Братья Карамазовы - Достоевский Федор Михайлович 68 стр.


Его долго уговаривали. Кое-как, однако, успокоили. Ему внушили, что платье его, как запачканное кровью, должно "примкнуть к собранию вещественных доказательств", оставить же его на нем они теперь "не имеют даже и права… в видах того, чем может окончиться дело". Митя кое-как наконец это понял. Он мрачно замолчал и стал спеша одеваться. Заметил только, надевая платье, что оно богаче его старого платья и что он бы не хотел "пользоваться". Кроме того, "унизительно узко. Шута, что ли, я горохового должен в нем разыгрывать… к вашему наслаждению!"

Ему опять внушили, что он и тут преувеличивает, что господин Калганов хоть и выше его ростом, но лишь немного, и разве только вот панталоны выйдут длинноваты. Но сюртук оказался действительно узок в плечах.

- Черт возьми, и застегнуться трудно, - заворчал снова Митя, - сделайте одолжение, извольте от меня сей же час передать господину Калганову, что не я просил у него его платья и что меня самого перерядили в шута.

- Он это очень хорошо понимает и сожалеет… то есть не о платье своем сожалеет, а, собственно, обо всем этом случае… - промямлил было Николай Парфенович.

- Наплевать на его сожаление! Ну, куда теперь? Или все здесь сидеть?

Его попросили выйти опять в "ту комнату". Митя вышел хмурый от злобы и стараясь ни на кого не глядеть. В чужом платье он чувствовал себя совсем опозоренным, даже пред этими мужиками и Трифоном Борисовичем, лицо которого вдруг зачем-то мелькнуло в дверях и исчезло. "На ряженого заглянуть приходил", - подумал Митя. Он уселся на своем прежнем стуле. Мерещилось ему что-то кошмарное и нелепое, казалось ему, что он не в своем уме.

- Ну что ж теперь, пороть розгами, что ли, меня начнете, ведь больше-то ничего не осталось, - заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К Николаю Парфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним не удостоивая. "Слишком уж пристально мои носки осматривал, да еще велел, подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у меня грязное белье!"

- Да вот придется теперь перейти к допросу свидетелей, - произнес Николай Парфенович, как бы в ответ на вопрос Дмитрия Федоровича.

- Да-с, - вдумчиво проговорил прокурор, тоже как бы что-то соображая.

- Мы, Дмитрий Федорович, сделали что могли в ваших же интересах, - продолжал Николай Парфенович, - но, получив столь радикальный с вашей стороны отказ разъяснить нам насчет происхождения находившейся при вас суммы, мы в данную минуту…

- Это из чего у вас перстень? - перебил вдруг Митя, как бы выходя из какой-то задумчивости и указывая пальцем на один из трех больших перстней, украшавших правую ручку Николая Парфеновича.

- Перстень? - переспросил с удивлением Николай Парфенович.

- Да, вот этот… вот на среднем пальце, с жилочками, какой это камень? - как-то раздражительно, словно упрямый ребенок, настаивал Митя.

- Это дымчатый топаз, - улыбнулся Николай Парфенович, - хотите посмотреть, я сниму…

- Нет, нет, не снимайте! - свирепо крикнул Митя, вдруг опомнившись и озлившись на себя самого, - не снимайте, не надо… Черт… Господа, вы огадили мою душу! Неужели вы думаете, что я стал бы скрывать от вас, если бы в самом деле убил отца, вилять, лгать и прятаться? Нет, не таков Дмитрий Карамазов, он бы этого не вынес, и если б я был виновен, клянусь, не ждал бы вашего сюда прибытия и восхода солнца, как намеревался сначала, а истребил бы себя еще прежде, еще не дожидаясь рассвета! Я чувствую это теперь по себе. Я в двадцать лет жизни не научился бы столькому, сколько узнал в эту проклятую ночь!.. И таков ли, таков ли был бы я в эту ночь и в эту минуту теперь, сидя с вами, - так ли бы я говорил, так ли двигался, так ли бы смотрел на вас и на мир, если бы в самом деле был отцеубийцей, когда даже нечаянное это убийство Григория не давало мне покоя всю ночь, - не от страха, о! не от одного только страха вашего наказания! Позор! И вы хотите, чтоб я таким насмешникам, как вы, ничего не видящим и ничему не верящим, слепым кротам и насмешникам, стал открывать и рассказывать еще новую подлость мою, еще новый позор, хотя бы это и спасло меня от вашего обвинения? Да лучше в каторгу! Тот, который отпер к отцу дверь и вошел этою дверью, тот и убил его, тот и обокрал. Кто он - я теряюсь и мучаюсь, но это не Дмитрий Карамазов, знайте это, - и вот все, что я могу вам сказать, и довольно, не приставайте… Ссылайте, казните, но не раздражайте меня больше. Я замолчал. Зовите ваших свидетелей!

Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже решившись впредь окончательно замолчать. Прокурор все время следил за ним и, только что он замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг проговорил точно самую обыкновенную вещь:

- Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчас упомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас, показание раненного вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчиво передал нам, очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время, когда, выйдя на крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад чрез калитку, стоявшую отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в темноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в котором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и заметив действительно это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо ближе к себе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она все время, как вы были в саду, оставалась запертою. Не скрою от вас, что сам Васильев твердо заключает и свидетельствует, что вы должны были выбежать из двери, хотя, конечно, он своими глазами и не видал, как вы выбегали, заприметив вас в первый момент уже в некотором от себя отдалении, среди сада, убегающего к стороне забора…

Митя еще с половины речи вскочил со стула.

- Вздор! - завопил он вдруг в исступлении, - наглый обман! Он не мог видеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта… Он лжет!..

- Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он не колеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали.

- Именно, я несколько раз переспрашивал! - с жаром подтвердил и Николай Парфенович.

- Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или галлюцинация сумасшедшего, - продолжал кричать Митя, - просто-запросто в бреду, в крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся… Вот он и бредит.

- Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, а еще прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.

- Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со злобы на меня клевещет… Он не мог видеть… Я не выбегал из двери, - задыхался Митя.

Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно проговорил ему:

- Предъявите.

- Знаком вам этот предмет? - выложил вдруг Николай Парфенович на стол большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на котором виднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и с одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.

- Это… это отцовский, стало быть, конверт, - пробормотал он, - тот самый, в котором лежали эти три тысячи… и, если надпись, позвольте: "цыпленочку"… вот: три тысячи, - вскричал он, - три тысячи, видите?

- Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был пустой и валялся на полу, у кровати, за ширмами.

Несколько секунд Митя стоял как ошеломленный.

- Господа, это Смердяков! - закричал он вдруг изо всей силы, - это он убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт… Это он, теперь ясно!

- Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит под подушкой.

- Никогда не знал: я и не видел никогда его вовсе, в первый раз теперь вижу, а прежде только от Смердякова слышал… Он один знал, где у старика спрятано, а я не знал… - совсем задыхался Митя.

- И однако ж, вы сами показали нам давеча, что конверт лежал у покойного родителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало быть, знали же, где лежал.

- Мы так и записали! - подтвердил Николай Парфенович.

- Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да, может быть, вовсе и не под подушкой… Я наобум сказал, что под подушкой… Что Смердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Что Смердяков говорит? Это главное… А я нарочно налгал на себя… Я вам соврал не думавши, что лежал под подушкой, а вы теперь… Ну знаете, сорвется с языка, и соврешь. А знал один Смердяков, только один Смердяков, и никто больше!.. Он и мне не открыл, где лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил, это мне теперь ясно как свет, - восклицал все более и более в исступлении Митя, бессвязно повторяясь, горячась и ожесточаясь. - Поймите вы это и арестуйте его скорее, скорей… Он именно убил, когда я убежал и когда Григорий лежал без чувств, это теперь ясно… Он подал знаки, и отец ему отпер… Потому что только он один и знал знаки, а без знаков отец бы никому не отпер…

- Но опять вы забываете то обстоятельство, - все так же сдержанно, но как бы уже торжествуя, заметил прокурор, - что знаков и подавать было не надо, если дверь уже стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились в саду…

- Дверь, дверь, - бормотал Митя и безмолвно уставился на прокурора, он в бессилии опустился опять на стул. Все замолчали.

- Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня! - воскликнул он, совсем уже без мысли глядя пред собою.

- Вот видите, - важно проговорил прокурор, - и посудите теперь сами, Дмитрий Федорович: с одной стороны, это показание об отворенной двери, из которой вы выбежали, подавляющее вас и нас. С другой стороны - непонятное, упорное и почти ожесточенное умолчание ваше насчет происхождения денег, вдруг появившихся в ваших руках, тогда как еще за три часа до этой суммы вы, по собственному показанию, заложили пистолеты ваши, чтобы получить только десять рублей! Ввиду всего этого решите сами: чему же нам верить и на чем остановиться? И не претендуйте на нас, что мы "холодные циники и насмешливые люди", которые не в состоянии верить благородным порывам вашей души… Вникните, напротив, и в наше положение…

Митя был в невообразимом волнении, он побледнел.

- Хорошо! - воскликнул он вдруг, - я открою вам мою тайну, открою, откуда взял деньги!.. Открою позор, чтобы не винить потом ни вас, ни себя…

- И поверьте, Дмитрий Федорович, - каким-то умиленно радостным голоском подхватил Николай Парфенович, - что всякое искреннее и полное сознание ваше, сделанное именно в теперешнюю минуту, может впоследствии повлиять к безмерному облегчению участи вашей и даже, кроме того…

Но прокурор слегка толкнул его под столом, и тот успел вовремя остановиться. Митя, правда, его и не слушал.

VII
Великая тайна Мити. Освистали

- Господа, - начал он все в том же волнении, - эти деньги… я хочу признаться вполне… эти деньги были мои.

У прокурора и следователя даже лица вытянулись, не того совсем они ожидали.

- Как же ваши, - пролепетал Николай Парфенович, - тогда как еще в пять часов дня, по собственному признанию вашему…

- Э, к черту пять часов того дня и собственное признание мое, не в том теперь дело! Эти деньги были мои, мои, то есть краденые мои… не мои то есть, а краденые, мною украденные, и их было полторы тысячи, и они были со мной, все время со мной…

- Да откуда же вы их взяли?

- С шеи, господа, взял, с шеи, вот с этой самой моей шеи… Здесь они были у меня на шее, зашиты в тряпку и висели на шее, уже давно, уже месяц, как я их на шее со стыдом и с позором носил!

- Но у кого же вы их… присвоили?

- Вы хотели сказать: "украли"? Говорите теперь слова прямо. Да, я считаю, что я их все равно что украл, а если хотите, действительно "присвоил". Но по-моему, украл. А вчера вечером так уж совсем украл.

- Вчера вечером? Но вы сейчас сказали, что уж месяц, как их… достали!

- Да, но не у отца, не у отца, не беспокойтесь, не у отца украл, а у ней. Дайте рассказать и не перебивайте. Это ведь тяжело. Видите: месяц назад призывает меня Катерина Ивановна Верховцева, бывшая невеста моя… Знаете вы ее?

- Как же-с, помилуйте.

- Знаю, что знаете. Благороднейшая душа, благороднейшая из благородных, но меня ненавидевшая давно уже, о, давно, давно… и заслуженно, заслуженно ненавидевшая!

- Катерина Ивановна? - с удивлением переспросил следователь. Прокурор тоже ужасно уставился.

- О, не произносите имени ее всуе! Я подлец, что ее вывожу. Да, я видел, что она меня ненавидела… давно… с самого первого раза, с самого того у меня на квартире еще там… Но довольно, довольно, это вы даже и знать недостойны, это не надо вовсе… А надо лишь то, что она призвала меня месяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще одной родственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я… это было именно в тот роковой час моей жизни, когда я… ну, одним словом, когда я только что полюбил другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизу сидит, Грушеньку… я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в два дня половину этих проклятых трех тысяч, то есть полторы тысячи, а другую половину удержал на себе. Ну вот эти полторы тысячи, которые я удержал, я и носил с собой на шее, вместо ладонки, а вчера распечатал и прокутил. Сдача в восемьсот рублей у вас теперь в руках, Николай Парфенович, это сдача со вчерашних полутора тысяч.

- Позвольте, как же это, ведь вы прокутили тогда здесь месяц назад три тысячи, а не полторы, все это знают?

- Кто ж это знает? Кто считал? Кому я давал считать?

- Помилуйте, да вы сами говорили всем, что прокутили тогда ровно три тысячи.

- Правда, говорил, всему городу говорил, и весь город говорил, и все так считали, и здесь, в Мокром, так же все считали, что три тысячи. Только все-таки я прокутил не три, а полторы тысячи, а другие полторы зашил в ладонку; вот как дело было, господа, вот откуда эти вчерашние деньги…

- Это почти чудесно… - пролепетал Николай Парфенович.

- Позвольте спросить, - проговорил наконец прокурор, - не объявляли ли вы хоть кому-нибудь об этом обстоятельстве прежде… то есть что полторы эти тысячи оставили тогда же, месяц назад, при себе?

- Никому не говорил.

- Это странно. Неужели так-таки совсем никому?

- Совсем никому. Никому и никому.

- Но почему же такое умолчание? Что побудило вас сделать из этого такой секрет? Я объяснюсь точнее: вы объявили нам наконец вашу тайну, по словам вашим столь "позорную", хотя в сущности - то есть, конечно, лишь относительно говоря - этот поступок, то есть именно присвоение чужих трех тысяч рублей, и, без сомнения, лишь временное, - поступок этот, на мой взгляд по крайней мере, есть лишь в высшей степени поступок легкомысленный, но не столь позорный, принимая, кроме того, во внимание и ваш характер… Ну, положим, даже и зазорный в высшей степени поступок, я согласен, но зазорный, все же не позорный… То есть я веду, собственно, к тому, что про растраченные вами эти три тысячи от госпожи Верховцевой уже многие догадывались в этот месяц и без вашего признания, я слышал эту легенду сам… Михаил Макарович, например, тоже слышал. Так что, наконец, это почти уже не легенда, а сплетня всего города. К тому же есть следы, что и вы сами, если не ошибаюсь, кому-то признавались в этом, то есть именно что деньги эти от госпожи Верховцевой… А потому и удивляет меня слишком, что вы придавали до сих пор, то есть до самой настоящей минуты, такую необычайную тайну этим отложенным, по вашим словам, полутора тысячам, сопрягая с вашею тайной этою какой-то даже ужас… Невероятно, чтобы подобная тайна могла стоить вам стольких мучений к признанию… потому что вы кричали сейчас даже, что лучше на каторгу, чем признаться…

Прокурор замолк. Он разгорячился. Он не скрывал своей досады, почти злобы, и выложил все накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то есть бессвязно и почти сбивчиво.

- Не в полутора тысячах заключался позор, а в том, что эти полторы тысячи я отделил от тех трех тысяч, - твердо произнес Митя.

- Но что же, - раздражительно усмехнулся прокурор, - что именно в том позорного, что уже от взятых зазорно, или, если сами желаете, то и позорно, трех тысяч вы отделили половину по своему усмотрению? Важнее то, что вы три тысячи присвоили, а не то, как с ними распорядились. Кстати, почему вы именно так распорядились, то есть отделили эту половину? Для чего, для какой цели так сделали, можете это нам объяснить?

- О, господа, да в цели-то и вся сила! - воскликнул Митя. - Отделил по подлости, то есть по расчету, ибо расчет в этом случае и есть подлость… И целый месяц продолжалась эта подлость!

- Непонятно.

- Удивляюсь вам. А впрочем, объяснюсь еще, действительно, может быть, непонятно. Видите, следите за мной: я присвояю три тысячи, вверенные моей чести, кучу на них, прокутил все, наутро являюсь к ней и говорю: "Катя, виноват, я прокутил твои три тысячи", - ну что, хорошо? Нет, нехорошо - бесчестно и малодушно, зверь и до зверства не умеющий сдержать себя человек, так ли, так ли? Но все же не вор? Не прямой же ведь вор, не прямой, согласитесь! Прокутил, но не украл! Теперь второй, еще выгоднейший случай, следите за мной, а то я, пожалуй, опять собьюсь - как-то голова кружится, - итак, второй случай: прокучиваю я здесь только полторы тысячи из трех, то есть половину. На другой день прихожу к ней и приношу эту половину: "Катя, возьми от меня, мерзавца и легкомысленного подлеца, эту половину, потому что половину я прокутил, прокучу, стало быть, и эту, так чтобы от греха долой!" Ну как в таком случае? Все что угодно, и зверь и подлец, но уже не вор, не вор окончательно, ибо, если б вор, то наверно бы не принес назад половину сдачи, а присвоил бы и ее. Тут же она видит, что коль скоро принес половину, то донесет и остальные, то есть прокученные, всю жизнь искать будет, работать будет, но найдет и отдаст. Таким образом, подлец, но не вор, не вор, как хотите, не вор!

- Положим, что есть некоторая разница, - холодно усмехнулся прокурор. - Но странно все-таки, что вы видите в этом такую роковую уже разницу.

- Да, вижу такую роковую разницу! Подлецом может быть всякий, да и есть, пожалуй, всякий, но вором может быть не всякий, а только архиподлец. Ну да я там этим тонкостям не умею… А только вор подлее подлеца, вот мое убеждение. Слушайте: я ношу деньги целый месяц на себе, завтра же я могу решиться их отдать, и я уже не подлец, но решиться-то я не могу, вот что, хотя и каждый день решаюсь, хотя и каждый день толкаю себя: "Решись, решись, подлец", и вот весь месяц не могу решиться, вот что! Что, хорошо, по-вашему, хорошо?

- Положим, не так хорошо, это я отлично могу понять и в этом я не спорю, - сдержанно ответил прокурор. - Да и вообще отложим всякое препирание об этих тонкостях и различиях, а вот опять-таки если бы вам угодно было перейти к делу. А дело именно в том, что вы еще не изволили нам объяснить, хотя мы и спрашивали: для чего первоначально сделали такое разделение в этих трех тысячах, то есть одну половину прокутили, а другую припрятали? Именно для чего, собственно, припрятали, на что хотели, собственно, эти отделенные полторы тысячи употребить? Я на этом вопросе настаиваю, Дмитрий Федорович.

Назад Дальше