Но в сокровенности, под всей ненавистью и горечью, он таил к матери застенчивую любовь. В детстве мать казалась ему прекрасной богиней, рассеивающей вокруг себя свет. Он помнит, как гордо подымал голову, когда ему говорили, что именно он – сын сияющей снопами света Екатерины. Однажды, в те поры ему было лет девять, подошел он к высокому дворцовому зеркалу и не сомневался, что в зеркале он, сын богини, сам отразится прекрасным, а увидал там тщедушного курносого мальчика с серым лицом, уродца на тощих ногах. И ему стало стыдно, что он так некрасив, и он подумал, что не может быть ее сыном, что не смеет любить ее, даже помыслить не смеет о подобной любви. Однако ночью, когда он узнавал по дыханию, что его гувернер спит, он гладил подушку подле себя и думал о матушке. До отрочества он ждал, что матушка придет к нему, и непременно ночью, когда их никто не слышит, и он расскажет ей о своих мыслях и о своей любви, но мать не приходила никогда.
Он помнит июньскую ночь в Летнем дворце, как были заслежены паркеты и как шатало по залам толпу нетрезвых гвардейских офицеров. Тогда он забился на кресла, на ворох сырых плащей, у китайской ширмы. За ширмой был слышен женский смех, сквозь темный шелк лучилась свеча. Там была маленькая, черноволосая и толстоногая Дашкова с испорченными зубами. Там была его мать, прекрасная госпожа мать. Тогда у его матери была мальчишеская поспешность в движениях и она умела свистать.
– Смотрите, конский шерсть пристала к мой мундир, – он слышал ее смешливый говор за ширмой. – Я весь потний за Петергофской поход…
Маленькая Дашкова что-то ответила. Он не любил и боялся Дашковой, она казалась ему шмыгающим мышонком. Его мать выбросила на ширму гвардейский мундир и поспешно стала надевать через голову шуршащую робу.
И в другую ночь он ждал мать у китайской ширмы, на ворохе гвардейских плащей. В черном платье, с алой кавалерией через плечо, невысокая, полная и бесшумная, она прошла мимо кресел. Он прыгнул к ней, стал тереться головой об ее теплые руки.
– Ви нездоров, мой друг, – сказала она холодно. – Где воспитатель ваш, ви не должен быть тут.
– Госпожа-мать, госпожа-мать, – бормотал он, пряча лицо в ее фишбейн. – Госпожа-мать, пошто нет боле батюшки, пошто сказывают, что он скончался?
Она отстранила его, поискала на груди платок и прижала к глазам:
– Мой любезний сын, вам сказали правда. Ваш батушек скончался от внезапной колик.
Отняла платок, и он увидел холодные блистающие глаза Медузы, прозрачный лед.
– Нет, нет! – он закричал, затопал каблучками. – Нет! Не смей врать, нет, батюшка жив, врешь!
Мать хватала его за руки, он кусался. Его оттащили от матери, его прижали к чьей-то букле, жесткий волос набился ему в рот…
Павел очнулся, утер обшлагом курносое лицо. Грива огня клубит в зеркале. Белый шпиц подполз и трется у башмака. Павел сипло передохнул, нагнулся к собаке:
– Не скули, ну, тошно и без сего.
И сжал в горсть ее острую морду.
V
Шпица не пускали в столовое зало.
В темноте, под столом, цесаревич Александр дразнил собаку носком узкого башмака. Шарил носок, но словно не решаясь, никогда не добирался до шпица. Шпиц ворчал под столом, а намедни бросился на башмак и разрезал зубами бланжевый чулок Александра. Император побил собаку тростью. Шпиц отчаянно лаял на императора, на императрицу, на флигель-адютанта Уварова. Собаку выбросили за дверь.
У дверей в столовое зало стоят гренадеры Аким Говорухин и Михайло Перекрестов. Шпиц терпеливо ждет у дверей. Он сидит на задних лапах, почихивает и зевает. Злобно наморщив нос, он начинает вертеться и ловить хвост. С жадным храпотком въедается во что-то у самого хвоста.
Гренадеры подмигнут друг другу и брякнут прикладами. Шпиц вспрянет, навострит уши. Гренадеры как будто не видят. Тогда, заискивая, виляя хвостом, шпиц подберется к ним с опаской. Снова брякнут приклады, шпиц с тявканьем отбегает к дверям.
Император вышел из столовой залы, гренадеры откинули эспантоны, шпиц высоко подпрыгнул, норовя лизнуть императора в подбородок.
Павла развеселило за ужином внезапное чихание Александра, которому он насмешливо пожелал доброго здоровия, и оживленная возня пажей над засахаренными фруктами: он сам кидал им пригоршни тяжелых сластей со стола, и мальчишки, озябшие в сырой зале, охотно подняли веселую драку. Влажно-карие глаза Павла стали добрыми и приятными. Он нагнулся к шпицу и потеребил его за острое ухо:
– То-то… Заждался.
Собака кидалась под ноги и уносилась вперед. Павел подставлял ей черную трость. Так, забавляясь с собакой, император дошел до спальни.
Он чувствовал усталое облегчение, прохладу покоя. Утомил ли его резкий разговор с полковником Саблуковым или приступ тяжелого бешенства в темной зале, где шумел тресвечник, но теперь все в нем утихло. Умолк горячий звон в ушах и ослабло напряжение, державшее его без сна последнюю неделю. В нем стала тишина, точно повеяло в нем свежей порошей: он должен нынче уснуть. Сон желанный.
В спальне он прижал лицо к холодному окну. Его лицо горит от усталости. За окном мутно ходит метель, а все март, и вскоре дохнут теплые ветры, апрельские погоды. На стекле нос расплющился, как у негра. Павел осклабился своему отражению и подумал: "Экий курносый арап". Шпиц прыгнул на кресла и тоже смотрит в окно, прижав к стеклу лапы.
Павел вспомнил, как на последнем докладе белый Пален, – он всегда в белом мундире, – сел перед шпицем на корточки:
– Марш ко мне, гоп!
Шпиц забился под кресла и заворчал.
– Не узнает друзей, Ваше Величество. – Марш ко мне, глупая блоха.
– Оставьте ее, сударь, укусит.
– Меня не укусит, она боится меня.
– Полно дурачиться, к делу…
Пален, Пален… Все просит чего-то ждать, не давать заговорщикам подозрений, увертывается, юлит, ходит, как мутная метель за окном. Пошто запаздывает Аракчеев? До барабанов, до заревой пушки Аракчеев обскачет Петербург. Надобно всех схватить ночью, без огласки, в цепи, под рогожу, в казематы, до свету, чтобы поутру никто не знал: исчезли инкогнито, навсегда. Аракчеев составит списки злодеев, включит все имена, и Александра, и Константина. Допросит тако ж белого Палена под палачами. Под палачей, всех!
Они исчезнут, он их забудет. Он все забудет. Скоро летние погоды дохнут, и уже снастят фрегаты в Кронштадте.
Когда святили фрегат "Пантелеймон-Целитель", глухой Гагарин сказывал, будто покойный Суворов, хитрейший генералиссимус, Рейнеке – лис российский, про Екатерину под рукой отзывался – Бес полуденный.
Бес полуденный и точно. От нее открылась злосчастная российская судьба. Павел усмехнулся на свое отражение в черном окне. Ему ли остановить открывшуюся судьбу России? На мгновение он подумал о себе, как о чужом, он подумал о темной голове императора в окне, что вокруг той головы сочеталась тайна всего прошлого и будущего российского, а он не ведает тайны и ничего не властен переменить.
Бормоча под нос "бес полуденный", он идет к ширме. Его тень прошла по шкафу, куда прячут знамена, штандарты гвардейских полков и шпаги арестованных офицеров.
Шпиц слушал его покашливание за ширмой, чутко двигая влажным носом. В глазетовом колпаке и в полотняной белой куртке, точно бы постаревший, в мягких шлепанцах, напевая "бес полуденный", Павел идет из-за ширмы к столу. Шпиц пошел за ним по пятам, обнюхивая туфли.
Император давно не трогал книг. Поднял одну к свече, наугад: "Зерцало Мирозрительное, в Москве, в университетской типографии у Н. Новикова", книга от лопухинских времен.
Московский старичок Новиков при свидании после шлиссельбургского заключения пал перед ним на колени. Он поднял старика и стал целовать в щетинистый подбородок. При свидании они оба плакали о мучительной кончине в Шлиссельбургском каземате государя Иоанна Антоновича. В своих замыслах московские розенкрейцеры воистину почитали Иоанна и его государями российскими, великими мастерами Империи Розы и Креста.
В славу и честь таинственного имени Иоанна покрывает нынче Империю раб Божий Павел, великий магистр державного ордена, рыцарским щитом святого Иоанна Иерусалимского.
Тайна России, Империи Розы и Креста, открылась ему в двух сундуках с мартинистскими бумагами, которые прислали в Петербург к матушке после ареста Новикова, московского старичка в заячьей шубке. Империю Златорозового Креста Павел зрел и сам душевным оком и к ней стал сурово стремить темные стада подвластных народов, да озарятся.
И на кого бы мог опереть такое стремление? На дворских ли сластолюбцев, ведающих одну похоть своего своеволия? Не в них ли открылся воочию зрак гибели, тьмы и падения в бездну храмины российской? Он круто взнуздал их железной уздой, он загнал их в казармы и в жесткие прусские мундиры. Не на полунощных убийствах, не на самозванстве и бунте, не на Ропше, а на законе да утвердится его Империя. Он поставит над Россией и над собой священный закон, таинственный щит Иоанна, посвятит отечество в рыцарство от солдата до императора, да сбудется.
На дворцовом бастионе уже поднят стяг Иерусалимского ордена, и Кваренги уже отстроил орденскую капеллу и медные литеры его новой Империи выбиты над дверями:
D. О. М.
Divo Ioanni Babtistul sacrum
Paulo I
Omnium Russiarum Imperatore ac ordinis
St. Ioannis Hierosolimitani
Magno Magistro.
В Иоаннов день он явно показал всем знаки орденских таинств. В ту июньскую ночь обер-церемониймейстер Мальтийского ордена граф Юлий Головкин и кавалеры Мальтийского Большого Креста в орденских мантиях, с горящими восковыми свечами, и сам он, Гроссмейстер Павел, обошли великой процессией первый храм его священной Империи.
– Дому Твоему подобает Святыня Господня в долготу дней, – сипло и бодро побормотал Павел слова псалма, выбитые на фронтоне его замка. Перекрестился.
Еще не разумеют его замысла, но в долготе дней всем откроется священное таинство, и Домом Закона, Домом Святыни соделается Россия, высоким рыцарским орденом, или ей не быть вовсе.
Злосчастный Павел, отвергнутый сын, он издавна зрел, и без Новикова, в самом солнце славы Екатериной свернутого, тяжкого змия бездны, соблазн похоти и своевольства. Та слава и та Империя зачалась в нечистоте и крови преступления. А щит его новой Империи – непорочный рыцарь Иоанн. Он ведает, что его почитают умалишенным тираном. Ужо, то ли будет тиранство, когда он наступит на главу змия и в доме своем, и в сыновьях своих.
С помощию Божией ему суждено подавить навеки змия бездны в отечестве. Даром ли и самый бунтовщик Пугачев неистовствовал его именем и именем отца, даром ли он принимал в Гатчине французского генерала Демурье, из революции изошедшего, даром ли замышляет нынче союз с самим Буонапарте, чудовищем якобитским? Раб Божий Павел не страшится своих мужиков и своих солдат. Когда надобно, он даст мужикам закон о вольности, когда надобно, он сам наденет якобитский колпак, но не предаст богоданной власти в руки ропшинских убийц, бунта и своевольства. Страшилища якобитские страшат его менее, чем его двор, его командиры, его сыновья, вся темная судьба России.
Судьба России. Не ему ли, верному рыцарю Павлу, заповедано поднять в ее тьме священный щит Розы и Креста, и тогда станет имя императора Павла, помешанного тирана, прекрасным и благословенным в потомстве вовеки. Аминь.
Он тронул Новиковскую книгу. Уже слежались синеватые листы:
"Дни человеческие оставляют после себя только запах мнений людских".
"Жизнь, как корабль, бежит скоро, не оставляя ни следа, ни знака".
"Да никогда вечер смерти и ночь тебя нечаянно постигнут".
– Аминь, – пробормотал Павел и задул свечу.
Шпиц повозился на бархатном тюфячке. Павел прошел в темноту, вытянув руки. Он лег на прохладную койку, он едва белеет в потемках за ширмой. В спальне мерцающий сумрак метели.
Корабль бежит, не оставляя ни следа, ни знака. Все минуется и прейдет, настанет день, и он возвратит заговорщиков из крепостей и равелинов, он вернет им честь и достоинство рыцарей Иоанновых, покроет знаменами Империи. Кабы жив был старый Суворов, славно бы учинили они торжественный церемониал со знаменами. Корабль бежит… Заутра потребовать ведомости из Адмиралтейства, смолят ли фрегаты в Кронштадте, и о снарядах брандскугелей, и о снастях.
Российские фрегаты "Пантелеймон-Целитель", "Гектор", "Зачатие Святой Анны", "Три Святителя", "Благодать". Имя Анны – Благодать по-еврейски. Анино имя, отрадный свет, – Анна, Анна, он не вспоминал о ней в последние дни, а с ним всегда Анна. И ее вензеля на самом большом корабле российском, на гренадерских шапках, на корабельных флагах. Анна и Иоанн, Роза и Крест, Благодатная Империя Божьего рыцаря Павла. Аминь.
VI
Летний сад отворен с Невы.
Ветер вертит ржавую петлю ворот, свистит в чугунных пробоях, толпой теней качает ветви дерев. Ходит косая мгла снега, в сугробах погребены Гераклы и Киприды.
В аллее мигает медь на гренадерских шапках. Ветер когтями рвет мокрые солдатские букли, они свалялись как войлок. Скрежещет штык о штык.
Зашумел Летний сад, пролетел долгий гул. Каркает воронье, каркает шумящая ночь. Гренадеры сгрудились, побелели от снега. Кто-то мокрой робой прикрывает лицо, глотает ветер, командует. Ветер глотает команду:
– Сту-у-у-пай… Сукины… Пу-у-у-шек не боитесь, воронья испу-у-у… Марш.
У эксзерцирсгауза качается на чугунной лапе фонарь, снег бьет в стекло. Уже идут по крутому мосту гуськом. Побелели спины, вздувает плащи. Приказано огня из огнива не высекать, за громкое слово шпицрутены, – идти в молчании, секретно. Дому Государя беда.
Огромная карета чернеет в воротах, верх завален снегом. В караульне погашен огонь. Донесло и пронесло бой курантов, полуночную четверть. Гренадеры уже строятся во дворе. Не видать, кто строится против них, белеет на треуголках галун, белеют патронные сумки, гренадеры ли там или мушкетеры. Приклады глухо ударили о снег. Ногу не отдавать, в молчании, секретно: дому Государя беда.
Стряхивая снег с треуголок, разматывая мокрые шарфы, офицеры пробежали в подъезд. Одни солдаты стоят во дворе, ружья к ноге. Снег косо бьет в лица.
– Ваше Величество, Ваше Величество…
Адъютант Преображенского батальона Аргамаков стучит костяшками пальцев в дверь императорской спальни.
– Ваше Величество, Ваше Величество…
Собака залаяла пустынно и звонко. Платон Зубов попятился от дверей, затолкался локтями… Бенигсен сжал сзади его мягкие плечи.
– Куда? Сам привел. – Ты!
И ударил в дверь сильно, ладонью.
– Отоприте!
Дверь задрожала, лай смолк.
– Отоприте, отоприте, – навалились, бьют кулаками, треснула створка, дверь распахнулась и рухнули все в темноту, руками вперед.
На пороге уперлись, неуклюже расставив ноги в ботфорах.
Ширма у постели подвинута, свеча стоит на полу. Его черная шпага, его трость, его шарф над изголовьем. Изрыта постель. Бенигсен поднял свечу, водит по темным углам, лицо ганноверца освещено снизу: крупный нос, щеки в темных завалах.
Они в парадных мундирах, у всех шпаги сзади, по воинскому обряду. Они столпились на пороге, тяжело дышат. Мерцают их ордена и алмазные звезды. Над толпой колышется пар. Платон Зубов что-то сказал и присвистнул. И потому, что он присвистнул, эта огромная спальня и помятая, еще теплая постель, эта ночь, заговор, отречение, император – все торжественное и небывалое, для чего они взбили парики, надели ордена и парадные мундиры, внезапно стало иным и неотвратимым. Кто-то нагнулся и заглянул под стол. Задвигали креслами.
Бенигсену свечой опалило ресницы. Он идет к камину. Тень его свечи запрыгала на шпалере. Бенигсен тычет шандалом в темный экран, ставит свечу на паркет и неловко, левой рукой тянет из ножен шпагу.
Все замерли. Платон Зубов быстро взбил букли, подвинул на шее золотой знак и поклонился экрану. Николай Зубов одернул ментик и надменно сказал:
– Именем нации… Мы именем нации требуем отречения Вашего Величества.
И, очень высоко подняв ногу, перешагнул свечу. За ним шагнули все. Николай Зубов подвинул экран.
– Выходите, Ваше Величество.
Павел в белой простыне, накинутой на тощие плечи, – серые букли обвисли к щекам, пальцы босых ног шевелятся на паркете, – Павел стоит за экраном, у черного жерла камина. Белый шпиц прижался к его босым ногам.
Бенигсен опустил шпагу.
– Конец, Ваше Величество. Императором провозглашен Александр, по его приказу мы вас арестуем.
Павел сгреб в горсть простыню на груди. Поверх голов, не мигая, смотрят во тьму его круглые глаза.
– Отречение! – зло крикнул Платон Зубов и махнул треуголкой.
Гул и топот многих ног докатился с лестницы, Платон Зубов обернул свое мелкое красивое лицо, обронил шляпу и бросился к дверям, за ним другие, толпой, тискаясь и храпя.
Один Бенигсен остался перед Павлом. Бенигсен, как слепой, моргает опаленными ресницами, он расставил ноги в тяжелых ботфортах, он прижимает к груди императора острие шпаги.
– А-а-а-а, – Павел захлебнулся от глубокого вопля;
Ворвалась толпа, чей топот был слышен с лестницы, дунула туманом, загремела, ширма придавила свечу, толпу закрутило впотьмах. Бенигсен, пригибаясь, занырял к дверям.
– А, сукин сын! – жадно и страстно крикнул кто-то. Мотнулись вверх чьи-то острые локти, простыня пронеслась над головами, как серое знамя.
Бенигсен один в темной библиотечной зале рассматривает императорские портреты. Он высоко подымает свечу к желтым пятнам щек и носов. Кислым потом и теплом дохнула тьма из спальни. Выходят один за другим, пошатываясь, неверными движениями, как пьяные, оправляют букли, сбитые на лоб, шарфы, сваленные горбом, застегивают мундиры через пуговицу и суют под камзолы черные гвардейские галстухи.
Тогда Бенигсен вдоль портретов, по стене, стал пробираться со свечой в спальню. Черепки фарфора заскрипели под ботфортами генерала.
Павел лежит у камина, подкорчив руки под подбородок. Ужасно вытянулись его голые жилистые ноги в кровоподтеках. Мертвый Павел стал громадным, как Петр Первый. Вздулась темная голова, кончик языка прикушен и ощерены кривые зубы. У его рта, на паркете, темная лужа крови.
Генерал отступил, и тогда выкралась из камина белая собака. Она омочила лапу в крови и встряхнула. Повизгивая, она стала лизать темную щеку Павла и его темный лоб.