- Это к делу не относится… - заметил следователь, быстро записывая что-то на листе бумаги.
- Вы его под присягой спросите, господин следователь, - подговаривал Кишкин, осклабляясь. - Тогда он сущую правду покажет насчет разреза в Выломках…
- Это уж мое дело, - ответил следователь, продолжая писать. - Господин Зыков, так вы не желаете отвечать на мой вопрос?
- Ваше высокоблагородие, ничего я в этих делах не знаю… - заговорил Родион Потапыч и даже ударил себя в грудь. - По злобе обнесен вот этим самым Кишкиным… Мое дело маленькое, ваше высокоблагородие. Всю жисть в лесу прожил на промыслах, а что они там в конторе делали - я неизвестен. Да и давно это было… Ежели бы и знал, так запамятовал.
- Значит, вы знали, да забыли?
Пойманный на слове, Родион Потапыч тяжело переминался с ноги на ногу и только шевелил губами.
- Вы не беспокойтесь, я уже имею показания по этому делу других свидетелей, - ядовито заметил следователь. - Вам должно быть ближе известно, как велись работы… Старатели работали в Выломках?
- Не упомню, ваше высокоблагородие…
- Так я вам напомню: старатели работали и получали за золотник золота по рублю двадцати копеек, а в казну оно сдавалось управлением Балчуговских промыслов по пяти рублей и дороже, то есть по общему расчету работы.
- Не старатели, а золотничники, ваше высокоблагородие…
- Это все равно, только слова разные…
Свои собственные вопросы следователь проверял по выражению лиц Ястребова и Кишкина, которые не спускали глаз с Родиона Потапыча. Из дела следователь видел, что Зыков - главный свидетель, и налег на него с особенным усердием, выжимая одно слово за другим. Нужно было восстановить два обстоятельства: допущенные правлением старательские работы, причем скупленное у старателей золото заносилось в промысловые книги как свое и выставлялись произвольные цены, втрое и вчетверо выше старательских, а затем подновление казенного разреза в Выломках и занесение его в отчет за новый.
Дальше следовали другие нарушения: выписка жалованья несуществовавшим промысловым служащим, выписка несуществовавших поденщин и т. д. и т. д.
Собранные свидетели теряли уже вторую неделю, когда работа кипела кругом, и это вызывало общий ропот и глухое недовольство, причем все обвиняли Кишкина, заварившего кашу.
- Мы ему башку отвернем, старой крысе! - ругались рабочие. - Какое время-то стоит - это надо подумать…
Допрошенный в качестве свидетеля Петр Васильич отперся от всего, что обещал показать, чем немало огорчил Кишкина…
- Ты что же это, Петр Васильич? - корил его Кишкин. - Как дошло до дела, так сейчас и в кусты…
- Не наш воз и не наша песенка, Андрон Евстратыч…
- Ладно… Увидим, что запоешь, когда под присягой будут допрашивать.
Мыльников являлся комическим элементом и каждый раз менял свои показания, вызывая улыбку даже у следователя. Приходил он всегда вполпьяна и первым делом заявлял:
- Господин следователь, у меня лицо чистое… Ничем я не замаран, а чтобы насупротив совести - к этому я не подвержен. Вот каков Тарас Мыльников…
Несмотря на всю путаницу и противоречия, развертывалась широкая картина всевозможных злоупотреблений и самого бесшабашного хищничества. Уже собранных фактов было совершенно достаточно для громадного дела, а выступали все новые подробности. Ничего не мог поделать следователь только с Зыковым, который стоял на своем, что ничего не знает. Самый важный свидетель ускользал из рук, и следователь выбился из сил, чтобы довести его до откровенного сознания. Подметив, что старик тяготился бестолковым сиденьем, следователь начал вызывать его чуть не каждый день.
- Ваше высокоблагородие, отпустите душу на покаяние! - взмолился наконец упрямый старик. - Работа у меня горит, а я здесь попусту болтаюсь.
- Вы сами виноваты, что затягиваете дело…
А из Кедровской дачи шли самые волнующие известия: золото оказывалось везде. О Мутяшке рассказывали чудеса, а потом следовали: Малиновка, Генералка, Свистунья, Ледянка, - сделаны были сотни заявок, и везде "золото оправдывалось в лучшем виде". Все новости и последние известия сосредоточивались, конечно, в кабаке Фролки, куда рабочие приходили прямо с заявок. В праздники этот кабак представлял собой настоящий ад, потому что в Фотьянку народ сходился со всех сторон. Разрушавшееся селение сразу ожило: не было избы, где не держали бы постояльцев, не готовили хлеба на промысла или какую-нибудь приисковую снасть. Главным образом наживали деньгу фотьянские бабы, кормившие пришлый народ. Одним словом, произошло какое-то волшебное превращение старого каторжного гнезда, точно на него дунуло свежим воздухом. Мужики складывались в артели, закупали харчи, готовили снасть, чтобы работать старателями на новых вольных промыслах. Это была бешеная игра на свой труд. Своими хозяйскими работами могли добывать золото только двое-трое крупных золотопромышленников вроде Ястребова, а остальные, конечно, сдадут прииски старателям, и это волновало поднятую рабочую массу, разжигая промысловую азартность и жажду легкой наживы.
VIII
Самое бойкое дело выпало на долю богатой избы Петра Васильича, где останавливались все "господа": и Ястребов и следователь. Сначала старуха, баушка Лукерья, тяготилась этим постоем, а потом быстро вошла во вкус, когда посыпались легкие господские денежки за всякие пустяки: и за постой, и за самовары, и за харчи, и за сено лошадям, и за разные мелкие услуги. Теперь бойкая Феня оказалась как раз на месте и едва успевала помогать старой баушке. Она и самовары подавала, и в погреб бегала, и комнаты прибирала, и господам услуживала.
- Ты уж, голубка, постарайся… - ласково говорила баушка Лукерья. - Ноги-то у тебя молодые…
Всю жизнь прожила баушка Лукерья и не видала денег в глаза, как сама говорила. Да и какие деньги у бабы, которая сидит все дома и убивается по домашности да с ребятишками. Муж-покойник выстроил хорошую избу, завел скотину и всякую домашность, и по-фотьянски семья слыла за богатую. Правда, у баушки Лукерьи были скоплены на смертный час рублей пятнадцать, запрятанных по разным углам, - и только. А тут деньги повалили сразу… Крепкую старуху вдруг охватила старческая жадность. Ей стало казаться, что все мало и что нужно пользоваться коротким счастьем. Не проходило дня, чтобы она не отложила рубля или двух. Особенно любила она, когда давали ей серебро, - ведь всю жизнь прожила на медные деньги, а тут посыпались серебрушки. Баушка Лукерья с какой-то детской радостью пересчитывала их, прятала и опять добывала, чтобы лишний раз полюбоваться. Это перерождение произошло всего в несколько недель, и баушка Лукерья отлично изучила, кто, когда и сколько дает и как лучше взять. Старуха видела, что господа охотнее дают деньги Фене, и стала ее подсылать. Конечно, молоденькая-то приятнее господам: пошутят, посмеются, да и отвалят в другой раз целую полтину. Сначала Феня артачилась и стыдилась, а потом стала привыкать, чтобы хоть этим угодить старой баушке.
- Чего ты сумлеваешься, глупая? - усовещивала ее старуха. - Дикие у них деньги… Не убудет, небось, ежели и пошутят в другой раз.
Феня была не жадная и с радостью отдавала деньги баушке.
Встреча с отцом в первое мгновенье очень смутила ее, подняв в душе детский страх к грозному родимому батюшке, но это быстро вспыхнувшее чувство так же быстро и улеглось, сменившись чем-то вроде равнодушия. "Что же, чужая, так чужая…" - с горечью думала про себя Феня. Раньше ее убивала мысль, что она объедает баушку, а теперь и этого не было: она работала в свою долю, и баушка обещала купить ей даже веселенького ситца на платье.
- Старайся, милушка, и полушалок куплю, - приговаривала хитрая старуха, пользовавшаяся простотой Фени. - Где нам, бабам, взять денег-то… Небось, любезный сынок Петр Васильич не раскошелится, а все норовит себе да себе… Наше бабье дело совсем маленькое.
Эти планы баушки Лукерьи чуть не расстроились. Раз в воскресенье приехала на Фотьянку сестра Марья. Улучив свободную минуту, она разговорилась с Феней.
- У вас здесь, сказывают, веселье, не то что у нас: сидишь, даже одурь возьмет… Прокопий на своей фабрике, Анна с ребятишками, мамынька все вздыхает али жаловаться начнет, а я как очумелая… Завидно на других-то делается.
- Тятенька-то сколько разов был у нас, - рассказывала Феня. - И не глядит на меня… Хуже чужого.
- И домой он нынче редко выходит… С новой шахтой связался и днюет и ночует там. А уж тебе, сестрица, надо своим умом жить, как-никак… Дома-то все равно нечего делать.
Рассказывала Феня, как наезжал несколько раз Акинфий Назарыч и как заливался слезами, а потом перестал ездить, точно отрезал. Рассказывая, Феня всплакнула: очень уж ей жаль было Акинфия Назарыча.
- Гляди, потужит, потоскует, да и женится на своей тайболовской кержанке, - говорила она сквозь слезы. - Молодой он, горе-то скоро износит… Такая на меня тоска нападает под вечер, что и жизни своей не рада.
- Пирует, сказывали, Акинфий-то Назарыч… В город уедет, да там и хороводится. Мужчины все такие: наша сестра сиди да посиди, а они везде пошли да поехали… Небось, найдет себе утеху, коли уж не нашел.
Между прочим, сестра Марья подвела ловко разговор к деньгам, которые получала теперь баушка Лукерья.
- Пали и до нас слухи, как она огребает деньги-то, - завистливо говорила Марья, испытующе глядя на сестру. - Тоже, подумаешь, счастье людям… Мы вон за богатых слывем, а в другой раз гроша расколотого в дому нет. Тятенька-то не расщедрится… В обрез купит всего сам, а денег ни-ни. Так бьемся, так бьемся… Иголки не на что купить.
- Знаю ведь я, как вы живете. Сладкого не много.
- Ну, сказывали, что и тебе тоже перепадает… Мыльников как-то завернул и говорит: "Фене деньги повалили, - тот двугривенный даст, другой полтину…" Побожился, что не врет.
- Я баушке Лукерье все отдаю, Марья… На что мне деньги?..
- Вот уж это ты совсем глупая… Баушка Лукерья свое возьмет, не беспокойся, обжаднела она, сказывают, а ты ей всего-то не отдавай. Себе оставляй… Пригодятся как-нибудь. Не век тебе жить с баушкой Лукерьей…
Эти речи не понравились Фене. Она даже пристыдила сестру, позавидовавшую чужому счастью.
- Я баушку Лукерью ввек не забуду, - говорила Феня. - Она меня призрела, приголубила… Не наше дело считать ее-то деньги.
Сестры расстались, благодаря этому разговору, довольно холодно. У Фени все-таки возникло какое-то недоверие к баушке Лукерье, и она стала замечать за ней многое, чего раньше не замечала, точно совсем другая стала баушка И даже из лица похудела.
А баушка Лукерья все откладывала серебро и бумажки и смотрела на господ такими жадными глазами, точно хотела их съесть. Раз, когда к избе подкатил дорожный экипаж главного управляющего и из него вышел сам Карачунский, старуха ужасно переполошилась, куда ей поместить этого самого главного барина. Карачунский был вызван свидетелем в качестве эксперта по делу Кишкина. Обе комнаты передней избы были набиты народом, и Карачунский не знал, где ему сесть.
- Пойдем, касатик, в заднюю избу… - предложила баушка Лукерья. - Здесь-то негде тебе и присесть, а там пока посидишь.
- Спасибо, бабушка, - охотно согласился Карачунский.
- Может, самоварчик поставить? А то молочка али яишенку… - говорила заученным тоном старуха. - Жарко теперь летним делом, а следователь-то еще когда позовет.
Карачунский приехал раньше, чем следовало, и ему, действительно, приходилось подождать. Отворив дверь в заднюю избу, он на дороге столкнулся с Феней и даже как будто смутился, до того это было неожиданно. Феня тоже потупилась и вся вспыхнула.
- Вы какими судьбами попали сюда, Федосья Родионовна? - спрашивал удивленный Карачунский. - Вот приятная неожиданность…
- Я уж давно здесь… у баушки Лукерьи…
- Ага… - протянул Карачунский, пристально поглядев на наблюдавшую его старуху. - Так… Что же, дело прекрасное! Отлично… Я даже что-то такое слышал. Бабушка, так вы похлопочите относительно самоварчика.
- С-сею минуту, касатик…
Старуха, по-видимому, что-то заподозрила и вышла из избы с большой неохотой. Феня тоже испытывала большое смущение и не знала, что ей делать. Карачунский прошелся по избе, поскрипывая лакированными ботфортами, а потом быстро остановился и проговорил:
- Послушайте, Федосья Родионовна, вы так похорошели за последнее время, что я даже не узнал вас с первого взгляда.
Феня еще больше потупилась и раскраснелась.
- Вы смеетесь, Степан Романыч… - тихо прошептала она со слезами на глазах. - Не до красоты мне.
- Да, да… Догадываюсь. Ну, я пошутил, вы забудьте на время о своей молодости и красоте, и поговорим, как хорошие старые друзья. Если я не ошибаюсь, ваше замужество расстроилось?.. Да? Ну, что же делать… В жизни приходится со многим мириться. Гм…
Он присел к столу и своим душевным голосом начал расспрашивать Феню, давно ли она здесь, как ей живется вообще, не скучает ли и т. д. Никто еще с ней не говорил так, а пред ее глазами пронеслась сцена поездки с мужем в Балчуговский завод, когда Степан Романыч уговаривал их помириться с отцом. Да, это был почти родной человек, который смотрел на нее так участливо и ласково, а главное, так просто, что Феня почувствовала себя легко именно с ним. Она подробно рассказала, как баушка Лукерья выманила ее из Тайболы и увезла сюда, как приезжал несколько раз Акинфий Назарыч и как она сама истомилась в этой неволе.
- Бедненькая… - еще ласковее проговорил Карачунский и потрепал ее по заалевшей щеке. - Надо как-нибудь устраивать дело. Я переговорю с Акинфием Назарычем и даже могу заехать к нему по пути в город.
Феня отрицательно покачала головой и тяжело вздохнула. Карачунский понял совершавшийся в ее душе перелом и не стал больше расспрашивать. Баушка Лукерья втащила самовар.
- Ну, бабуся, как вы тут поживаете?
- Ничего, касатик… Пока бог грехам терпит. Феня, ты уж тут собери чайку, а я в той избе управляться пойду.
Карачунский выпил стакан чаю, а когда его пригласили к следователю, сунул Фене скомканную ассигнацию.
- Что вы, Степан Романыч…
- За хлопоты: я ничего даром не люблю брать…
Из-за этих денег чуть не вышел целый скандал. Приходил звать к следователю Петр Васильич и видел, как Карачунский сунул Фене ассигнацию. Когда дверь затворилась, Петр Васильич орлом налетел на Феню.
- Ну-ка, кажи, что он тебе дал?..
Феня инстинктивно сжала деньги в кулаке и не знала, что ей делать, но к ней на выручку прибежала баушка Лукерья и оттолкнула сына.
- Мамынька, хоть издали покажи, сколько он дал!.. - упрашивал Петр Васильич, заинтригованный бабьей жадностью.
Баушка Лукерья сделала непростительную ошибку, в которой сейчас же раскаялась - она развернула скомканную ассигнацию при всех.
- Пять цалковых!.. - изумленно прошептал Петр Васильич, делая шаг к матери. - Мамынька, что же это такое? Ежели, напримерно, ты все деньги будешь загробаздывать…
- Не твое дело!.. - зыкнула старуха. - Разве я твои деньги считаю?..
- Однако это даже весьма мне удивительно, мамынька… Кто у нас, напримерно, хозяин в дому?.. Феня, в другой раз ты мне деньги отдавай, а то я с живой кожу сниму.
- Нет, нет! - сказала старуха с искаженным лицом. - Мне!.. Мне!..
- Мамынька, побойся ты бога!
- Уйди от греха, а то прокляну!..
Феня ужасно перепугалась возникшей из-за нее ссоры, но все дело так же быстро потухло, как и вспыхнуло. Карачунский уезжал, что было слышно по топоту сопровождавших его людей… Петр Васильич опрометью кинулся из избы и догнал Карачунского только у экипажа, когда тот садился.
- Степан Романыч, напредки милости просим!.. - бормотал он, цепляясь за кучерское сиденье. - На Дерниху поедешь, так в другой раз чайку напиться… молочка… Я, значит, здешней хозяин, а Феня моя сестра. Мы завсегда…
Карачунский с удивлением взглянул через плечо на "здешнего хозяина", ничего не ответил и только сделал головой знак кучеру. Экипаж рванулся с места и укатил, заливаясь настоящими валдайскими колокольчиками. Собравшиеся у избы мужики подняли Петра Васильича на смех.
- А ты собачкой за ним побеги, Петр Васильич… Ах, прокурат!.. Глаз-то кривой у него как заиграл…
Часть третья
I
Зыковский дом запустел как-то сразу. Родион Потапыч живмя жил на своей шахте и домой выходил очень редко, недели через две. Яша "старался" на Мутяшке в партии Кишкина, а дома из мужиков оставался один безответный зять Прокопий. Прежде было людно, теперь хоть мышей лови, как в пустом амбаре. Сама Устинья Марковна что-то все недомогалась, замужняя дочь Анна возилась со своими ребятишками, а правила домом одна вековушка Марья с подраставшей Наташкой, - последнюю отец совсем забыл, оставив в полное распоряжение баушки. Скучно было в зыковском доме, точно после покойника, а тут еще Марья на всех взъедается.
- Да что это с тобой попритчилось? - недоумевала Устинья Марковна, удивляясь сварливости дочери. - Какой бес поехал на тебе?..
- Чему радоваться-то у нас? - грубила Марья… - Хуже каторжных живем. Ни свету, ни радости!.. Вон на Фотьянке… Баушка Лукерья совсем осатанела от денег-то. Вторую избу ставят… Фене баушка-то уж второй полушалок обещала купить да ботинки козловые.
- А тебе завидно стало? Нашла тоже кому и позавидовать… - корила ее мать. - Достаточно натерпелась всего Феня-то.
- Чего она натерпелась-то? Живет да радуется. Румяная такая стала да веселая. Ужо, вот как замуж выскочит… У них на Фотьянке-то народу теперь нетолченая труба… Как-то целовальник Ермошка наезжал, увидел Феню и говорит: "Ужо, вот моя-то Дарья подохнет, так я к тебе сватов зашлю…"
- Ну, Ермошкины-то слова, как худой забор: всякая собака пролезет… С пьяных глаз через чего-нибудь городил. Да и Дарья-то еще переживет его десять раз… Такие ледащие бабенки живучи.
- Не Ермошка, так другой выищется… На Фотьянке теперь народу видимо-невидимо, точно праздник. Все фотьянские бабы лопатами деньги гребут: и постой держат, и харчи продают, и обшивают приисковых. За одно лето сколько новых изб поставили. Всех вольное-то золото поднимает. А по вечерам такое веселье поднимается… Наши приисковые гуляют.
- Эк тебе далась эта Фотьянка, - ворчала Устинья Марковна, отмахиваясь рукой от пустых слов. - Набежала дикая копейка - вот и радуются. Только к дому легкие-то деньги не больно льнут, Марьюшка, а еще уведут за собой и старые, у кого велись.
- Много денег на Фотьянке было раньше-то… - смеялась Марья. - Богачи все жили, у всех-то вместе одна дыра в горсти… Бабы фотьянские теперь в кумачи разрядились, да в ботинки, да в полушалки, а сами ступить не умеют по-настоящему. Смешно на них и глядеть-то: кувалды кувалдами супротив наших балчуговских.
- Петр Васильич, сказывают, больно что-то форсит!..
- Сапоги со скрипом завел, пуховую шляпу, - так петухом и расхаживает. Я как-то была, так он на меня, мамынька, и глядеть не хочет. А с баушкой Лукерьей у них из-за денег дело до драки доходит: та себе тянет, а Петр Васильич себе. Фенька, конечно, круглая дура, потому что все им отдает…
- И то дура… - невольно соглашалась Устинья Марковна, в которой шевельнулся инстинкт бабьего стяжательства. - Вот нам и делить нечего… Что отец даст, тем и сыты.
- Весь народ из Балчугов бежит на Фотьянку… - со вздохом прибавила Марья.