса, непроходимые, а самая макушка голая, желтая. И на той горе по пятницам да под праздники собираются… Знаешь кто? Простоволосые… Вот и Марфушкина мамзель туда шмыгает. Печка-то есть у нее в горнице? В трубу, очень просто.

– Брешешь ты, баба, – с сокрушением прорычал Феогност. – Эка сила в тебе дури!

– Ну, уж нет, ну, уж нет, не буду я задаром греха на душу принимать! Пусть Марфушка скажет, не стоит у ей в горнице метла? А что она шепчет про себя, да головой кивает? А? Смотри, девка, как бы ты около ее не пропала. На дочь на ейную вишь ты похожа! И то ходишь, как порченая. Ни за копеечку пропадешь.

– А и хорошее дело! – неожиданно произнес Феогност. Соломонида разъярилась.

– Да ты пьян, что ли, идол?

– И не пьян. А хорошее, говорю, это дело, коли ежели ты ведьма. Все мы черви ползучие, наест, наест гусеница на одном листе – переберется на другой, вот-те и все. И сотворил же Господь экую людям скуку смертную! Народился, погалдел, поболел, округ себя потрясся, день да ночь – сутки прочь – и в земельку полезай. Скажи мне сейчас: вот, Феогност, вознесешься ты на три четверти от полу и эдак повисишь, ну, положим, минут с пять. Но зато все твои родичи сейчас помрут. Ей же Богу, пусть помирают, лишь бы мне повисеть. Потому тогда все во мне другое сделается. И ежели, например, эта мадам самая, допустим, несказанно в трубу по ночам прошмыгивает и мимо месяца марш-маршем на чудесную гору едет – исполать ей. Вот это точно. Это можно позавидовать.

Соломонида и все присутствующие, кроме Марфуши, были окованы ужасом и негодованием. Судомойка набожно крестилась и что-то шептала с кислым лицом.

– Тьфу, тьфу, оглашенный! – заплевалась Соломонида. – Очухайся ты ради Господа! Он спятил, миленькие мои! Вот беда-то!

– И не спятил я, и ты, баба, не трости. Что вы Марфутку-то смущаете? Ведьма, ведьма, пропадешь! Ну и ведьма. Ну и шмыгнет Марфутка мимо месяца, а вы в дыре будете сидеть, да мертвых баранов лопать – ишь у Аркадия от сала щеки-то блестят! Нет уж, брат Аркадий. Коли в ней, в девке, эта скука объявилась, так ты ее квартирами да обмеблировками не изгонишь. Это в ней человечий, не червяной дух скучает.

– Напрасно вы все это проповедуете, Феогност Аристархович, – дрожа от гнева, заговорил Аркадий. – Первое, что грех, а второе – я вам не могу позволить, Марфа Тимофеевна моя будущая супруга.

– Да ну тебя, – тяжело поднимаясь и махая рукой, произнес Феогност. – Наплевать мне. Не привязывайся. Я свое сказал, а теперь – пойду на солому. И ты, баба, не лезь. Надоели. Эка, Господи, скуку-то сотворил! Сила!

И он, тяжело переваливаясь, зевая, потянулся за шапкой, нахлобучил ее и вышел.

После его ухода говорили долго и много. Вопрос о Лысой горе и новой мадам был решен окончательно. Всякий припоминал, что заметил по этому поводу. Килина утверждала, что мадам разговаривала на дворе в сумерках с козлом Васькой и они оба дружественно кивали головами. Аркадий нашептывал что-то свое на ухо Марфушке, но она не слыхала: облокотившись на стол и положив голову на руки, она смотрела прямо, в темный угол, и невольно воображала синий месячный простор, свободный, вольный, без земли под ногами, круглую, желтую луну близко, большущую, как мельничное колесо… И ветер свистит в ушах от быстрого полета… Неужели и вправду она может?.. Да, не обманывает дяденька Феогност: это – не скучно, это страшно, это – хорошо…

V

Поль поймал за рукав сестру Алю, когда она пробегала мимо него в коридоре.

– Послушай, Аля… Ты смотри… И неужели ты надеешься? Аля поглядела на него холодными и удивленными газами.

– Что такое? О чем ты говоришь?

– Ну, сестренка, не сердись… Я ведь знаю, ты министр… Но я понимаю все, – вот что я хотел сказать. Только надежды мало. А уж как было бы хорошо!

Аля тонко улыбнулась.

– Нет, ты плохо видишь, брат. Ну, еще молод… Мы, женщины, скорее растем. Да у тебя и характера нет настоящего. Помни, ты должен выработать характер, иначе я тебе в будущем не помощница. Завись от больной maman и papa, который кажется самодуром в благородном вкусе, и которого, в сущности… так легко обойти.

– Откуда это у тебя все? – с искренним удивлением произнес Поль. – Нет, сестренка, ты умница. Я всегда это знал. Только не оборвись.

– А ты только ничему не удивляйся. Все к лучшему. Папа не хочет больше принимать графа, кричит, что он шарлатан, что там его дела какие-то по имению открылись, что это грязь, что он – рамоли…

И Аля улыбнулась, показав ряд чудесных зубов, крепких и острых.

– Но и это к лучшему, – продолжала она. – Иначе, может, ничего и не вышло бы. Вот увидишь.

– А гувернантка тебе не мешает? – заботливо спросил Поль.

– О, нет. С ней даже удобнее. Несчастная, она только и боится потерять место. Это держит ее в страхе и повиновении – мне… Жаль, придется отплатить ей черной неблагодарностью.

– Сестренка, так не забудь меня… потом, а? Не забудешь?

И он поцеловал ее в розовую щеку. Чьи-то шаги раздались в коридоре, и Поль быстро скользнул в сторону.

Аля же прошла на балкон, где сидела мадам Лино, и тотчас же монотонным и невинным голосом начала читать какой-то нравственный французский роман. Слова и звуки пропадали, ненужные. Аля была слишком занята своими планами и мыслями. Гувернантка, казалось, была еще дальше от того, что ей читали. Она сидела, тихая, прямая, в своей просторной бархатной кофте с порыжелыми швами и стеклярусом. Гладкие бандо мертвенно спускались на ее виски. Красноватые глаза мигали часто и глядели куда-то вдаль. Она жевала губами и шептала беззвучные, неведомые слова.

Марфуша давно собиралась доложить барышне или барину, что мадам как будто нездорова. Руки у нее по утрам сильно дрожали и часто она хотела и не могла ничего сказать. Марфуша ходила за ней усердно, почти нежно, присматривалась к ней внимательно, стараясь подметить то, о чем думала с некоторых пор настойчиво и постоянно. Мадам тоже привыкла к Марфуше, часто ласкала ее, проводя костяными пальцами по ее пышным черным волосам, и порою длинно и одушевленно рассказывала ей что-то, расхаживая по крошечной комнатке. Оттого ли, что язык ее был скуден и неправилен, или что сам рассказ был всегда особенно чужд Марфуше, но она слушала и не понимала, точно ей говорили не про то, что случается, а сказывали спутанную сказку. И ей нравилась эта непонятность, и она опять искала в ней намеков на свои догадки и мысли.

Вернулись жары. Сухой, пронзительный зной, от которого почти не было спасения и ночью. Ночью все-таки хоть солнца не было с его беспощадностью. Яркая медная луна выплывала из-за леса и останавливалась над озером. В десятом часу Марфуша вышла из людской и присела на ступеньках крыльца. И она, прежде такая веселая и сильная, чувствовала себя нездоровой, должно быть, от жары все болела голова и губы пересыхали.

Вышел и Аркадий.

– Марфа Тимофеевна! Пройтись к озеру теперь, в парк – очень превосходно.

– Не хочется, Аркаша, – просто отозвалась девушка. – Что-то устала я. Набегаешься день-то.

– Это верно. Служба такая собачья. Погодите, Марфа Тимофеевна. Недолго осталось. На своей воле заживем. Целый день у меня на пуховиках будете лежать, да чаек с лимонцем кушать. А теперь, пока что, пройтись весьма не мешает. Это самое деликатное удовольствие – прогуливаться в лунную ночь. Акилина Сидоровна с нами пойдут.

Акилина пожеманилась и согласилась. Пошла с ними и толстая Марья-прачка и судомойка Катря. Хотели привлечь еще одного кавалера, дворника Трофима, но его нигде не оказалось.

– Как же мы все-то уйдем? – сказала Килина. – А неравно господам что понадобится?

– Ну, понадобится им, – недовольно протянул Аркадий. – Мой сидит опять в кабинете запершись, книжки какие-то зудит. До утра не отомкнётся. Барыня с печалей со своих давно, я думаю, храпит. А что уж барышня – этой и след простыл. Будет она дома сидеть! Тоже и мы кой-что смекаем. С мадамой гуляет. Знаем мы, с какой такой мадамой…

Аркадий галантно предложил руку Марфуше. К другой руке самовольно, вопреки правилам хорошего тона, в котором Аркадий был большой знаток, прицепилась Килина. И вся компания двинулась в парк.

Ароматы и свет, казалось, были ярче от зноя. И зной был ясный, сухой, без туманов, без сырости. Только крупная, тяжелая роса блестела на траве и нигде не поднималась паром. Сходя к озеру по извилистым, белым дорожкам, Аркадий сначала говорил, но потом все замолкли. Точно кругом становилось тише, тише. Над неподвижным, как стекло, озером с берегами высокими, где рос узкий камыш, стоял месяц, еще не полный, с неровным краем, но уже такой яркий и желтый, что, казалось, он вбирает в себя все звуки, и чем ярче свет – тем глубже кругом делается тишина. Внизу, в озере, была та же черно-синяя глубь с неподвижным желтым месяцем. От него шел столб по воде, но искры не дрожали в нем, так мертво стояла вода. Ее точно вовсе не было.

Налево от мостика, старого, серого, где берег сразу поднимался выше и огромная дуплистая ива прямо над водой тянула крепкие сучки, было место, не заросшее камышом, особенно глубокое, как говорили, бездонное, которое звалось Тришкиным омутом. Рассказывали, что тут давно когда-то утонул беспутный кузнец Тришка, который хотел жениться непременно на русалке. Впрочем, этот рассказ уже помнили немногие.

Теперь омут, ива и высокий берег под нею были освещены тихими, пронзительными лучами луны. Марфуша перевела туда глаза – и вздрогнула: между высоких, гнущихся от росы трав, полускрытая ими, сидела недвижно темная фигура.

Аркадий тоже заметил ее и глухо откашлялся, желая что-то сказать. Но испуганная Килина предупредила его и зашептала:

– Батюшки, родители! Да ведь это мадам наша зловредная! Ай-ай-ай, родненькие! Сидит над омутом и не шелохнется. Колдует, проклятая, ей же Богу!

– Чи ж я не говорила? – со спокойным достоинством произнесла хохлушка Катря.

Марья-прачка, из храбрых, предложила:

– А ну-кась, зайдем ей с заду. Не услышит. А оно виднее. Шепчет ли она что, или как…

– Боюсь… Боюсь… – шептала нежная Килина, повисая на руке Аркадия, однако пошла охотно.

Аркадий пожимал плечами. Он чувствовал, что надо дать понять, насколько он, образованный петербургский человек, далек от всех этих "глупостей" и не верит в них. Но слишком уж ночь была ярка и странна, слишком неподвижно сидела старуха в траве над омутом, откуда на нее глядел пристально месяц. И скептические слова на этот раз у Аркадия как-то не выговорились.

– Смотрите, простоволосая! – шептала Марья. – Нонче месяц неполный, да и не пятница, она нонче на гору не поскачет. Ишь, сидит, уставилась. Непременно она, миленькие, водяную нечисть там видит. Глядите, глядите! И головой качает, и губами шепчет…

Они были совсем близко от ивы и от старухи. Она точно покачивала ослабевшею головой на тонкой шее, не отрывая глаз от воды.

Марфуша смотрела жадно. Сначала в душе промелькнула печаль, что вот – она сидит одна, ночью, на росистой траве, больная, не смея уйти. Но фигура старухи была пряма, почти надменна, лицо выражало спокойную торжественность, ожидание без тревоги. И Марфуша забыла о жалости, неясная зависть прокралась ей в сердце. Вот они тихо, как воры, подсматривают за ней, не понимая, и все-таки ничего не видят, потому что им не дано. А она наверно видит. Какое чудесное, небывалое, нескучное видит она в небесной глубине, опрокинутой на дно озера! Оттого она и не боится без людей, а все боятся без других людей – и Марья, и Катря, и даже Аркадий… Марфуша приглядывалась к водяному стеклу, стараясь и надеясь хоть что-нибудь увидеть, хоть зеленую прядь волос, хоть бледную руку русалки… Она невольно произнесла в уме с искренностью и простотой: "Господи, дай увидеть… Сделай, чтоб я была достойна"… И сейчас же с ужасом спохватилась: "Что это я? О чем Богу молюсь? Ах, я грешница… Ведь это же нечисть, этого нельзя…"

И она принялась, под сдавленные восклицания прачки Марьи и Аркадия, твердить себе, что она грешница и что это все "нечисть".

"Надо в церковь чаще ходить, – вразумительно говорила она себе. – А это все надо ненавидеть".

Она в последний раз обернула глаза к неподвижно сидящий старухе под ивой, залитой желтым месячным светом, и почувствовала, что не ненавидит ее, а любит. И она опять испугалась, потому что и Бога, – она знала это твердо, – она тоже любила.

А с неба все так же пронзительно и широко лились месячные лучи, углубляя тишину.

Назад Дальше